Мягкая ткань. Книга 2. Сукно — страница 6 из 71

Книга стояла у него в голове непрерывно, отдельные слова от частого повторения теряли свой первоначальный смысл. Превозносите Господа Бога нашего, и поклоняйтесь подножию Его: свято оно, – это были просто слова, и в темноте, подкручивая лампу, он вглядывался теперь в их написание, просто в сами линии, как будто в чертежи. Эти чертежи он иногда видел на стройке, на строительстве больших домов в Москве, когда нанимался в артель, они приводили его в восхищение, огромные раскручивающиеся листы, цифры, буквы, из них вырастал дом, они, как в зародыше, содержали в себе кирпич, краску, деревянные перекрытия, ступени, карнизы, этажи, чердак и подвал, они были знаками божьей воли, Матвей знал, что и богу угодны эти дома, зачем-то, хотя они были действительно непропорционально огромны, выше церквей, что вроде бы нехорошо, но Матвей знал, что и это тоже для чего-то нужно, и работал истово, хотя работа для него там была дурная, глупая, не такая, как в красильном цехе. Эти библейские тексты, его слова, его буквы он тоже стал воспринимать как эти чертежи, ибо исчезли, как дым, дни мои, и кости мои обожжены, как головня, буквы прорастали у него в мозгу, огромные и пустые, уже без конкретных значений. Также он мог в лесу долго стоять возле дерева, обнимая его, или сидеть над пустой норой, все стало другим, время и воздух, все изменилось, и вдруг он начал понимать, что в этих отлучках из дома есть что-то важное, он перешел границу жизни, все отступило, все прервалось, можно было дальше жить, а можно и не жить, все и так стало ясно, эта граница между жизнью и не-жизнью была заманчивой, каждый раз ему остро хотелось ее переступить, но лишь одно отравляло это сладкое чувство: было жалко Матрену, не детей, а именно Матрену. Он пытался понять, чем же она отличается от его прежней, первой жены, и не мог, – те же руки, те же одежды, слова, тот же запах, но от нее он всегда уходил легко, а Матрена будто приклеила, оторваться было тяжело, но он отрывался, все дальше и дальше в этот лес, и лишь одно никак не уходило, не смывалось: это то, что он обещал ей из города привезти новый платок или отрез на платье.

Когда он в первый раз рассказал ей о мануфактуре, она вдруг попросила его об этом. Он недовольно поморщился, не зная, угадает ли с цветом и с материалом, и она вдруг поняла и тихо сказала: какой-нибудь, неважно, мне все равно, чтобы только ты сам выбрал, – и он с тех пор стал представлять это, прикидывать по цене, в материалах он вроде бы научился разбираться, и еще какой подойдет, какой ей подойдет, это тоже надо было понять, прикинуть, представить. Это было для него привычно, любую работу сначала нужно было представить, даже когда просто рубишь дрова, бездумно, глупо, на утреннем холодке, надо представить, как разлетится полено на две части, с легким звоном, то же самое с любой вещью, он все представлял, замерял, прикидывал. И вот вдруг она стала для него такой вещью, он прикинул, и получалось, что бледно-голубое, длинное, поплиновое, возможно, или даже шелковое платье, в цветочек, в мелкий, совсем мелкий, вот что было нужно, и нитка красных бус на шею. И когда он представлял себе это платье, верней этот отрез, который он должен был ей купить, когда он представлял себе ее лицо, когда она разворачивает этот отрез, медленно-медленно, он не мог отказаться совсем, не мог навсегда уйти в лес, это было невыполненное обещание, и тогда он возвращался и снова садился в подпол читать книгу.

Пробовала читать книгу и Матрена, в его отсутствие, хотя читать не умела – просто открывала и водила пальцем по страницам, силясь понять природу и силу этих знаков, что держали его взаперти, часто плакала, обнявшись с библией, очень боялась, что он застанет ее тут, сидящей в его подвале, но все равно засыпала, обессилев от этих мыслей и этих чувств, она смирилась с силой книги, понимала, что ее не одолеть, но не понимала, а чем же все это кончится, ведь все равно Матвея забреют, но только силой, через тюрьму, кандалы, каторгу. Это было стыдно, но не перед соседками, ибо она считала себя вправе настаивать на своем и не отдавать войне второго мужа, это было уже чересчур. Но Афанасий Петрович, отец Александр, царь и кайзер – все хотели забрать, оторвать, отодрать его с мясом, вырвать его тело из ее тела, и получалось так, что он уйдет по-любому, через книгу или через войну, но выход все никак не находился, ожидание длилось и длилось. В октябре, когда он вернулся с мануфактуры, с горем пополам сделали зимние запасы, привезли на телеге два причитающихся мешка муки с мельницы, накупили даже конфет и кускового сахара, засыпали картошку, засолили капусту, зарезали теленка, частично продав мясо, то есть были даже и деньги, – тогда вот и сказала она ему про отрез. Жить бы да жить, и она поверила, раздумалась про то, что пора бы иметь общих детей, что без этого никак им нельзя, и каждую ночь стала прислушиваться к себе, чутко обследуя тайники своего тела, принюхиваясь к знакомым запахам, не стали ли резче, мощней, как во время первой беременности, стала больше глядеть на его мальчика – ведь с ним жить, долго, вечность. Мальчик только хлопал глазами и улыбался. Жизнь, еще недавно пустая, ломкая, черствая, как старые сухари, вдруг становилась на глазах плотной, тягучей, ее можно было сжимать и мять, как кожу живого существа. Она садилась доить, и понимала, какое испытывает наслаждение даже от постылой, привычной работы, звонкие струи ударяли в ведро, и было страшно за то, что это кончится: забреют Матвея, не успеет она, а если успеет – останется с тремя на руках, но она упрямо сдувала челку с глаз – не может такого быть, не может такого быть, бог не допустит, он все видит, он все знает, он всех отец, он ее отец, потому что другого уже нет и не может быть, и от голоса стенания моего кости мои прильнули к плоти моей, и тут бог, действительно, помог – не получалось у нее…

Не получалось ни так и ни этак, на спине и на боку, обхватив его ногами и распалив до крайности тихими смешками и глупой игрой, когда она сталкивала его с кровати ногой, осторожно, но рьяно, не получалось в полнолуние и в дождь, не получалось на Покров и на Рождество Богородицы, не получалось с травами и без трав, натощак и на полный желудок, ух ты господи боже ты мой, опять она забыла обо всем, опять плыла, как лодка без руля и весел, повинуясь только течению вод, и все равно не получалось. Тут-то и стало понятно, в чем замысел – пришла команда, и он убежал в лес, и унес книгу и керосиновую лампу в подпол, и повадился Афанасий Петрович, и железом сжало ее бедное сердце, и поняла Матрена, что зря она старалась, глупо старалась, как лезла бы в петлю головой, но бог не дал, не допустил, и теперь вот она сидела и ждала, чем же кончится все это нелепое пребывание ее среди двух огней.

И вот повалил ранний снег, потом растаял, оставив после себя сырую мерзлую почву, и пошла она в лес искать Матвея, потому что очень за него волновалась.

Не знала она, где там его землянка, и долго плутала, задыхаясь от слез и злости, а вдруг замерз или исчез, и темнело небо, и непонятно было, где искать, далеко ли идти, и темные большие ели обступили ее с двух сторон, и пришла она к реке, на которую даже и не думала выйти, а река еще не замерзла, дымилась, согретая ключами, и небо тут было ярче, и лес тише и плотней, и она вдруг подумала, что и сама не прочь тут оставаться навечно, только бы вместе с ним, вздохнула и пошла домой. А в избе все было по-старому – внизу сидел Матвей, она научилась это определять по сбитому половику, а вверху, в зале, ждал ее Афанасий Петрович, в сапогах и в шашке, фуражку аккуратно положил на стол и смотрел грустно в окно.

– Матрена, ну я уж больше времени дать не могу, – сказал он без предисловий, и у нее от жуткого страха заныло, засосало сильно под ложечкой. – Но только это не потому… А впрочем, зачем тебе это знать.

Она молчала. И тогда он начал говорить так, как раньше не говорил, довольно быстро и спутанно, о том, что все не так, как она думает, и он понимает, что без кормильца, да еще с чужим дитем ей будет очень трудно, но пусть не думает, что он такой человек, у которого только одно на уме, дите поможет отдать в приютный дом, а главное, он поможет ей в самом трудном – чтобы не убили его, Матвея, чтобы пошел он служить в тыловую часть, в больничку, к примеру, есть у него там разные знакомые, и сделает он это просто так, потому что есть у него сердце и христианские чувства, и не нужно ему ничего от нее, кроме доброго слова и стакана чая. Она поняла буквально, встала и пошла раздувать угли, которые в печи еще не погасли с утра, ставить самовар. Да погоди ты, крикнул он, с улыбкой, вот эта улыбка ее и доконала, как-то дрогнуло внутри все, он вскочил и схватил ее за плечи, до погоди ты, это я так, к слову, послушай, послушай. Она вырвалась и отошла в дальний угол; тяжело дыша, он сел. Матрена не знала, слышит ли это Матвей и не кончится ли все это потом смертоубийством. Послушай, сказал он, я же все понимаю, хоть и невенчанный, но муж, и дети ваши, но ничего нельзя сделать, надо смириться, я помогу, ты только скажи, устрою в больничку, ребенка в приют. Она молчала, он начал частить, про приют, про больничку, наконец замолк. Стало темнеть, а лампу зажигать она не хотела, увидят с улицы, о ней и так уже начали говорить, она это знала, как знала и то, что Афанасий Петрович прав – невозможно дальше прятать его в подполе или в лесу (в лесу замерзнет, в подполе умом тронется), но если его выследят или арестуют, ей уже не жить, ей уже никуда от этого Афанасия Петровича не деться, от его помощи, от его доброго, христианского сердца, он смотрел в темноте жалко, но жадно, дышал тяжело, ждал ответа. Не надо ничего от вас, сказала она, спасибо, но не надо от вас ничего, только хуже сделаете, пожалуйста, спаси вас бог за ваши слова, но ничего этого не надо, Матвей придет на сборный пункт, даже не сомневайтесь, просто сейчас его дома нет, дома его нет, поэтому некому сказать, но я скажу, я обязательно скажу, я передам ваши слова, пожалуйста, пожалуйста…