Мятежная совесть — страница 49 из 54

енты, которыми он работал. Нравы там были крайне развращенными. Фон Позерн, ниже которого, по мнению его же коллег из числа военных преступников, пасть было невозможно, через католического священника заказал однажды книгу с китайским названием, стоимостью двадцать марок. Вскоре он получил ее, но в канцелярии епископа, где проверялись заказы, кто-то из сведущих священников знал эту книгу: непонятное другим китайское название скрывало порнографическую дрянь «Евнухи императрицы». По этому поводу в тюрьме много смеялись, а «Евнухов» конфисковали.

В Штраубинге церковные пасторы не имели такой власти и не могли участвовать в подобных делах. Пастор Меркт в 1942 году во время боев на излучине Дона потерял ногу. Я участвовал в том же бою. Мы быстро нашли общий язык и хорошо понимали друг друга. Меркт извлек кое-какие уроки из прошлого. За активную деятельность в организации «Приверженцы церкви» его едва не арестовало гестапо, но он, как это бывало в «Третьем рейхе», бежал на фронт. Нас, «политических», пастор одобрял и похвально отзывался о деятельности борцов за мир. Его богослужения отличались серьезностью и торжественностью и никогда не содержали политических намеков или выпадов против Востока.

Иным был католический священник, который выступал перед своей споткнувшейся паствой, как моралист, грозя перстом. При этом он не стеснялся в выражениях. Наш старший садовник поведал нам. кое-что об одном визите его преподобия:

– Внезапно открывается дверь: «С нами бог, мой дорогой Ганс. Пастырь божий навещает и заблудших овец». Не успел я слова вымолвить, а он начал: «У тебя, – говорит, – такая хорошая профессия, а ты оказался здесь. Черт побери, тебе должно быть стыдно!» Я пытаюсь объяснить ему, как подло поймали меня американцы, но он и слушать не хочет. «Да ты, – говорит, – гроша ломаного не стоишь, Ганс. Ты бродил по всей округе, как бездомный пес, и нажил себе триппер»…

Все расхохотались, и надзиратель напомнил, что разговаривать запрещено. Говорить перестали, но продолжали смеяться. Смеяться не запрещали.

Надзиратель накинулся на нарушителя дисциплины заключенного Свободу.

– Что вы тут сказали?

Старший садовник – единственный, кто не смеялся, подумал, что надзиратель все слышал и интересуется его ответом священнику. Он завершил рассказ:

– Ваше преподобие, говорю, это случилось двадцать лет назад!

Мы не выдержали, и даже надзиратель смеялся вместе с нами.

Ненавистные нам надзиратели не только следили за порядком и дисциплиной, но и подгоняли заключенных во время работы. Для вскапывания земли выстраивались колоннами. Головные задавали темп, отставать запрещалось.

– Я молод, у меня много сил, и я привык к тяжелой работе, – сказал однажды Михола, – но о таком каторжном труде я еще не слышал.

Учитывая мой возраст и инвалидность, мне дали более легкую работу – полоть и окучивать. Но и этим я не мог заниматься восемь часов при любой погоде.

Начальник тюремных мастерских был одновременно и главным садовником. Этот пожилой спокойный чиновник по фамилии Эйхнер умел поддерживать порядок. Ему подчинялось несколько надзирателей, наблюдавших за работой заключенных в саду. Я почти всегда работал один, никто за мной не стоял и не подгонял. Надзиратели охотно говорили со мной. Их возмущало, что «политические», приговоренные американцами, отбывают наказание в немецкой тюрьме наравне с уголовниками. Эти бывшие солдаты никак не могли понять, за что меня посадили. Они тоже были против ремилитаризации и против войны, но вынуждены были служить ради куска хлеба.

«Один в поле не воин!» – такие оправдания я слышал постоянно. Эти низшие чины потеряли бы работу при первой же попытке высказать собственное мнение и отказаться идти за боннскими заправилами.

Чиновники юстиции разговаривали со всеми сурово. Правда, изо дня в день им приходилось иметь дело отнюдь не с ангелами. Из тысячи заключенных тридцать процентов были убийцами, более половины – приговоренными к пожизненному заключению. В таких условиях трудно обращаться с «политическими» лучше, чем с уголовниками.

Многие уголовники были жертвами капиталистической системы с ее социальным неравенством и противоречиями. Иные на войне потеряли всякое уважение к чужой собственности и человеческой жизни. Я припоминаю рассказ одного рабочего.

– Мне пришлось бросить работу, оставить жену и ребенка, чтобы для господ наверху завоевывать чужие страны, нападать на народы, убивать людей, таких же бедняков, как я, бедняков, которые не сделали мне ничего плохого. За это я получил «Железный крест» и даже стал унтер-офицером. Теперь я «ПЖ». За что? За то, что собственные интересы я попытался защищать так же, как во время войны интересы этих бандитов.

Другой заключенный рассказал следующее. Он сам себе отстроил на чердаке квартиру. У владельца дома на нижнем этаже был большой магазин с хорошей клиентурой.

– Когда мы собственными руками уютно перестроили его чердак, он решил повысить квартирную плату.

Это был образованный и верующий человек. Я думал, с ним можно договориться. Но он стал ссылаться на законы и параграфы, о которых я и понятия не имел. После войны и плена нервы у меня не в порядке. Когда он в воскресное утро прямо из церкви явился ко мне с псалтырем в руках и снова потребовал, чтобы я больше платил за квартиру, я сбросил его с лестницы. Он неудачно упал и тут же умер. Разве я виноват? – Заключенный печально разглядывал свои огромные кулаки.

Несмотря на тяжелую жизнь, в этой тюрьме я все же отдыхал после Ландсберга; здесь меня не преследовали своей злобой ни надзиратели, ни заключенные. С остальными ландсбергцами я встречался теперь только по воскресеньям в церкви или в подземном ходе, ожидая приема у врача.

В церкви надзиратели стояли справа и слева от алтаря и на хорах возле органа. Это не мешало заключенным во время богослужения производить обменные операции и переписываться. Католический священник, услышав подозрительный шум, прерывал литургию и начинал грубо браниться. В одну секунду он менял и тон и тему. Только что он торжественно прославлял любовь к ближнему и милость божию и вдруг начинал грохотать:

– Бродяги, подонки! Вам никогда не видать вашей трети! Уж об этом-то я позабочусь. Это так же верно, как то, что сейчас я стою перед вами!..

Под «третью» он подразумевал треть наказания – примерно то же, что американский «пароль»: при «хорошем поведении» заключенный по отбытии двух третей срока мог просить об амнистии. Специальная комиссия определяла, можно ли освободить его от отбытия последней трети срока. Считалось, что регулярное посещение церкви – первый козырь перед этой комиссией. Но в церковь шли не только из спекулятивных соображений. В тюрьме был хороший хор, и он привлекал многих. Кроме того, посещение церкви сглаживало воскресное одиночество в тесной и мрачной камере-одиночке. Я видел, что многие из убийц искренне молились.

Преодолев первый шок от пребывания в Штраубинге, я снова начал вести записи, чтобы и в этих условиях сохранить душевную бодрость. Высоко над потолком камеры горела двадцатипятисвечовая лампочка. Освещение слишком слабое, чтобы читать и писать. Я подал прошение, и в камеру поставили новую, современную настольную лампу, выглядевшую роскошно в мрачной, голой конуре. Обмен книг, как и все в тюрьме, был точно регламентирован. Мне никогда не давали каталога, но по моим просьбам часто приносили хорошие книги.

Труднее было с перепиской. Лишь по субботам разрешалось написать маленькое письмецо кому-нибудь из поименованных в списке родственников. Я писал только жене. Все ее письма до меня доходили. Письма от прочих адресатов вскоре перестали выдавать. Если приходило письмо, мне сообщали:

– Господин Вальтер Берс из Кведлинбурга прислал вам письмо. Он не состоит с вами в родстве, поэтому письмо будет подшито к делу, – чиновник держал в руках вскрытое письмо.

Нам не давали читать даже почтовые открытки. Между прочим, письма Берса я и позже не получил: в нем говорилось о единстве и мире, а в таких случаях всякая свобода на Западе прекращается.

По субботам после обеда мы работали до трех часов (в другие дни недели – до пяти). После этого разрешалось купаться, играть в футбол и в ручной мяч в одном из угрюмых внутренних дворов. Двор был посыпан шлаком, и к концу игры все игроки становились похожими на негров. Не лучше выглядели и зрители. В субботу же через дверной люк каждому наливали в таз горячей воды. Раз в неделю – один таз! Надо было точно рассчитать, как ее использовать: сперва вымыть посуду, затем голову, а потом ноги. Не в обратной же последовательности? Но ведь и другие части тела настоятельно требуют мытья. Как-то я растранжирил весь таз с водой, не сумев толком помыться. В следующую субботу я действовал уже по заранее продуманному расписанию. От этого воды, правда, не прибавилось и она не стала чище. Два раза в месяц мы принимали в подвале душ. Там были и ванны для инвалидов. Мне почти всегда предоставляли ванну, хотя я никого не просил. Это доставляло мне удовлетворение не только физическое, но и моральное, поскольку я видел проявление симпатии к политическому заключенному из ГДР.

В хорошую погоду мы купались на воздухе, в бассейне одного из внутренних дворов. Спортивные игры и плавание, несмотря на всю убогость обстановки, для заключенных были наслаждением, несколько нарушавшим однообразие тюремной жизни.

В субботу вечером от двери к двери ходили уборщики и кричали:

– Воскресное письмо?

Они составляли список на бумагу и конверты. Затем раздавался новый крик:

– Богослужение?

Кто отвечал положительно, тому мелом ставили на двери крест, чтобы надзиратели в воскресенье знали, кого следует выпустить из камер.

– Лютеранин или католик? – раздавался клич, каждый раз заново.

Слева, справа, сверху, снизу во все камеры доносилась эта перекличка. Ответы были большей частью односложные – «да» или «нет». Но иногда опрос вызывал у кого-нибудь из заключенных приступ ярости.