— Вот за Каюк приедем — сухо будет, — сообщил деловито Климыч и, переждав, добавил: — все пузо утрясло…
— А где это Каюк?
— Где Каюк? Да вот он самый тут и есть, по ём стали ехать… Вишь, гора…
Климыч насчет горы загнул рановато: подъем начинался только версты через три, а Каюк в эту сторону, к Бурной, издали был как-то даже и не особенно приметен. Мое отношение к Каюку, видимо, не понравилось Климычу.
— Ты сам-то откуда будешь? — спросил он совершенно неожиданно.
— Из-под Москвы, а что?
— У вас там, поди, и вовсе гор нет никаких, что у нас по Харьковской.
— Какие горы…
— То-то вижу: человеку всегда обвыкнуть надо, чтобы сразу понимать али видеть…
Мы за разговором дотряслись до подножья Каюка и стали заметно подниматься в гору — и чем дальше, тем круче-круче. И трудно и любо. Мы уж соскочили давно со своих опасных вышек и перескакивали с камня на камень. Когда миновали подъем, открылось широкое ровное пространство, по которому выпирали всюду огромные каменные глыбы. Эти глыбы местами на двадцать тридцать шагов представляли ровную, гладкую площадку, а то вдруг выскакивали каменными тумбочками, одна за другой, — подобно тому, как торчат памятники на татарском кладбище. На Каюке просторно, вольно, легко. И помину нет той непролазной глинистой грязи, по которой все время хлюпали мы от самой Бурной. Здесь совершенно сухо, местами даже пыльно. Дорога кружит и мечется из стороны в сторону, приноравливаясь к местности, обходя неудобные скалистые места, выбиваясь на ровные плоскогорья. А когда начали спускаться и круто повертывали за скалы, вырываясь из тесных стен — одна за другой, одна другой прекрасней развертывались картины широких лугов, бескрайней дороги. За Каюком, под горою, сразу поражает какая-то особенная тишина. Здесь и самый воздух как будто легче, светлее, и дышать свободнее, чем по ту сторону, и дорога совсем иная; широкая, ровная, укатанная, без малейших рытвин, без ухабов, по которым так намаялись-натряслись перед торой.
Как только спустились вниз — попали на развалины древнего караван-сарая. По преданию, когда-то был богатый и гостеприимный перепутный пункт, в котором любили останавливаться проезжие: и сами могли отдохнуть и коней, взмыленных перегонами, подкормить, — платили за все грошами, а то и в долг питались у знакомого гостеприимного чимбая. Все шло хорошо, как вдруг чимбай — хозяин караван-сарая — куда-то бесследно пропал. Говорили, что он уехал к себе на родину, в один из горных кишлаков в тянь-шаньских ущельях. Стали содержать караван-сарай его двоюродные братья. И вот в глухую осеннюю ночь на Каюке какие-то молодцы наскочили на ехавший обоз… Была свалка — с ножами, с криками о помощи, со смертельными хрипами и стонами умиравших.
Слышали это в караван-сарае. Но никто не отважился в глухую пору побежать на помощь. И до утра не знали ничего: в трепете провели остаток ночи, а с зарею, когда пошли дознаться, что было на горе, увидели там пять трупов, зарезанных и задушенных, а повозки были разграблены, и все было растащено или разбросано тут же около телег, возле трупов. Лошадей тоже не было — их выпрягли и угнали. И с той самой ночи пошла про Каюк дурная молва. Недаром пошла она: то проезжего, то прохожего задушат, оберут до нитки, угонят лошадь, пустят в чем мать родила.
И стали доглядывать за братьями, которые поселились в чимбаевском караван-сарае. Брало сомнение, что не без их помощи проходят на Каюке все эти черные дела. И дознались: разыскали как-то трое прохожих солдат армяки и тулупы, снятые с убитых на Каюке проезжих сельчан. Когда не было дальше никаких сомнений, а народу вдосталь съехалось в караван-сарай, выкатили из погреба бочку с керосином, облили с разных сторон преступное гнездо и зажгли. В пылающее пламя связанными бросили обоих братьев и спалили их вместе со всем добром. С тех пор на месте караван-сарая только груда камней да разрушенная печь торчат сиротливо и угрюмо.
В этот милейший приют мы теперь и приехали. Климыч быстро выпряг лошадей, задал им корму, а сам начал возиться с возами: подправлял, подтягивал, засматривал с разных сторон, зубами раскручивал тугие узлы и опять упаковывал, перевязывая наново, ухватив веревку и крепко упираясь коленкой, словно засупонивал хомут. Он все время, пока стояли, хлопотал с возами, даже не присел и тогда, когда дела возле них уже не было явно никакого. А мы вчетвером, как водится, расположились сейчас же с хлебом, с яйцами. Не удивляйтесь в двадцатом году хлебу и яйцам, — Семиречье и в те годы голода не знало, хлеб и яйца там были совсем не в диковинку. А тут уж близко и к сытым местам. От караван-сарая поехали быстрее по гладкой, ровной дороге. Скоро были в Головачевке. А за Головачевкой — и в Аулие-Ата. Головачевские мужики, надо сказать, приняли нас совсем негостеприимно: в два-три дома толкнулись за молоком — не дали наотрез, а когда хитрая, лукавая бабешка из богатого высокого дома согласилась дать, то заломила настолько невероятную цену, что мы только отблагодарили ее уж совершенно «невежливо» (выражаясь скромно) и с проклятиями поехали дальше.
Не забыть переправы через реку. Буйные весенние волны, разыгравшиеся от тающих горных снегов, неслись настолько шумно и быстро, что страшно было к ним приступиться с берега. Речонка неглубокая, дно у нее каменистое, и в обычное время, верно, куры вброд ее переходят без смущенья. Но теперь раскатилась она в двадцать саженей шириной и так отчаянно бесилась, как, помню, бесится только Аракс под Джульфой на персидской границе или Кистинка — горная река близ Дарьяльского ущелья.
— Не объехать ли? — смущенно запрашивали мы Климыча, с тревогой поглядывая на бешеную скачку волн.
— Некуда — здесь надо будет, — ответил спокойно Климыч и, видно, для того, чтобы убедить еще больше нас в этой необходимости, рассказал, как тут два дня назад при переправе у мужика с воза сорвало и унесло бочку с маслом и телегу всю вдребезги разбило, а сам он уцелел лишь потому, что цепко ухватился за гриву своего надежного пегого мерина.
Становилось и в самом деле не по себе. Попасть в эту кутерьму не хотелось. Но выхода нет — ехать все-таки надо.
— Кричать надо шибче, — поучал нас Климыч, — лошади чтобы посередке не стали.
«Ну, — думаем, — уж на этот счет, Клим Климыч, не сомневайся, — так нашумим, всем чертям тошно станет».
Медленно, осторожно ступали лошади по крутому каменистому ложу реки. И чем дальше отходили от берега, тем заметнее тужились и напрягались, отворачивая в сторону от волн разгоряченные морды и всем корпусом инстинктивно повертываясь навстречу холодным накатам, подставляя им широкие, мускулистые груди. Понуканья и оклики Климыча и наш безумный, звериный вой едва ли оказывали на замученных коней какое-либо существенное воздействие. Видно было, что они поступают так, как им самим легче и удобнее. А мы все надсаживались и добросовестно орали что было мочи. Каждую секунду казалось, что телегу нашу со всеми вещами уже перекосило, накренило и кувыркает в бешеные волны, мы инстинктивно цеплялись за узлы и веревки, перебрасываясь всем корпусом в другую сторону. Наконец миновали главную опасность, стали близиться к другому берегу. И вдруг повеселели, рассмеялись над своим недавним страхом: так всегда — пережитый страх или мгновенный испуг уж через минуту кажется и смешным, и странным, и непонятным.
В густые вечерние сумерки подъезжали к Аулие-Ата. Последние версты до окраины города, где разбросалось киргизское кладбище, изрезаны оврагами, исполосованы узкими щелями в песчаных скатах, испещрены глубокими зияющими норами: здесь любимые волчьи места. Совсем близко к дороге подступают густые заросли мелкого кустарника, опоясано кустарником и киргизское кладбище. Рассказывал Климыч, будто здесь совсем недавно волчья стая бросилась ввечеру на верхового киргиза, и наутро от гнедой кобылки нашли только горсть волос, а от несчастного наездника — дырявые, старые баретки. Мы невольно после этих милых рассказов похватались за оружие и в первую улицу засыпавшего города так и въехали с револьверами наготове.
По-дружески, радушно встретил нас военный комиссар. Уж знали, что к этому часу приедем, ждали в партийном комитете, отвели пару комнат, даже диваны для спанья приготовили. Словом, мы были очень рады такому началу и целую ночь пробалагурили в саду и в комитете о разных делах. Только женскую половину нашу укачала шестидесятиверстная дорога, — их уложили. Наутро, в девять, было назначено объединенное заседание партийного комитета, ревкома и военкомата. Цель заседания: получить от них наиболее полную информацию о партийно-политическом, экономическом и военном положении района. С другой стороны, ввести их в курс последних событий. Впервые здесь, на заседании, я почувствовал подлинный восточный аромат; больше половины присутствующих работников было из киргизов и татар. Отдел за отделом, одна организация за другой сообщали об итогах проделанной работы.
Выяснилось, что по селам работа среди кулацкого, колонизаторского крестьянства вообще не имеет никаких шансов на успех, — кулаки глумятся и издеваются над советскими распоряжениями, отказываются выполнять всевозможные приказы, особенно по части продовольственных сборов, гонят из сел советских представителей — и слушать их не хотят, угрожают расправами. Их, кулаков, если и понукают подчиняться приказам, так исключительно угрозой подвести один-другой батальон под самое село. Совсем не то у новоселов. Эти середняки к Советской власти относятся хорошо, бесчинств не творят никаких и дело до скандала не доводят. Все работники, конечно, понимают, что основой для работы должен быть кишлак. Но подступиться к нему чрезмерно трудно. Масса киргизская — это пока неприступная, глухая стена. В лобовую политическую атаку с ней ничего не поделаешь. Эта темная масса еще не вырвалась из-под влияния баев, манапов и мулл — своих угнетателей. Рассказали один характерный пример. Где-то в голодном кишлаке очутился отряд красноармейцев и помог беднякам-киргизам забрать из амбаров местных богатеев все залежи продовольстви