Мягкая ткань. Книга 2. Сукно — страница 9 из 71

Кроме того, существовали такие виды казней, о которых Даня вообще старался не думать. Это были, например, массовые расстрелы заложников, происходившие со всех сторон, и с белой, и с красной, и с повстанческой, в таком случае людей убивали не за то, что они были враги, а просто по статистическому принципу, совершенно ужасавшему Даню, в заложники очень часто попадали пожилые женщины, матери семейств, дети, совсем простые люди, сходившие с ума от ужаса в этих тюрьмах или лагерях, их выводили на рассвете, грубо толкая в спину прикладами, порой забивали до смерти еще до расстрела, поскольку они выли, этот вой был ужасен и перенести его было невозможно. Помимо всего прочего люди умирали в это время в массовых количествах от цинги, холеры, тифа, голода и трупного яда, поскольку голод был так силен, что приходилось вырывать из могил свежезарытые тела и потреблять их в пищу, что также уносило жизни все новых и новых людей. Людоедство, не фигуральное, а натуральное, еще только появилось, еще только набирало силу (пик его, как ни странно, пришелся на времена уже другие, гораздо более спокойные), и Даня иногда просыпался и думал, глядя в темноту, о том, как много в его стране людей, которые делали это.


Словом, это зло, распространившееся по земле с невиданной скоростью, выделяло благородный одиночный расстрел в какую-то особо мягкую категорию, когда человек по сути дела прощался с жизнью почти в идеальных условиях. Здесь был сценарий, ритуал, обряд – приговор, судьи, иногда даже что-то вроде народных заседателей, была торжественность, был момент прощания и последней просьбы, то есть наивысшего акта гуманизма, и Даня, кстати говоря, часто думал о том, какова же будет его последняя просьба, ведь он не курил, а пить перед расстрелом показалось бы ему малодушием. Есть? – ну а вдруг не будет аппетита, неохота давиться. Смотреть на рассвет или на закат – это было нереально, да и показалось бы чересчур лирическим, вызвало бы смех палачей. Поэтому все чаще и чаще Дане приходила в голову совсем уж простая и постыдная мысль: а что если бы он попросил их показать ему голую женщину, в любом виде, на картинке или живьем, это все равно, но именно голую (если не всю, то хотя бы грудь), причем Даня гнал от себя эту постыдную мысль, но она приходила к нему вновь и вновь, с силой пушечного выстрела и упорством паровоза, поэтому он заранее решил, что никаких последних просьб у него, конечно же, не будет, он от них гордо откажется, да и, скорее всего, такие нежности в «народной республике» не предусмотрены, просто выведут за край села, заставят выкопать яму, предложат покурить, а когда он не станет, равнодушно пожмут плечами и взведут курки… Что ж, и на том спасибо.

Примерно так предстояло умереть Дане: благородно, просто, однако с каждым днем обстоятельства его расстрела все усложнялись и усложнялись, пока не усложнились до такой степени, что ему, наконец, пришлось глубоко задуматься.


Народный есаул Почечкин (ударение на первом слоге) вызывал у Дани все больший и больший интерес с каждым днем, проведенным в народной республике Светлое. Дней таких у Дани накопилось уже восемнадцать.

Он отмечал их черточками на дверном косяке, а черточки с большим трудом выводил ногтем, и это были единственные числа, которые он еще удерживал в сознании. Вообще же в эти дни, которые пришлось ему провести в плену, Даня старался не думать о цифрах – ни о месяце, ни о годе, ни о чем таком… Причина была простая – ему совсем не хотелось думать о том, что он прожил на земле всего двадцать шесть лет. С одной стороны, эти двадцать шесть лет были очень хорошими, насыщенными, полными. С другой стороны, их было очень мало. Поэтому всякими разными ухищрениями Даня заставил себя проскакивать (то есть проскакивать свое сознание, свою мысль) сквозь любые числа, не задерживаясь на них. Вот он шел по улице вместе с конвойным солдатом и начинал невольно считать дома: один, два, три, четыре… Но тут же перескакивал на другое и начинал думать о колодце, о бабах у колодца, о сапогах, что летом-то они еще ничего, ходить еще можно, но для зимы совсем дырявые и негодные. Постепенно Даня ввел себя в такое мутно-расслабленное состояние, где уже не было никаких чисел, вообще никаких формально-логических рядов, он пребывал нигде и никогда, а просто в какой-то абстрактной точке земли, довольно, кстати, симпатичной, где его иногда выводили гулять, а так он тут просто сидел, спал, думал и ждал обеда. Эта натуральность его положения нимало Даню не смущала, а что такого, просто жизнь, в различных ее формах, кто-то ждет свадьбы, а он вот расстрела. Но лишь об одном Даня не мог не думать, одно не могло выйти у него из головы, одно тревожило и цеплялось за края этого сырого, влажного, теплого болота, в которое превратился его мозг, – фигура народного есаула Почечкина во всем его великолепии.

Именно эти мысли и возвращали Даню в суровую реальность, где он уже восемнадцать дней находился в плену, ожидая неминуемого расстрела в свои двадцать шесть лет.


Было бы абсолютно неправильно считать, иногда напряженно думал Даня, как бы просыпаясь и вылезая из теплого полусна, что эти «народные республики», так удивительно густо, как лопухи или крапива, полезшие из украинской земли, начались в дни разграбления Одессы, то есть в тот день, когда атаман Григорьев вошел в Одессу в мае 1919 года, когда французы, англичане, греки, итальянцы срочно ее покинули, отплыли на своих красивых кораблях, дав прощальный гудок, оставив там из-за спешки и скорости отплытия несметные богатства – тонны продовольствия, вооружения, мануфактуры. Ведь они-то думали, что идут на постой, выполнять миротворческую миссию, в богатый, прекрасный, но немного обнищавший мирный город, в котором они будут торговать, будут жить, что сами их корабли принесут мир в Украину и Россию, что все остановится, прекратится, как по мановению волшебной палочки. Но ничего не прекратилось, реки крови продолжали проливаться каждый день, хотя мировая война была окончена, они никак не могли этого взять в толк – за что в них стреляют, откуда взялись эти полчища, это жадное воинство дорвавшихся до крови людей. И вот они, не желая воевать с этими непонятными «народными армиями», постыдно бежали, оставив в Одессе свои богатства, мешки, фуры, ящики, отрезы, своих женщин и свои еще теплые следы, и в город вошел атаман Григорьев, и вскоре по всем станицам и хуторам полетели эти повозки, эти обозы, эти эшелоны всего, что только могло бы составить счастье озверевшего от разнообразной недостачи крестьянства. Даня прекрасно помнил это дикое григорьевское воинство, эти расширенные от восторга грабежей глаза, эти широкие во весь щербатый рот кривые улыбки, Манька, смотри, чаво я тебе привез. Впрочем, для Дани тут все было понятно, просто, прозрачно, недаром Григорьев и его армия прославились на Украине второй после Петлюры волной еврейских погромов, тысячи убитых, изнасилованных, растоптанных лошадьми тел, изодранных в поисках мифических бриллиантов подушек, сожженных домов, зверские пытки евреев, поруганная навсегда честь смелых еврейских женщин, сколько их повесилось потом, но нет, нет, не с этого начались эти лопухи, эта крапива… Не с этого.

Началась ли она с эсеровского по духу декрета о земле? Велик был соблазн так думать, так исчислять эпоху, из этой точки, но Даня понимал, что нет, не с этого момента, хотя конечно, конечно, еще до Октября, до декрета, когда крестьяне стали занимать усадьбы, когда повсеместно учреждались эти коммуны (имени товарища Ленина, имени товарища Троцкого, Заря коммунизма, Великое освобождение трудящихся, имени товарища Кампанеллы, За советы, и так далее, и так далее), все эти крестьянские кооперативы, когда начала работать эта невиданная мечта, этот лихорадочный, экстатический дележ земли, теперь-то она точно была своя, а никакая не чужая, когда начались вот эти бесконечные пиры в помещичьих домах, когда тащили и днем, и особенно ночью мебель, картины, редкий для крестьянина в тот голодный совершенно год провиант (вина, настойки, колбасы), тащили кто себе, кто на продажу, тащили со стыдом, но жадно, тащили точно так же, как Григорьев грабил целые города, как уничтожал еврейские местечки, где десятилетиями, веками жили люди. Вот так же и крестьяне в этих благодатных краях не просто жгли, а растаскивали на части эти огромные, чудные, великолепные хлебные поместья, – вот тогда, наверное, пророс окончательно этот корень, это сорняк. Но нет, не тогда…

На самом деле, и Даня понимал это абсолютно четко, особенно тут, в Светлом, гуляя с конвойным мимо бывшей гимназии и бывшего суда, началось это ровно в тот момент, когда гражданин Романов Н. А. добровольно снял с себя, вопреки российской конституции, функцию верховной власти и верховного судьи, ровно в тот момент, к сожалению, и разверзлась эта бездна, это был постепенный, но быстрый процесс, когда заглохли электростанции, банки перестали выдавать кредиты, закрылись лавки, исчезали бесследно люди, дети не ходили в школу, не было уже ни правительства, ни полиции, и все, что должно было крутиться, вращаться, оборачиваться вокруг своей оси, повинуясь привычному ходу вещей, сначала встало, заглохло, а потом начало киснуть…

Вот в этой кислой среде, собственно, и взросли новые растения.

«Народные республики» появились почти во всех больших селах (да порой и в малых), почти во всех маленьких городках Украины, Юга, Поволжья, Сибири, Урала, да и во многих других местах. Но особенно много их было здесь, на Украине, в этом чудном климате, на этой чудной земле, где особенно естественной и простой казалась мысль о том, что можно построить свой Совет, свою маленькую страну, свой мир, без всяких властительных органов…

И почти в каждом большом селе, и почти в каждом маленьком городе появились свои армии, свои основополагающие акты, свои деньги, свои законы, свои газеты, своя экономическая теория и свое государственное устройство, своя социальная практика и своя политика в отношении меньшинств – женщин, детей, интеллигентов и евреев, армян и греков, появились свои вожди и свои изменники, свое «болото» и свои Робеспьеры, своя торговая сеть, распространявшая все на свете, от кокаина до шелка, расстояния из-за почти остановившихся поездов стали огромными, невероятными, даже Киев был далеко, что уж говорить про Одессу, а тем более Москву или Петроград. Их вообще не было, они исчезли!