— Всего один?
Зай молча притянула его к себе. Что было ей отвечать на это? Говорить вообще не хотелось, особенно же говорить о прошлом, в нем не все было просто и честно. Но Жан-Ги молчал минуты две.
— Теперь ты поступила куда-то на службу, и это тебе тоже пока ужасно нравится.
— Но почему ты хочешь, чтобы мне это не нравилось? Разве было бы лучше, если бы я против воли работала в этом книжном магазине?
— Я не знаю. Может быть, лучше.
— Разве ты против воли держишь экзамены?
— То — я.
— Что же, ты особенный?
— Я особенный, и ты особенная.
Зай засмеялась тихонько, опустив глаза.
— Я особенная, а ты — добрый и умный. Мы сегодня наговорили друг другу столько приятных вещей, как никогда.
Жан-Ги закрыл глаза с длинными, женственно загнутыми ресницами.
— Если бы ты знала, — сказал он тихо, — как хочется быть любимым.
— Что ты сказал? Чего тебе хочется?
— Быть любимым.
— Мной или вообще?
Он открыл глаза.
— Вообще.
Она опустила его руку, чувствуя, как он ускользает от нее.
— Вообще, — повторил он. — Но сейчас — тобой.
Опять он приблизился из какого-то своего, человеческого далека. Как это было таинственно! Но еще таинственнее было то, что делалось в ней самой.
— Ты веришь в чудо? — спросила она робко.
— В чудо? Нет, не верю.
Она пожалела о своем вопросе. Но как нежно и прочно было его объятие и как горячи и долги поцелуи. И то, что он говорил ей, когда целовал ее, было еще нежней и горячей поцелуев.
Потом он укрыл ее и стал гладить ее волосы.
— С детства у меня был ничем не объяснимый страх, что меня никто не полюбит, — говорил он, будто начинал какую-то длинную повесть, но продолжения не последовало и наступила тишина.
— С детства был страх? У тебя был страх?
— С детства. Ужасное ощущение, что, может быть, это меня минует.
— А теперь?
— Нет, теперь прошло, почти прошло.
Она взволнованно смотрела на него.
— Я люблю тебя, — настойчиво повторила она два раза. — Давай поможем друг другу.
— В чем?
Она смутилась.
— Во всем. И тогда мы будем очень счастливы.
— Ты думаешь, что можно быть очень счастливым?
— О, да, конечно! Когда пройдут все страхи.
— Они мне не мешают, я к ним привык. Они — мои.
— Что ты говоришь! Я ненавижу их!
— Как можно ненавидеть себя?
— Разве ты так сильно любишь себя?
Он подумал.
— Да, я люблю себя.
Ей мгновенно стало грустно.
— Послушай, Жан-Ги, что ты говоришь: ты любишь себя и хочешь, чтобы я любила тебя. Что же мне останется?
Он засмеялся:
— Ты будешь частью меня.
Что-то как будто оборвалось в Зай и остановилось. Она в мгновение ока выпростала руки из-под одеяла, обхватила ими Жан-Ги, прижала свою голову к его груди:
— Молчи, молчи! Не надо больше ничего говорить! Давай друг друга любить, без слов, не надо слов. Я боюсь их, я жизни боюсь, Жан-Ги. Это — секрет, но я тебе говорю его. Только минутами это проходит, это должно совсем пройти… Как ты думаешь, чем все кончится?
— Я думаю, что в жизни все вообще кончается какой-нибудь чепухой.
Она удивилась, она ждала, что он скажет что-нибудь вроде «это никогда не кончится» или «не надо об этом спрашивать». Это, конечно, никогда не кончится, в том удивительном смысле, что даже если они разлюбят друг друга, и расстанутся, и забудут друг друга, что-то останется навеки в ней из того, что было, что есть сейчас. Что-то будет в ней жить, пока она жива, и, может быть, даже гораздо дольше, не только воспоминание, нет, не только оно!
Она легко и просто перешла от этой мысли к разговору ни о чем, о том, как было в Бресте, и что делают остальные — вся их несчастная труппа. Он никого с тех пор не видел, автор исчез, говорят, он пишет теперь какую-то книгу. Внезапно Зай осторожно сказала:
— Я боюсь, что уже поздно и тебе пора уйти. — Она взяла его руку и, тихонько сняв с собственной руки маленькое золотое колечко, надела ему его на мизинец.
— Какие у тебя тонкие пальцы, с моего среднего вполне годится на твой мизинец, даже широко. Как я бы хотела тебе подарить это кольцо, Жан-Ги, как я хотела бы отдать тебе что-нибудь, что я люблю. Но ты, конечно, носить этого кольца не будешь?
— Нет, не буду, — засмеялся он.
— Я понимаю. Может быть, ты оставишь его до завтра вот так?
— Ты сошла с ума?
Она опять надела кольцо себе на палец, и ей стало грустно.
— Какая ты милая, Зай, какая милая, и какая ни на кого не похожая! Таких, как ты, я никогда не видел.
Она улыбнулась.
— А ты много видел?
— Порядочно.
Он затормошил ее напоследок, требуя, чтобы она как можно скорее выздоравливала, потом захотел ее выслушать, но она завернулась в одеяло и отказалась.
— Доктора лечат только чужих.
— Какие глупости!
— Ты мог бы лечить своих?
— А почему нет?
— И резать мог бы их?
— Ну конечно, что же тут особенного?
— Ах, какой ты молодец, Жан-Ги, ты просто необыкновенный!
Он прижал ее к себе, завернутую в одеяло.
— Я всегда думал, Зай, что я необыкновенный. Я еще никогда не встречал никого, похожего на меня.
Она посмотрела на него с восхищением, его лицо было так близко, что она видела только малую часть его: глаз, скулу, край виска, но и этого было достаточно.
— Скажи мне, Жан-Ги, почему художники пишут такие огромные картины? Достаточно маленького квадратика, чтобы все понять: кусочек лица, или кусочек платья, или кусочек обоев… Или в музыке: ей-богу, довольно пяти-шести нот, ни симфонии, ни оперы не нужны совсем. Знаешь, я думаю, в будущем так и будет. Сколько времени люди сберегут!
— Тогда уж лучше одна нота. Зачем пять-шесть?
— И одно-единственное слово. Важно найти это слово. Искусство будет состоять в одном-единственном слове, которое будет найдено и сказано человеком в определенное мгновение. Каждый найдет свое слово и свое мгновение.
— И всем станет очень скучно, — ответил Жан-Ги.
Она замерла, и несколько секунд длилось молчание, которое ей показалось бесконечным.
— Ты не считаешь меня слишком болтливой? — спросила она опять.
— Я уже сказал тебе: нет.
— Но ты считаешь меня очень некрасивой?
— Какая ты глупая! Ты совсем не некрасивая, ты очень хорошенькая, и я люблю тебя.
— Ты правда любишь меня?
Ей хотелось, чтобы он повторил девять раз одно и то же, и ему хотелось, чтобы и она сделала это самое. И тогда отблеск счастья появлялся на их лицах и вокруг них воцарялась неподвижная, полная смысла тишина.
За стенами дома не было ни человеческих шагов, ни автомобильных рожков. Зай хотелось рассказать Жан-Ги о том, что Даша часто говорила, что окна их квартиры выходят не на улицу и не на двор, а как бы в закрытое помещение, и все это напоминает ей чем-то тягинский дом там, в России (в котором позже была открыта столовка). Там окна вестибюля тоже выходили на какую-то крытую галерею, или окна галереи выходили в вестибюль. Вестибюль, как говорила еще Даша, в детстве напоминал ей бальный зал, и она часто воображала его полным музыки, огней, счастья и красоты. Но потом в этом вестибюле что-то случилось, и уже пропало это впечатление. Сама Зай никогда тягинского дома внутри не видела, ходить туда, в столовку, ей было незачем. Все это хотелось рассказать Жан-Ги, пока он еще не ушел, но она удержалась, потому что, право же, она слишком много говорила сегодня. Он может соскучиться и уйти. Даши он не знал. О Соне тоже не надо было ему рассказывать, ее он тоже не знал.
В коридоре раздались шаги, и Соня вошла в комнату.
— Прошу прощения, но вам пора уйти. Уже поздно, Зай надо спать. Это не от меня исходит, по мне, сидите здесь хоть всю ночь. Это — patria potestas.
— Я не понимаю по-латыни, — холодно сказала Зай.
— Жаль. Советую почитать словарь Ларусса, там на розовых страницах есть много поучительного.
— Например?
— Например: Quio nominor leo, или Post mortem nihil est. Впрочем, еще полезнее читать просто Сенеку или Федра.
— Почему она издевается над тобой? — спросил Жан-Ги. — Кто это?
— Это — Соня. Это ничего. А что такое: quio nominor leo?
— «Я зовусь львом».
— Я зовусь львом! — вскричала Зай в волнении. — Жан-Ги, я зовусь львом! А ты?
— Ты бы нас познакомила лучше, чем зваться львом.
— Прости пожалуйста. Соня, это Жан-Ги, которого ты видела на спектакле. Это моя сестра Соня. Полусестра, — поправилась Зай.
Соня стояла в ногах кровати, сложив руки на груди, не поклонившись и не подав руки Жан-Ги.
— А, — сказала она насмешливо, — это вы тогда так плохо играли?
— Да, я. Со всеми вместе.
— Это нисколько не смягчает вашей вины. Спектакль был затеян от скуки, и он провалился.
— Это бывает и с настоящими актерами.
— Неужели? Я никогда в театры не хожу.
— Это бывает чаще, чем вы думаете. Это была шутка — она не удалась.
— В этом есть что-то ужасно жалкое, когда коллективно люди решают пошутить.
— Вероятно, вы правы.
Жан-Ги встал, поцеловал Зай и прошептал ей что-то на ухо. Она с засиявшим лицом ответила «до завтра». Он прошел мимо Сони, поклонившись ей. Она тоже пошла к двери.
— Хотите выкурить у меня папиросу? Еще не поздно.
Он кивнул головой и поблагодарил.
— Жан-Ги! — крикнула Зай в то мгновение, когда они уже были в коридоре. — Прошу тебя, не ходи к ней, иди домой.
Он появился в дверях.
— Ты сошла с ума? Я делаю, что хочу.
— Я прошу тебя, не ходи к ней. Мне не хочется, чтобы ты шел к ней.
— Положительно, — и он поднял обе руки к небу, — ты есть некое дитя природы.
— Соня, — крикнула Зай, как ей самой показалось, изо всех сил, — не смей уводить к себе Жан-Ги. Не смей! — но ответа не последовало. Дверь в коридор закрылась, шаги стихли, где-то еще закрылась дверь, но не выходная.
От стыда за этот крик, за всю эту короткую неожиданную сцену, Зай закрыла лицо рукой. «Господи, прости мою глупость, мою дурацкую подозрительность, мою несдержанность, — прошептала она. — Я зовусь львом… Нет, я зовусь зайцем и я горю от стыда, или, может быть, это температура вдруг поднялась? Я горю от стыда так, словно я лежу не здесь, а посреди площади Конкорд, между фонтанами и набережной, и все видят меня, меня всю, меня насквозь. Я видела себя однажды насквозь, это страшно. Жан-Ги, защити меня, я боюсь жизни. Укрыться с головой, сжаться в комок, сделать так, как если бы меня никогда не было».