У крестьянства — армия, оружие…
У туземцев — нет ничего, только прибавились эти вот десятки тысяч голодных и нищих братьев, что воротились теперь на родину из китайских пустынь. А тут еще джиназаковская комиссия накалила воздух, растравила аппетиты, поставила киргиза на каждого крестьянина, на любого казака, как на злейшего врага.
Молчали тревожно и казацкие станицы, — им памятна, незабываема была суровая полоса восемнадцатого года. Армия казацкая побита — крестьянство главный теперь силач по всему Семиречью. Что он станет делать, силач? Куда ударит своей силой? Не захватит ли станицы казацкие?
Крестьяне, туземцы, казаки — каждый по-своему чего-то ждал и к чему-то готовился. Станицы, села, кишлаки ощетинились зловеще, готовые на битву.
Висели тучей над Семиречьем и остатки казачьих войск, что ускакали с генералами за китайские пределы.
Цепями и угрозой, несмотря ни на что, — ни на признанья, ни на восторги, — висела у нас, как петля на шее, плененная шеститысячная белая армия со множеством офицерства, наспех рассованного по советским учреждениям.
Не сулила добра и своя — победительница — Красная Армия Семиречья. Основным у ней стремлением было — разойтись немедленно по домам. И разбежались бы до последнего человека, если б не угроза из Китая казачьих войск, если б не забота постоянная быть наготове против какой-то «киргизской опасности» и, наконец, хотя туманная, но значительная уверенность, что за это самочинное «действо» покарает рано или поздно чья-то суровая рука. Посему кое-как — с протестами, со скандалами, с угрозами и буйным хулиганством — она все же до времени внутри себя душила свое негодование.
Многим была она недовольна, армия: и тем, что вовсе воли нет полкам похулиганить всласть; и тем, что попадают то в особый, то в трибунал ее недавние «полководцы», так мастерски отличавшиеся в удалых налетах, где каждому была своя воля, своя пожива.
— Что ж это, братцы: неужто наших дадим вождей расстреливать?
— Долой особотдел, трибунал и Чеку. Там наехала-засела шваль разная из центру, — гони их, центровиков, сами, одни управимся!!
Была взволнована армия и тем, что создавалась в Семиречье киргизская бригада, и тем, что долго махорки по рукам не выдавали, что обуви нет, одежды, что пленных казачьих офицеров на месте не прикончили, а подумайте! — на работу посадили в разных «камесарьятах»…
Краю не было обидам-недовольству. Но все это глохло пока внутри: зрело, копилось, готовилось к действию. Нужен был вызывающий повод, который прорвал бы заставы, и тогда… о! — тогда «гнев народный» прольется всеочищающей волной и смоет разом тяжелые недуги.
Повод нашелся: армию приказано перебросить из Семиречья в Фергану.
— Ну, нет, — молвила армия. — Из Семиречья — ни шагу. А будешь приставать — штыком.
Вот почему и мы, получив приказ о переброске, сказали себе:
— Быть беде. Это даром не пройдет.
На кого же обопремся мы в час невзгоды, когда будет надо против силы поставить силу? Ни одного надежного полка. Только где-то, за сотни верст, стоит 4-й кавалерийский — в нем больше десятка разных национальностей: немцы, мадьяры, киргизы, китайцы, текинцы… Кроме «пли… ложись… вперед» — вряд ли весь он разом понимает другие слова. На этот полк, говорим себе, можно рассчитывать. Да, можно, но… с оглядкой. Затем очень недавно при штабе дивизии организовали мы роту интернационалистов. Но часть эта — свежая, в деле не испытанная. Посмотрим — увидим, на что годится. Коммунисты наши военные — горе одно. Горе одно и военные комиссары. Это они нам ставили ультиматумы:
— Отпускай по домам, а то сами уйдем!
Как на таких положишься в трудный час?
Совсем немногих, только отдельных ребят, считали мы в армии крепко надежными. От остальной братвы — и добра и худа ждать можно было одинаково.
Городская партийная организация — слезы смотреть на нее: ни к черту. Недаром сидела она потом на скамье подсудимых, была распущена и вдребезги расчищена. Кругом никого. Решительно нет никого. Обстановка ужасающая.
Тревога нарастала. Близилась развязка.
На руках был приказ центра о переброске полков в Фергану. Полки о том были уже извещены. По всем дорогам — густое движенье: проходят шумно в липкой пыли воинские части; проходят безоружные толпы пленных, перекатываются тифозные волны голодных лепсинцев-копальцев, — эти ищут лучших мест, бегут от погони смерти. Куда же бежать? Ну, конечно, к Верному: и кибитки, и верховые на костистых, тощих лошаденках, и толпы нищих беженцев-пешеходов запрудили дороги, продираясь отчаянно вперед, устилая трупами погибших свой крестный путь. Беженцы настроены гневно и мстительно. Они во всем отчаялись, они всех винили и всех проклинали, потому что уж все потеряли дорогое, и нечего было им больше терять, кроме трижды несчастной, голодной, нищей жизни. Они, как порох — вспыхивали быстро, от малой искры. Они столь глубоко несчастные, горем доведенные до безумия, до отчаяния, — они тоже представляли опасность, потому что с горя падки стали на мечту о счастье. И кто им это счастье сулил, тот и овладевал вниманьем, тот и мог их увлечь за собою в какое угодно дело.
Так с разных сторон повисли над нами тучи. Близилась гроза. Хохотали зловеще вдалеке первые смутные раскаты. В душной испарине близкой бури было трудно дышать.
В конце мая по Верненскому гарнизону сеяла листовки-прокламации чья-то невидимая рука.
Что нам дали коммунисты-центровики? — говорится в одной из них. И тут же ответ: особый отдел и Кондурушкина, смертную казнь и тюрьмы.
«Товарищи красноармейцы!
За кого вы бились два года? Неужели за тех каторжников, которые работают теперь в Особом отделе и расстреливают ваших отцов и братьев?
Посмотрите, кто в Семиречье у власти: Фурманы, Шегабутдиновы — разные жиды, киргизы. А трудовые крестьяне снова в рабстве.
Уже издан приказ о мобилизации мусульман — что это значит?
Это значит, что у вас, товарищи красноармейцы, хотят отобрать землю, хаты, скот и передать киргизам.
Товарищи, пора опомниться и дать врагу последний и решительный бой. Иначе будет поздно. Час мести близок. Будьте готовы. Помните, что все должны быть за одного и один за всех».
В другой прокламации какие-то «горные орлы» угрожающе взывали:
…Центровики загоняют нас в бутылку. Кругом — притеснения и контрреволюция. В Особом отделе для пролетариата стоят пулеметы. По городу рыщут тайные агенты и ловят тех, кто боролся с контрами-казаками. Наступает время кровавой революции. Горные орлы заготовили оружие и собрали в горах восемьсот славных бойцов.
Трепещите, кровопийцы-комиссары и сыщики…[9]
Этакие документы весьма убедительно говорили о подготовке восстания. Перехватывалось много писем, направлявшихся из армии в деревню и обратно, — в этих письмах деревня и армия заботливо друг дружку подбадривали и совершенно недвусмысленно готовились к объединенному натиску на «жидов-комиссаров». В одном письме так и говорилось (видимо, то было письмо из армии в деревню. — Д. Ф.):
…А насчет разверстки — не беспокойтесь. Все это проделки мусульманско-мадьярских комиссаров. Скоро увидите, как будут они болтаться на деревьях. Настоящая революция трудовиков наступит через месяц. Горные орлы, доблестные герои, бившие Анненкова и Щербакова, сумеют бить и жидо-мусульманско-мадьярских комиссаров…
Тем временем в Китае генералу Щербакову попало на руки то самое воззвание к белым казакам, что писали мы вместе с Бойко. И генерал на воззвании этом положил сердитую резолюцию:
…Жиду подчиняться не будем, русские сговоримся, а жидов будем бить беспощадно.
С такой надписью он переслал мне воззвание в Верный, и пришлось генерала крестить-костить в местной газете за эту резолюцию. Но факт фактом: «горные орлы» и Щербаков шли вместе против «жидо-кирго…».
Этого нельзя было не видеть.
Нити подготовлявшегося восстания, безусловно, имелись и за китайскими пределами. Недаром на джаркентской границе еще 4–5 июня, то есть за неделю до мятежа, говорили о том, что в Верном уже восстание: это готовили почву, настраивали, мобилизовали силы[10].
Здесь же, в Верном, и трибуналу и особому отделу подбрасывались то и дело анонимные письма, где перечислялось перво-наперво несчетное множество преступлений, содеянных этими органами; сотрудники их обзывались разными ласковыми именами вроде «каторжники… сволочи… идиоты»… и т. д.; дальше обычно предъявлялось требование: окончить немедленно ежечасные и чуть ли не ежесекундные расстрелы народных вождей[11] и, наконец, сам собою слагался заключительный аккорд письма: «…А впрочем, что вы там ни делайте, все равно вас, подлецов, надо перевешать… Дрожите! Трепещите! Ждите!»
И вот все в этом роде. Трибунал показывал эти письма особому, особый — трибуналу преподносил свои: становилось совершенно очевидным, что листовки-прокламации и эти подметные письма даже по стилю, по привычным, затасканным выраженьям — были делом рук одной и той же кучки лиц.
Но на следы напасть не удавалось.
В первых же числах июня отдан был по области приказ сдавать оружие. (Скоро и Ташкент прислал нам такое же распоряжение.) Над этим приказом опять посмеялось анонимное письмо: «раскрывай, дескать, ворота шире, сами на своих возах привезем». Тогда же стали мы разгружать от ненадежных жильцов дома, занимавшие относительно ОО и РВТ[12] особенно выгодное положение.
Таинственная рука отметила угрозой и это действие: «чепухой, дескать, занимаетесь: все равно возьмем под огонь, куда ни прячься». Словом, каждый шаг, каждая мера наша кем-то прослеживалась, взвешивалась, расценивалась, бралась на заметку.