Мятеж — страница 19 из 70

енными, изуродованными до неузнаваемости, искаженными и лишенными всех основных своих признаков. Нам преподавал довольно благочестивый киргиз-учитель. Он понимал, что имеет дело с «начальством», и потому не кричал на нас, не топал, не наказывал, по привычке, не бил розгами. Мы и без того послушны и кротки были, как овцы, до смешного. Первое время исправны и заботливы были до слащавости: стремились отточить каждый крючочек, старались засечь в памяти всякую уключинку, вызуживали благоговейно каждый пяток слов и даже набирались храбрости переводить нечто, написанное на грифельной доске.

Мы ходили с тетрадочками под мышкой, карандашик торчал в кармане; у иных было подобие ученического, примитивного портфельчика-папки. К положенному часу мы сбегались исправно и стыдили того, кто, бывало, задержится на пяток минут, как будто этот вот крючочек куда важнее только что написанного им приказа, который назавтра полетит по области и даст пищу, руководство… Проскочил быстро медовый месяц нашего «просвещения». Как-то трудно становилось, не хватало и сил и времени удосужиться еще на эти занятия, торопясь с четвертого заседания на пятое.

Были, правда, занятия и утренние, но ведь и утро было у нас не для моциона. Сегодня не сумеет прийти один, завтра — другой, послезавтра не придут оба вместе. И когда «лентяев» станут допытывать, грозя драконовыми мерами принуждения, они вдруг приведут такое солидное «оправданьице», что перед ним бледнеют все крючочки и словечки. Ученики были слишком много заняты иною работой, и потому из занятий языком ничего не получилось. Дошло до того, что перед учителем однажды предстали всего-навсего два ученика, да и те заснули после бессонной ночи, проведенной где-то в облаве по изъятию оружия. Учитель взмолился, запросил об «освобождении от исполнения обязанностей». Его освободили. А вместе с ним освободились и мы от тяжкого покаянного состояния, которое всегда овладевало, раз не можешь идти на «урок» и нарушаешь ту самую «суровую дисциплину», которую сами же и проповедовали, сами же и расписывали в приказах и инструкциях.

Это было впоследствии, то есть дело с курсами языков. Об этом лишь к слову сказано. Продолжаем речь о заседании комитета партии. Итак, второй вопрос сняли. Остался третий — «выработка положений о ревкомах».

Выяснилось удручающее обстоятельство.

До сего дня, до половины апреля 1920 года, революционные комитеты, все советские органы на местах не знали ни одного положения, ни одного руководства о своем строительстве, о своих функциях, о пределах прав своих и полномочий, о круге обязанностей, — не знали ничего, кроме обрывочных, случайных указаний по какому-нибудь практическому, злободневному вопросу. Жили по-свойски. Работали вслепую. Ответственности не чувствовали. Руководства не знали. Это была какая-то федерация государств-деревень и сел, государств-кишлаков, государств-станиц — всяк по-своему и на свой лад.

Общего плана — областного плана — нет.

Связь устанавливается лишь самотеком, неорганизованно, от случая к случаю. Такое положение дел объясняли разно. Во-первых, отсутствием хороших работников до самого последнего времени, — публика тут куролесила все с бору да с сосенки, близорукость проявляла невероятную, самомнением страдала исключительным, до болезни; да и эта публика перескакивала, как в калейдоскопе, то и дело менялась, обновлялась, куда-то внезапно исчезала, откуда-то врывалась вновь и вновь. Это считали причиною номер первый. Причиною номер второй называли сложность, многообразие отношений национальных, классовых, сословных, в которых разобраться было чрезмерно трудно, и точно повсюду и всем дать директивы было не по силам тому кадру, что взялся здесь за работу с восемнадцатого года.

Третьей причиной считали близость фронта. Два года, до недавних мартовских дней, область полыхала в пламени ожесточенных гражданских боев, причем перевеса победы не было ни здесь, ни там: область дрожала в непрестанном напряжении, как туго натянутая струна. Вопросы мирного строительства, организованного, систематического руководства области уездами, уездов — волостями и ниже, таким образом, выпадали сами собою, бледнели перед военными трудностями, отставлялись на задний план, оставались нерешенными.

«Все для фронта!» Этим жили.

И здесь, в Семиречье, этим лозунгом, быть может напряженней жили, чем где-либо в ином месте. Семиречье за горами, Семиречье далеко-далеко от центра Туркестана, за многие сотни верст, ему надеяться на стороннюю помощь нечего, — оно лишь само, бросив «все для фронта», могло справиться с белыми генералами.

Эта третья причина советского неустройства была наиболее серьезной и существенной.

Итак, на местах советские органы оставались без руководства. Дальше оставлять их беспомощными, самостийными было нельзя.

Фронт ликвидирован. Внимание теперь устремится не на фронт — на тыл, на мирное строительство, на хозяйство, на развитие землепашества, скотоводства, худосочной городской промышленности.

И только-только фронт прикрылся, как обком почувствовал эту острую нужду: руководствовать работой Советов на местах. Потому и поставили вопрос этот сегодня на обсуждение.

Когда взвесили все возможности и прикинули начерно главные пункты, в которых должно выразиться руководство, выбрали комиссию и поручили ей в три-четыре дня разобрать положения о ревкомах. (Они были написаны, опубликованы, разосланы, — и с тех пор какое-то общее начало, какой-то единый план связал в целое всю разнобойную советскую работу на местах.)

Кончилось заседание. Сегодня уже третье по счету. Кругом идет голова. В маленькой продымленной комнатке обкома она и вовсе разболелась. Лица серы, глаза у всех помутнели, глухи голоса; разбитая, развинченная походка тоже говорит про усталость… Расходимся…

Слышно через открытое окно, как нетерпеливо бьет звонким копытом о камень буланый красавец — конь Мамелюка. Тихо ржет, будто аккомпанирует, будто одобряет его, буланого красавца, чья-то гнедая круглая добрая кобылка. В стороне, на углу, привязанные к дождевой трубе, охорашиваются, крутятся крупами, ждут седоков, сверкают глазами на крыльцо наши шустрые жеребчики. Тихо в улице. Кое-где пройдет пешеход, отчеканивая по тротуару в чистом вечернем воздухе пустынной улицы. И слышно, как шаги уходят вглубь, замирают, пропадают.

— Ребята, в горы! — предлагает кто-то. — Отдохнем, освежимся, а утром, чуть свет, опять на работу.

Предложение принимается с восторгом.

И мы скачем мимо ревкома по широкой улице, на окраину, к лазарету. От лазарета — длинная аллея, тут и езжая дорога. Но дорогой ехать кому же теперь охота: даешь напрямик, по лугу, тропками! Эх, и любо же было мчаться в горы после изнурительных, утомительных заседаний! Вот дорожки, тропинки спускаются к ручью, а за ручьем, на ровной широкой поляне, мы состязаемся в скачках; никому не успеть за красавцем буланым Мамелюка оставит за целую версту. Разгоряченные, возбужденные, докатим к дачным выселкам, а за ними — по берегу Алматинки, горной реки. Справа за рекой, по крутым горным склонам, — колючий непролазный кустарник. Теперь, в раннем апреле, он все еще запутан, заморожен, в снегу. Куда ни глянь — по горам все бело, только под ногами в долинах побежали ручьи, только здесь ощетинилась сухая, жесткая прошлогодняя трава.

Только у самого подножия черно и влажно, а склоны горные все еще туго даются нежаркому апрельскому солнцу. По берегу Алматинки — с песнями. Горное эхо поможет там, где не поделают ничего человеческие голоса. Дорога все выше, круче, глубже в горы. Нет-нет да снежный холм выскочит на пути, и чем выше мы едем, тем чаще они начинают встречаться, белоголовые холмы, предвестники вечных горных снегов. Настроение у всех возбужденное. Кто-то умудрился в городе заскочить на квартиру, захватил ружье, другой захватил карабин — будет охота. Я первый раз в горах в апреле, когда не сошли еще снега, когда пробирает еще горная стужа.

С непривычки зябко. На подъемах кони долго идут шагом. На этот раз недалек наш путь, — в этой вот избушке, у горного сторожа заночуем.

Вошли в избу. Изба как изба — на манер обычных крестьянских хат в какой-нибудь Владимирской губернии: грязна, черна, дымна, тесна, жарка полатями, тараканиста щелями, скудна посудой, завалена хламьем-одеждой, воняет изо всех углов глубокой, терпкой и острой, никогда не изгоняемой вонью. В углу образа — прокопченные, сухие, скучные, без лампадок — за отсутствием гарного масла. Бутылку керосина мы привезли с собой, захватили на случай и огарок свечи, — думали, лампы у старика не случится. Нашлась лампа; зарядили, зажгли, засамоварили. Загуторили. И так до свету. А чуть забрезжило — по утреннему насту лазали с карабинами, револьверами, ружьями… Чего искали, какой дичи — кто же это мог знать?

Просто лазали, авось что-нибудь и попадет.

Разумеется, ничего не попало. Даже никто и выстрела не дал. Скоро простились со стариком. Ехали обратно. И хоть бессонная была ночь, хоть не было отдыха и дорогой качало туда-сюда, а в то же время не было дня работоспособней, никогда так весело и легко не работалось, как после этих горных поездок.


О том, что собою представляет ревком, чем он занят, в каком направлении ведет работу, мы хоть малое представление, но имели. О комитете партии — тоже.

Что же представляла собою семиреченская Красная Армия, как создалась она, как жила и боролась, какие выработала навыки и традиции, чем дорожит и на что до сих пор щетинится? Кто руководители у ней прежде и теперь? На что годна она, что может дать и чего не даст?

Оглянуться в прошлое, осмотреть ее с разных сторон, выщупать, выстукать в нездоровых местах, чтобы знать, как и чем ее лечить, — о, эта задача много времени потребует, и сил, и уменья! А работа необходима: выследить в прошлом надобно каждый шаг. Потом, через долгое время, на руки мне попал доклад: он собрал и повторял то самое, что говорилось и писалось тогда про Красную Армию Семиречья.

От восемнадцатого года. От той самой поры, когда началось горячее дело, когда здесь открылась борьба, возникли фронты. Все перепуталось. Не разобрать, не понять было, где злейший враг и где товарищ.