Мятеж — страница 8 из 70

— Что вы изволили сказать?

Старикашка был, видимо, глух. Я ему сначала сердобольно отвечал, но потом перестал, и что он там записывал, уж, право, не знаю: вряд ли что и слышал путем.

Когда мы снова очутились в своем сказочном жилище, немедленно же притащили целую гору некоего жарко дышавшего кушанья. Это был пилав. Мы наелись, признаться, до невменяемости. Потом стащили с окованного сундука эти самые чудесные одеяла и стали стлать их на полу; уложили нас, укутали, потушили свечу. В окна мягкой и широкой волною вливался лунный свет. В комнате, увешанной и устланной коврами, было таинственно и до странности тихо. Мы затаили дыханье, не двигались, словно по уговору, и думали, верно, все об этой сказочной обстановке, об этой фантастической восточной таинственности. Уснули. Ночью, приподняв голову, я видел, как один из хозяев сидел, скрючившись, возле сандала и что-то пришептывал. Так сладко и мягко мы не спали давно, а пожалуй, и никогда не спали. Поутру нас окружили те же заботы, что и вчера, и не было никакой возможности от них отказаться: отказавшись — обидишь хозяина. А это совсем не входило в наши расчеты. Скоро тронулись дальше, на Чалдовар.

В нем не задержались:

Путь-дорога лежит за Чалдоваром на Беловодск: это осиное гнездо белогвардейского мятежа в 1918 году. Тем более необходимо было здесь ознакомиться с настроением жителей, узнать — какими они живут интересами, чем недовольны, чего ждут, на что надеются. Уже через полчаса после того как мы приехали, народу привалило к Совету человек четыреста; полегоньку нас осматривали, ощупывали, спрашивали: кто, дескать, такие, зачем их, мужиков, собрали и нет ли новой «набелизации»?

— Да разве уж так часто вас мобилизуют? — удивился я.

— Не… не часто…

— А чего же вы всполошились?

— Да, ишь ты, сказывали, — военные будто люди наехали и весь народ на площадь загнать велят…

— Не загнать, — поправляю бородатого собеседника, — это я просил собрать вас сюда, чтобы потолковать о разных делах…

— Толковать, што не толковать… — ответил он и сразу замолк. Потом, после долгой паузы, чесанув за ухом, волосач еще раз брякнул: — Толковать, што же… оно можно… Только будто мужика прибижать хочут.

— Это как прибижать?

— А землю отымать, надыть, жалают… Однем оттянуть, а другем отдать…

— Полно, отец, — говорю ему успокоительно, — отнимать никто ничего и не собирается.

— А киргизне?

— Што?

— Ей, говорят, все теперь пошло: и скотина у ней будет своя, и земля от нас под ее отойдет.

— Да ты давно на своей-то пашешь земле? — спрашиваю его.

— Сызмальства, — проворчал волосач…

— Кто же у тебя — никто и не возьмет… Это, знаешь, о какой ты слышал земле, будто ее киргизам станут возвращать? Это вот что после шестнадцатого года…

Я пояснил ему, в чем дело. Старался как можно проще, убедительней, наглядней растолковать, что полунищей киргизской бедноте, возвращающейся ныне из Китая, надо помочь всемерно: это долг государства, это долг каждого честного человека…

Нас окружила густая толпа любопытных: всем охота была послушать приезжего. Слушали молча. Участия в разговоре никто не принимал. Даже не кивали головами, не пускали, по-обычному, односложных крепких выраженьиц. Но лишь только сказал я про необходимость помочь киргизам, как толпа загудела оживленно:

— Што не помочь! Кто против помощи… Каждому помочь надо… А чем помогать-то? А што мы дадим? А как он станет работать-то? Кто его научит, да кто ему соху-борону подарит, — где это купцы такие?

И пошли и пошли — заговорили.

Был нащупан один из основных вопросов, о котором могли они говорить, не расходясь, три дня и три ночи…

Этот вопрос буквально всех интересовал и волновал. На наш разговор подходили все новые и новые кучки, толпа у лавчонки выросла настолько, что не было смысла вести дальше частную беседу, — полезней было начать собрание. Когда я об этом заявил — дружно согласились, и, уже залезая на ящик, вдогонку я слышал напутственные слова:

— Не больно красно только нам, штобы покрепче да попроще… Разную там «историю»-то не больно: ты о земле побольше.

Мы беседовали часа четыре…

От вопросов общеполитических, от оценки общего положения в Туркестане мы перешли к Семиречью, к крестьянству, к земле. И толпа разгорелась. Выступали охотно сами, указывали, как приходится потеть над землей, какою ценой дается им хлеб.

— А после этого отнять? Это што же за право такое? — выкрикивал с ящика желторотый сморщенный мужичок годов под пятьдесят. — Я ее, матушку, томлю-томлю своей работой, а тут на тебе…

— Правильно, верно!.. — кричали кругом.

Это мужичка подбодрило и воодушевило.

— Землю надо взять, вот што, — кричал он еще громче, — сама она не дается… Взять ее надо, да и взять-то умеючи.

Толпа замерла, слушала с восторженным вниманием.

— А ты думал — вот тебе тут и все? — повернулся он ко мне. — То-то… Нет, она тебя, матушка, дугой перегнет, а когда перегнет, тогда и накормит. Ефто самое знать надо всякому, а он што знает, пастух? Киргиз пастух, он одну скотину и знает. Ну, и знай, чего ты ему землю еще пихаешь? Может, ему и не надобна эта земля… Наделил!.. Ты его скотиной дели, коли богат больно, а земля тут несподручна…

Под взрыв одобрительных криков мужичок спрыгнул с ящика. На его место моментально нашелся новый оратор — какой-то беззубый, с длинным бледным лицом, пожилой крестьянин.

— Неправду он, што ли, говорил? — начал он вопросом. — Одну что ни есть правду. А потому, что это все и есть правильно. Коли так оно было так ему и быть: паси он свою скотину, а мы землю управим. Не умеешь, так нечего и брать ее… Порча одна от этого неуменья происходит…

Таких ораторов, повторявших почти буквально слова друг друга, проскочило человек шесть-семь. Только уж под конец выступил молодой худощавый мужичок в шинели, видимо, из красноармейцев.

— Не то вы говорите, мужики, — осадил он ораторов, — не умеет, не умеет… Эка мудрость — землю пахать… Научится, небось. Дело не о том, а вот о пасху скоро лбом ударимся, пахать надо яровые, а тут переделять по самую осень… Вот оно — што страшно… вот где и нам да и киргизу с нами могила будет, — где хлеба возьмем? Мы тут переделяем, а земля останется пустая… Надо просить, штобы пока на передел нас не понуждали — поздно эту весну. По осени давайте, там можно, да и то время с чутью подобрать надо… А сейчас постановить, чтобы просить про это самое.

Умная речь его произвела на всех словно отрезвляющее впечатление, не было больше взбалмошных утверждений и предложений, били только в корень вопроса: как бы не оставить землю незапаханной.

Забегая вперед, скажу, что этот вопрос подробно обсуждали мы потом в кругу ответственных работников в Пишпеке и Верном и постановили просить центр — Совет комиссаров и Турцик — приостановить в интересах общего дела самый передел до осени. Там поняли, согласились с нашим мнением, прислали телеграмму, что передел временно следует оставить. Этою мерой была спасена область от большого недосева, грозившего ей в случае столь несвоевременной и опоздавшей возни с переделом, тогда как на носу была забота о яровом.

Когда мы из Беловодска приехали в Пишпек и разговорились с товарищами, они, оказывается, уж знали половину из того, что мы обсуждали с беловодскими крестьянами. Я, признаться, удивился этому быстрому способу сообщения.

— Каким же образом: по проводу, что ли? — спрашиваю пишпекских товарищей.

— То проводом, а то и нет, — отвечали они. — У нас тут проще делается: вскочили на коня — и айда. На ближнем селе али кишлаке передал, в чем дело, — оттуда другие поскачут дальше… От одной точки до другой… Бывает, что вся область узнает о каком-нибудь особо животрепещущем деле словно по телефону… Это тут «узункулак» зовется… В такой глуши, по горам — иначе нельзя…

Надо сказать, что в Пишпеке — на ряде заседаний партийного комитета, ревкома и ответственных работников — мало что узнали мы особенно нового. Все это уж было знакомо и по совещаниям в Аулие-Ата, Мерке, по массе разговоров в пути, бесед и открытых собраний: волновались земельным переделом, волновались слухами о готовящейся новой резне мусульман с крестьянством, жаловались на недостаток партийных работников, на полукулацкий состав гарнизона и т. д.

Между прочим, здесь впервые с разительною ясностью встал перед нами вопрос о недостаточном взаимопонимании и доверии меж собой даже коммунистов — русских и киргизов. Киргизы-коммунисты, объединенные в мусульманское бюро (мусбюро), то и дело стремились обсуждать вопросы только в своем кружке, как бы чего-то опасаясь. Когда я спросил председателя мусбюро:

— Ну, как у вас, товарищ, дела идут с пополнением — много новых членов?

— Очень много, — ответил он с удовлетворением. — Бывает, что целыми кишлаками вступают…

— Все до одного? — удивился я.

— Все, — не понял он моего удивления.

— Да ведь там же и баи есть — они как?

— Все, одним словом, целыми кишлаками, — повторил он еще раз и заговорил о чем-то другом. Мне потом объяснили, что по кишлакам укреплялось убеждение, будто «наша власть пришла, киргизская… а русских — вон отсюда»… И наименее понимающая часть из самых кишлачных агитаторов отнюдь не опровергала этого убеждения, а, наоборот, укрепляла его. Потому и кишлаками записывались в партию: чтобы повсюду национальным количеством вытеснить русских. Это было дико, нелепо, но это было так.

Пробравшись к власти, какой-нибудь бай, конечно, драл со всех по десять шкур, а все-таки на посту своем держался, пока не дощупывались сверху, что это была за птица. При последующих чистках вся эта публика была вычищена, выброшена из партии, и лучшая часть мусульманских коммунистов бережно стала охранять свои ряды. Но в половине двадцатого года ряды мусульманских коммунистов засорены были до чрезвычайности.

Помнится, что вопрос об отсрочке передела до осени мы решили в Пишпеке на ночном заседании. Были согласны тут все до единого. А после заседания, видимо, уж на заре, состоялось особое «фракционное» совещание мусульман-коммунистов: во всяком случае наутро они долго не соглашались подписать постановление, за которое ночью голосовали так определенно и единодушно. Даже они, эти сравнительно ответственные работники, были в то время еще полны недоверия к коммунистам немусульманам: вековой гнет, которым царская Россия давила националов в Туркестане, давил, кон