— Правильно… Вся власть наша… Чего там…
Обсуждать тут, разумеется, было вовсе нечего, и, пошумев-погалдев вволю, условились, по предложению Ерискина, принять приказ этот «к сведению». Что это означало — надо думать, не понимал никто, в том числе и сам Ерискин.
— Дальше… дальше «слово дается представителю военного совета (он назвал мою фамилию) для освещения двенадцати пунктов наших требований и для разъяснения ответа из центра…».
Передернулась толпа. Может, и крепко нас она ненавидела, однако ж послушать была охотница. И потому с первых же слов притихла, замерла, словно припала к земле и вслушивалась чутко, опасаясь недослышать какую-нибудь нужную, важную весть. От десяти до четырех, целых шесть часов крутили мы ее, эту буйную толпу, словно водили-маяли под водой попавшую на крюк огромную рыбу, прежде чем выхватить оттуда внезапным ловким движеньем. Всю силу сообразительности, все уменье, весь свой опыт — все, что было в мозгах, и в сердце, и во всем организме — и голос и движенья все приноровили и все напрягли мы до последней степени, до отказа.
Бывает: после такого напряженья заболевают белой горячкой.
Словно острый нож, когда он входит в живое, чуткое тело и крадется к сердцу, чтоб пронзить, — впивались в сердце толпы (мы это чувствовали) наши слова — то спокойные и деланно веселые, все замиряющие, то угрожающие, говорящие о наказанье, о неминуемой расправе за восстанье.
Так брали в плен толпу. Нам отдельными одобрительными откликами со всех сторон отзывались неприметно разбросанные в массе «попутчики» или партшкольцы: вся толпа сбивалась с толку. Эти возгласы одобрения она принимала за свои, недоумевала, не понимала, как это могло случиться, что столь быстро разрядилось общее гневное настроение. Мы от мелких вопросов подступали к крупным, к самым боевым, опасным, решающим вопросам. По мелочам выступали бузотеры-ораторы: из кожи лезли, сипли и хрипли в криках, но на этих вопросах все же не удалось им взорвать гнев толпы.
Попутно с двенадцатью вопросами касались мы и ташкентского ответа, увязывали сразу и вместе и то, что можно было увязать. Пункт докладывался, разъяснялся, по нему вносилось наше предложение. Затем горячились в прениях, кричали, петушились-хорохорились, исступленно угрожали, а в конце концов, разве только с малыми изменениями, принимали то, что говорили мы.
Уже отмахали добрую половину вопросов. Вот они, снова подступают ближе и ближе к нам, эти роковые ступени, на которые жутко ступить, на которых буйно бьется мятежная толпа.
Трибунал, особый, разверстка, расстрелы, уход из Семиречья… На котором же тут тяжелей и где тут главная опасность?
Близимся чутко, нервно, осторожно к решающим вопросам, словно в бурю в открытом море на легком челне, — мчимся на рифы, к подводным камням и не знаем, как обойти их, остаться живу, не разбиться вдребезги о страшную преграду.
— Товарищи, будем откровенны, перед собою прямо и смело поставим этот вопрос: надо или не надо бороться с врагами Советской власти? Надо ли бороться с теми, кто вас вот здесь, по голодному и разоренному Копало-Лепсинскому району терзал и мучил эти годы? Если враг подкрался, если враг наточил свой нож и вот-вот кинется, всадит тебе по рукоять, неужели станешь стоять и ждать, когда прикончат тебя, как беспомощного барана? Ой, нет! Ты примешь какие-то меры, ты постараешься себя оберечь. И не только скрыться, убежать — этого мало, ты постараешься обезоружить, обессилить врага, чтоб он больше никогда не угрожал. А если и этого мало, если он не поддался тебе — скрутишь его, обессилишь; если же вреден смертельно — прикончишь, потому что из двух выбирай: или ты, или он, кому-то жить одному. Так уж лучше ты сам захочешь жить, а врага кончишь. На то нам нужны, товарищи, и эти карательные революционные органы — особый отдел и трибунал…
Легким ветерком прошелестел в толпе глухой далекий гул.
— Их назначенье, — продолжаем мы чуть громче, — бороться с врагами революции. Кто же станет бороться, как не они? Кто станет выискивать шпионов тут, где-нибудь в тылу или в бригаде, в полку — на фронте? Кто станет выслеживать и раскрывать разные заговоры? А эти заговоры враги наши организовывать мастера, и только отвернись — сейчас же смастачат. Особотдел и трибунал, словно уши наши и глаза: они все должны слышать и видеть, вовремя должны все узнать, предупредить, забить тревогу, спасти нас от близкой грозной опасности. Товарищи, если вашей бригаде, положим, грозит измена, предательство… Если особотдел накрывает предателей, спасает бригаду, спасает сотни и тысячи жизней… Если он, положим, расстрелял этих предателей, — кто из вас станет плакать по негодяям? Никто…
— А нашего брата… — донеслось угрожающе откуда-то издалека.
Это был первый сигнальный крик. Мы понимаем: ответить — значит, завязать спор, перебить речь, а это вредно.
И потому как ни в чем не бывало продолжаем:
— Надо понимать, товарищи, для какой цели существуют эти органы и с кем они борются, кого наказывают… Это же…
— Знаем, кого! — крикнул сердито голос в передних рядах.
— Нашего брата стреляют, — отозвался другой.
— А офицеров здесь не трогают… Им — работать пожалуйте… На жалованье…
— Позвольте, позвольте слово! — кричал на ходу красноармеец, ловко работая локтями, быстро подступая к телеге. Перед ним расступились, охотно пропускали вперед.
— Нет слова, — объявил громко Ерискин, — надо сначала кончить доклад оратору…
— А мне нада, — заявил тот еще громче.
— Дать, дать слово… — загалдели кругом.
— Что такое — одному можно, другому нельзя?
— Всем можно. Вали, говори…
И вскочивший на телегу красноармеец задыхающимся, прерывистым криком рассекал пронзительно воздух:
— Я, может, все и не скажу… я только знаю одно: нашего брата везде стреляют… А кто им дал право, кто они такие, что понаехали с разных концов? Мы без трибунала вашего проживем… Наехала с…сволочь разная… р…р…расстр…реливать…
Толпа дрожала в лихорадке — высвистами, выкриками, улюлюканьем, шумным волненьем обнажала свою резкую нервность… Выступавший больше ничего не сказал; выпалил гневное, разжег страсти, соскочил с телеги пропал в толпу.
Выступали и что-то кричали: Чернов, Тегнеряднов, Караваев. Но их не слушали, громко галдели. Тогда во весь свой могучий рост со дна телеги поднялся Букин.
— А я вот што, — прорычал он, осанисто и быстро затряс по воздуху какими-то предметами. — Это все вчера нашли: деньги царские да кресты поповские… Да вон какую… — и он поболтал на цепочке компас, не зная, как его назвать…
Толпа заревела пуще прежнего. Вряд ли кто рассмотрел бумажки и крестики — выли просто на букинский вой. Просто знали: раз Букин выступил — значит, что-нибудь громит. Тут бесенком под Букина вынырнул Вуйчич:
— А это што?.. Ага… га… га…
И он отчаянно затряс над головой две пары офицерских погон, утащенных при разгроме особого отдела…
— С офицерами вместе — вот они какие. Продались за наши данежки. Погоны прячут, сами их наденут…
И кто-то крикнул ему в подмогу:
— Всех офицеров на суд подавай… Сами разберем — кого куда. Аль кончить, аль в Сибирь кого. В Сибирь пошлем, в Семипалатинск, — нам они здесь не нужны… Пускай околевают там… сво… лочь…
Толпа прорвалась:
— Чего глядеть — арестовать…
— Арестовать их всех, из центру… Ага-га-га… Ге-ге…
— Расстрелять тут же… Го-го-го…
— Нечего ждать, вали…
И вдруг встрепенулись, метнулись ближние ряды, резнул пронзительный звон оружия, щелкнули четко, зловеще курки… Глянул я быстро Никитичу в лицо — оно было бледно.
«Так неужели кончено?» — сверкнула мысль…
А тело нервно вдруг напряглось, словно готов я был прыгнуть с телеги — через головы, через стены, за крепость…
— Товарищи! — крикнул чужим, зычным голосом. — Ревсовет приказал…
Вдруг сомкнулась кольцом вокруг телеги партийная школа и твердо уперлась, сдерживая бурный натиск толпы. Все исчислялось мгновеньями, все совершалось почти одновременно.
Видим, как взметнулся в телегу Ерискин, и в тот же миг слух пронзили резкие слова:
— Да это что? Ах вы, сукины дети!..
Неожиданный окрик застудил на мгновенье толпу, она будто окаменела в своем страстном порыве. Момент исключительной силы!
— На што выбирали меня?! — крикнул Ерискин. — Раз председатель — я никому не позволю… никому не дам… что за разбой… Ишь, раскричались… Если только кто-нибудь их тронет, — указал он в нашу сторону, — тогда выбирайте другого, а я не стану… И черт с вами, из крепости уйду!
Слова произвели большое впечатление. А тут еще Павел Береснев.
— Товарищи, — говорит, — так нельзя: к вам люди пришли говорить по-хорошему, а вы что? Разве так обращаются? Я тоже уйду из крепости, если што…
— Слово, слово мне! — крикнул Букин.
— Лишаю слова, — твердо объявил ему Ерискин и повторил еще раз во всеуслышание: — Букину слова не даю: лишаю!
Никто не протестовал. Эта была очевидная, бесспорная победа…
— Для продолженья речи слово даю говорившему оратору.
И он рукой дал мне знать, чтоб продолжал.
Надо было выдержать марку, надо было не объявлять своей радости по поводу счастливого исхода. Хоть видимое, но сохранить спокойствие, — как ни в чем не бывало, ровным тоном объяснить приказ центра — приказ, а не просьбу!
— Мы остановились, товарищи, на том…
А толпу не узнать. Она стихла, будто виноватая. Только соскакивали отдельные жалкие выкрики одиночек. Но это же пустяки: буйный гнев вошел в берега. Быстро, походным маршем проходили последние вопросы. Толпа словно зубы потеряла, — нечем было грызть, чавкала, как старуха, опустошенным, беззубым ртом. Покорили нас было за то, что:
— Киргизам вот, беженцам, неделю помощи устроили, а нам что — кукиш?
Но и этот вопрос миновали: договорились, что широко организуем помощь общественную копалолепсинцам в добавление ко всему, что для них и без того делается ускореннейшим темпом. Последний вопрос о власти: