Мятеж на «Эльсиноре» — страница 24 из 67

Исаак Шанц тоже находится в их власти, хотя с ним они обращаются несколько мягче. Германа Лункенгеймера, добродушного, но тупоголового немца, эти трое сильно избили за то, что отказался выстирать грязную одежду Нози Мёрфи. Оба боцмана до смерти боятся этой клики, которая все разрастается: в нее недавно допущены бывший ковбой Стив Робертс и торговец белыми рабами Артур Дикон.

На юте я один владею этими сведениями и, должен сознаться, не знаю, что мне с ними делать. Я знаю, что мистер Пайк сказал бы мне, чтобы я занимался своими собственными делами. О мистере Меллере не может быть речи. Для капитана Уэста никакая команда вовсе не существует. И я боюсь, что мисс Уэст посмеялась бы надо мной за все мои труды. Кроме того, я понимаю, что каждый бак имеет своего буяна или кучку буянов; таким образом, это только дело бака и не касается юта. Судовая работа идет своим чередом. Единственный результат, который я замечаю, это то, что еще тяжелее становится жизнь тех несчастных людей, которые вынуждены терпеть эту тиранию.

Да! Вада сказал мне еще одно. Клика установила для себя привилегию захватывать первые куски солонины из общего котла. После них остальные разбирают остатки. Но я должен сказать, что, вопреки моим ожиданиям, питание на баке «Эльсиноры» организовано очень хорошо. Люди не на пайке. Они могут есть все, что хотят. На баке всегда стоит открытым бочонок хороших морских сухарей. Луи печет для матросов свежий хлеб три раза в неделю. Пища довольно разнообразна, хоть и не изысканна. Количество питьевой воды не ограничено. И я могу только сказать, что в хорошую погоду люди поправляются с каждым днем.

Поссум сильно болен. Он худеет с каждым днем. Я не могу даже назвать его ходячим скелетом, потому что он слишком слаб, чтобы двигаться. В эту прекрасную погоду Вада, по указаниям мисс Уэст, ежедневно выносит его в ящике на палубу и ставит под прикрытием от ветра. Она взяла на себя весь уход за щенком, и он каждую ночь спит в ее каюте. Я застал ее вчера в капитанской рубке за чтением книг из медицинской библиотеки «Эльсиноры». Она перерыла всю аптечку. Да, она – дающая жизнь, охраняющая жизнь, типичная человеческая самка. Все ее инстинкты направлены на сохранение жизни.

И все-таки – это так странно, что заставляет меня задуматься, – она не проявляет никакого сочувствия к больным и изувеченным на баке. Они для нее – скотина или хуже, чем скотина. Я полагал бы, что в качестве дающей жизнь и охраняющей жизнь она должна быть чем-то вроде Благостной, аккуратно посещающей этот кошмарный стальной лазарет в средней рубке и распределяющей кашу, дарящей солнечный свет и даже раздающей больным книги. Но для нее, как и для ее отца, эти несчастные смертные совсем не существуют.

А между тем, когда буфетчик загнал под ноготь занозу, она очень разволновалась, долго возилась с щипчиками и вытащила ее. «Эльсинора» напоминает мне рабовладельческие плантации до войны за освобождение рабов, а мисс Уэст – владелицу плантаций, интересующуюся исключительно домашними рабами. Работающие в поле рабы – вне ее ведения и внимания, а матросы – как раз такие полевые рабы «Эльсиноры». Не далее, как несколько дней тому назад, у Вады была сильнейшая головная боль, и мисс Уэст очень расстроилась и лечила его аспирином. Надо полагать, что все эти странности следует приписать ее морскому воспитанию. Она получила суровое воспитание.

В эту чудесную погоду мы через день слушаем граммофон во время второй послеполуденной вахты. В другие дни в это время мистер Пайк несет вахту наверху. Но когда он свободен и находится внизу, то уже во время обеда выдает свое ожидание плохо скрываемым нетерпением. И все же он в таких случаях неизменно ожидает, пока мы не спросим, будем ли мы осчастливлены музыкой. Тогда его огрубелое лицо озаряется, хотя морщины остаются такими же резкими, как всегда, скрывая его восторг, и он отвечает отрывисто и угрюмо. Итак, через день мы наблюдаем этого избивателя и убийцу, с ободранными суставами пальцев и с руками гориллы, обчищающего и ласкающего возлюбленные свои пластинки, восхищенного их музыкой и, как он сказал мне в начале плавания, верящего в такие минуты в Бога.

Странное существование – эта жизнь на «Эльсиноре». Сознаюсь, что в то время как мне кажется, что я провел здесь долгие месяцы, так хорошо я успел ознакомиться со всеми подробностями маленького круга ее жизни, – ориентироваться в этой жизни я не могу. Мои мысли непрестанно перебегают от вещей непонятных к вещам неразгаданным, от нашего капитана – Самурая с восхитительным голосом архангела, раздающимся только в шуме и грохоте бури, к измученному и слабоумному фавну с большими прозрачными страдальческими глазами; от трех висельников, властвующих на баке и соблазняющих второго помощника, к беспрестанно бормочущему О’Сюлливану в его стальной норе и вечно жалующемуся Дэвису, который прячет свайку на верхней койке, да к Христиану Джесперсену, затерянному где-то среди этого огромного океана с мешком угля в ногах. В такие минуты вся жизнь «Эльсиноры» представляется мне такой же нереальной, как представляется нереальной жизнь вообще философу.

Я – философ. Поэтому жизнь «Эльсиноры» для меня нереальна. Но нереальна ли она для господ Пайка и Меллера, для идиотов и сумасшедших, для остального безмозглого стада на баке? Я не могу не вспомнить одного замечания де-Кассера. Это было за бокалом вина у Мукена. Он сказал: «Глубочайший инстинкт человека – война с правдой, то есть с реальной действительностью. Человек с детства отворачивается от фактов. Его жизнь – беспрестанное уклонение. Чудеса, химеры и мечты о будущем – вот чем он живет. Он питается вымыслами и мифами. Только ложь делает его свободным. Одним животным дано приподнимать покрывало Изиды[10]; смертные не смеют. Животное бодрствующее не может убежать от действительности, потому что оно лишено воображения. Человек, даже бодрствующий, вынужден постоянно искать убежища в надежде, вере, в басне, в искусстве, в божестве, в социализме, в бессмертии, в пьянстве, в любви. От Медузы-Истины убегает и взывает к Майе-лжи[11]».

Бен должен сознаться, что я цитирую его точно. И вот мне приходит в голову, что всем этим невольникам «Эльсиноры» действительность представляется реальной, потому что они искусственно бегут от нее. Все они и каждый из них твердо верят, что обладают свободной волей. Для меня же действительность нереальна, потому что я сорвал все покровы Вымысла и Мифа. Мое давнишнее старание убежать от действительности, сделав меня философом, накрепко привязало меня к колесу действительности. Я, сверхреалист, являюсь единственным антиреалистом, отрицателем реальной жизни на «Эльсиноре». Поэтому я, наиболее глубоко проникающий в нее, вижу лишь фантасмагорию во всем жизненном процессе «Эльсиноры».

Парадоксы? Да, я допускаю, что это парадоксы. Все глубокие мыслители тонут в море противоречий. Но все остальные на «Эльсиноре», плавающие лишь на поверхности этого моря, держатся на воде, не тонут, – вероятно, потому что никогда не представляли себе ее глубину. И я легко могу себе представить, каково было бы практичное, ограниченное мнение мисс Уэст об этих моих рассуждениях. В конечном счете, слова – это ловушки. Я не знаю ни того, что я знаю, ни того, что я думаю.

Знаю я одно: я не могу ориентироваться. Я – самая безумная, самая затерявшаяся в противоречиях душа на судне. Возьмем мисс Уэст. Я начинаю восхищаться ею. Почему? Не знаю, разве только потому, что она так возмутительно здорова. И все-таки это самое ее здоровье, отсутствие в ней малейшего намека на вырождение не дает ей быть великой… например, в музыке.

Уже несколько раз в течение дня я отправлялся послушать ее игру. Рояль хорош, и, по-видимому, она прошла превосходную школу. К своему удивлению, я узнал, что она получила ученую степень Брина Моура и что отец ее также много лет тому назад получил степень от старого Баудуина. И все же в ее игре чего-то не хватает.

Ее удар великолепен. Она обладает силой и твердостью (без резкости или выколачивания) мужской игры – силой и уверенностью, недостающих большинству женщин, что некоторые из них сознают сами. Когда ей случается сделать ошибку, она безжалостна к себе и повторяет снова, пока не справится со всеми трудностями. И справляется очень быстро.

Все это так, и есть в ее игре некоторый темперамент, но нет чувства, нет огня. Когда она играет Шопена, она передает его чистоту и уверенность. Она превосходно справляется с техникой Шопена, но никогда не поднимается на те высоты, на которых витает Шопен. Каким-то образом она чуть-чуть не достигает полноты исполнения.

– Вы говорили о Дебюсси, – как-то заметила она. – У меня есть здесь кое-какие его вещи. Но я не увлекаюсь им. Я его не понимаю и пытаться понять для меня бесполезно. Это не кажется мне настоящей музыкой. Она не может захватить меня, как я не могу, возможно, оценить ее.

– А между тем вы любите Мак-Доуэлля, – вызывающе сказал я.

– Да… да, – неохотно созналась она. – Его «Идиллии Новой Англии» и «Сказки у камина». И я люблю вещи этого финна, Сибелиуса, хотя они кажутся мне слишком мягкими, чересчур нежными, чересчур прекрасными. Не знаю, понимаете ли вы, что я хочу сказать. Мне кажется, что это приедается.

Какая обида, подумал я, что с этим благородным мужским ударом она не понимает глубин музыки. Когда-нибудь я попробую добиться от нее, что значат для нее Бетховен и Шопен. Она не читала «Истинного вагнериста» Шоу и никогда не слыхала «О Вагнере» Ницше. Она любит Моцарта и старого Боккерини и Леонарда Лео. Ей нравится также Шуман, особенно его лесные мелодии. И она блестяще играет его «Мотыльков». Когда я закрываю глаза, я могу поклясться, что по клавишам ударяют пальцы мужчины.

И все же я должен сознаться, что ее игра, в конце концов, нервирует меня. Меня все время завлекают ложные ожидания. Всегда кажется, что она сейчас достигнет совершенства, сверхсовершенства, и всегда она на волосок не доходит до него. Как раз, когда я подготовился к заключительной вспышке и откровению, я констатирую совершенство техники. Она холодна. Она и должна быть холодна. Или же – и эта теория заслуживает внимания! – она просто слишком здорова.