верит, что все так и есть, у нее есть семья, хотя мама и папа далеко, папы, может быть, уже совсем нет, этого никто не знает, а мама пишет ей письма раз в месяц, но есть тетка Женя, есть бабушка Соня, есть сестра Роза, есть Даня и Надя, есть все-все-все – и значит, никакой Петров ей не страшен со своими глупыми приставаниями, и никакой черт ее не заберет, и будет так, как должно быть. И она встает, платье на мокром теле уже просохло, но ее немножко трясет, давайте, давайте, идем дальше, кричит она, не стоит расстраиваться, жизнь прекрасна, и Роза, добрая Роза смотрит на нее и смеется, жизнь прекрасна, то есть она ужасна, но и прекрасна тоже. А дома их ждет тарелка с манной кашей, залитая вареньем, как это хорошо, как это здорово.
Папу услали в Киев зимой. Почти полгода она прожила в Москве одна, в Нижнем Кисловском, в их квартире. Сначала она даже не знала, что случилось, или еще не случилось, а просто папа уехал в Киев, в командировку, а за ним мама, «чтобы устроиться и осмотреться». За Ниной было велено следить маминым родственникам, дяде Леше и тете Тане, и вот они присматривали, довольно хмуро (на ее взгляд), но при этом вполне формально, что ее как раз устраивало вполне, и эту хмурость, и эту совсем неродственную интонацию – она равнодушно терпела. Ну да, им некогда, у них свои дела, свои дети, свои болезни, свои проблемы, все понятно – ну и пусть!
Раз в неделю приезжала тетя Таня, одышливая, немолодая, ей было трудно на четвертый этаж, они жили где-то в частном деревянном доме, почти не в Москве, в Немецкой слободе, с кошками, собакой, с яблоневым садом, оттуда в шумный центр ехать не хотелось, но было надо, Валентина попросила, уезжая в Киев. Мама так волновалась, что почти плакала, на нее было больно смотреть. Ну конечно, мы поможем, важно сказала тетя Таня, хотя считала Валю седьмой водой, странное выражение – седьмая вода на киселе, то есть это когда готовят кисель, то воду сливают, чтобы что? – неизвестно, но вот когда сливают в седьмой раз, уже не остается никакого вкуса. Приезжай лучше к нам, говорила тетя Таня, тяжело дыша, у нас кошки, целых три, знаешь, как весело, будешь помогать мне готовить варенье, яблочное, в этом году безумие какое-то, столько яблок, я не могу их даже собрать, а как переварить, как их все переварить, но они сгниют, и что я буду делать, ты не знаешь? Не знаю, смеялась Нина. Поживи у нас, девочка, мне тяжело в центр, тут столько людей, а у нас тихо, а как же школа, ну что же школа, будешь ездить, вставать пораньше, на час, ну уж нет, смеялась она, и тетя Таня кисло улыбалась вместе с ней, ну да, не хочется, а собственно, что такого, она приезжала просто за тем, чтобы проверить дневник. В квартире было совершенно чисто, Нина следила за этим очень тщательно, очень терпеливо, не хватало еще, чтобы мама сходила с ума еще из-за этого, нет уж, она и так, оставляя ее, почти рыдала, ну уж плакала-то она точно.
Почему она плакала, Нина поняла только потом: мама, наверное, уже знала, она догадывалась, что это беда, не просто переезд в Киев, не просто командировка, а беда, землетрясение, катастрофа, цунами, но делала вид, что не знает, она все время ей объясняла, в пятый, десятый, двадцатый раз, что уезжает срочно, но не то чтобы насовсем, просто «осмотреться» и «все понять», а Нина не может бросить школу посреди учебного года, и вообще, неизвестно, «как там все сложится», девочка большая. И кроме того, есть родственники, есть Лиза, это была их домработница, огромная, высокая, страшно худая тетка, и страшно добрая, она приходила убраться, постирать и приготовить, мама оставила ей денег на первое время и посылала еще из Киева.
Продукты иногда покупал дядя Леша, он тоже приезжал раз в месяц, просто для порядка, тоже садился на стул и долго сидел молча, отчужденно и холодно глядя вокруг, на чужой покинутый дом, «на обстановку», но с собой дядя Леша иногда привозил что-то – то арбуз, то рыбу, то кусок домашней колбасы с рынка, все по-честному, с родственниками не пропадешь. А к нам не хочешь, задавал он ей тот же самый вопрос, у нас хорошо, хоть питаться будешь регулярно, я же знаю, ты тут ничего не ешь. После его ухода она бежала в соседний двор – к домработнице Лизе, которая жила в каком-то странном сооружении, похожем на сарай, на дровяной склад, но там внутри были человеческие квартиры, тоже очень странные, но в одной из них жила Лиза, она бежала и относила эту рыбу, или эту колбасу, чтобы не протухла, Лиза знала, как обращаться с ледником, с погребом, куда что надо нести, что из чего готовить, Нина ничего это не понимала и не хотела понимать. Обязанности и так свалились на нее какой-то горой, пусть хоть одну из них – правильно есть и правильно готовить – будет можно разделить с кухаркой Лизой, доброй нянькой ее детства, ведь и так она завтракает одна.
Это было так странно, сначала весело, их дом, такой гулкий, ее дом, предоставленный ей целиком, насовсем, а потом почему-то стало пусто, одиноко, невероятно странно – она сидела одна, ранним темным утром, в окне отчужденно гудел город, и она ела то, что сама себе ставила на стол – никого не было рядом, никто ничего не говорил, не понукал, не убеждал, не бормотал, было тихо, можно было совсем не ходить в школу. Чужой мир свалился на нее, как огромная мягкая тяжесть, она шаталась под этим грузом, но все-таки стояла, она знала, что должна, что обещала, и все-таки однажды не пошла в школу, не могла не попробовать – человеческие желания, ведь они есть, ведь невозможно быть запрограммированной машиной, как в романах Уэллса, нет. Но в школе на следующий день учительница ласково спросила – с тобой все хорошо, ты не заболела? Мама, она всюду оставила свои следы, своих соглядатаев и слуг, она была незрима, неуловима, но вездесуща. Начальник жилконторы Петр Игоревич, щеголеватый, как будто рассыпающийся на мелкие части, вечно какой-то дребезжащий и неуютный, тоже был в курсе, заходил, проверял счета за электричество, проверял, как работает вода, проверял, есть ли кто дома, заходила Лиза, заходила тетя Таня, заходил дядя Леша, заходили подруги – Екатерина Ивановна, Лариса Петровна.
Это было невыносимо, особенно поначалу, каждый день кто-нибудь заходил, ласково спрашивал, а все ли в порядке, а не надо ли чего, а как настроение, а не скучает ли наша пионерка, наша девочка, а что она сейчас читает. Я ничего сейчас не читаю, сказала она однажды, рассвирепев, я страшно скучаю по маме, и мои глаза распухли от слез, читать нет никакой возможности. Мама, испуганная этой вестью, позвонила ночью. Что с тобой случилось, кричала она в трубку, говори громче, я ничего не слышу, я говорю с киевского центрального телеграфа, здесь очень плохая слышимость. Нина представила маму, всю в слезах и в расстроенных чувствах, одну, в пустом зале киевского центрального телеграфа, я пошутила, кричала она, по слогам: по-шу-ти-ла, ты не шути так больше, тихо сказала мама и повесила трубку. Но ей не было стыдно, ни тогда, ни когда она осталась одна и не пошла в школу, на спор с самой собой, что сможет и не побоится, ни тогда, когда нарочно разбила мамину любимую чашку: ее все бросили, оставили одну, она – ничейная, ничей ребенок, бывают беспризорники, а бывают брошенные дети, и если с первым явлением, как это было ясно из фильма «Путевка в жизнь», советская власть довольно успешно борется, то со вторым – теперь это тоже было совершенно ясно – она вообще не борется, потому что она не знает об этих детях, об этих страшных поступках взрослых. Брошенные дети – это же дикое явление нашей социалистической действительности, ведь за ними как бы присматривают родственники, учителя, няньки, а как на самом деле? как быть ночью, когда так страшно и не хочется спать? во что превращаются эти дети?
Нет, она этого так не оставит, если школа не бьет тревогу, если партия молчит, ей не до того, то Нина сама займется этим вопросом, ведь таких детей наверняка очень много, брошенных детей, родители вечно куда-то ездят, уезжают, причем надолго, кто в колхоз на укрепление, кто в геологическую экспедицию, кто за границу в командировку, по линии Коминтерна или Наркоминдела, наводить порядок в мировом масштабе, ну а что же дети, как быть с этой обязанностью родителей, надо, обязательно надо написать об этом товарищу Сталину, вскрыть это порочное явление, и она сделает это! – она напишет письмо, огромное, длинное, сама отнесет его в ЦК, дорогу она знает, папа ей однажды показывал, это там, в районе Старой площади, Ивановской горки, где был монастырь или что-то такое, а теперь – советское правительство, ЦК, горком, Тяжпром. О господи, какая же она была глупая, она не понимала, что происходит, она писала в уме это дурацкое письмо Сталину: «необходимо срочно проверить по партийной линии наличие в школах детей, предоставленных самим себе, это явление не может пройти мимо наших партийных органов», она писала, редактировала, корректировала, она не знала, что происходит. Но однажды приехала из Киева мама и сказала:
– Папу арестовали.
– За что?
– Не знаю! – мама закрыла лицо руками, обмякла.
Вот в этот момент ей впервые стало легче. Ей стало понятно, для чего вся эта невыносимо мягкая тяжесть свалилась на нее и душит изо всех сил.
Это нельзя было устранить, перетерпеть. Это было теперь навсегда.
То, что раньше вообще проходило мимо нее – все эти простые, бытовые вещи, вся эта неприятная слизь каждого часа, проступающая сквозь дневной свет, слизь, которую нужно насухо вытирать тряпкой, – все это приобрело смысл и значение, перестало ее раздражать. Теперь она взрослая и она одна, навсегда.
Однако мама не забрала ее к себе и после ареста папы. Так надо, так лучше – мама этого так не говорила, но так сказал Даня, с которым они встретились на вокзале, где он передал ей от мамы деньги и письмо. Она писала: «Дочка! Потерпи! Я верю, я всем сердцем знаю, что все будет хорошо! Эта страшная полоса пройдет! Ни с кем, пожалуйста, это не обсуждай, ничего не говори никому, кроме своих. Я приеду скоро, потерпи. Моя любимая, жди меня».