Была суббота, двадцать седьмое мая. Я встала в семь утра, как диктовал мой строгий распорядок, накинула халат и вышла из комнаты, намереваясь выпить чашку кофе, прежде чем засесть за занятия. Я остановилась у двери маминой спальни и прислушалась. Различив ее тяжелое ровное дыхание, я улыбнулась. Уж я-то знала, как дорога была ей каждая секунда сна.
Я спускалась по лестнице, стараясь не шуметь, и только что с величайшей осторожностью обошла скрипучую четвертую ступеньку, как увидела это.
Белый прямоугольник на коврике у входной двери.
Я сразу почувствовала опасность. Почтальон никогда не приходил так рано. Значит, его доставили нарочным.
Я подняла конверт и увидела уродливое жирное пятно (сливочное масло?) на том месте, где чей-то толстый палец прижимал клейкую полоску.
Я перевернула конверт. Лицевая сторона была чистой. Я судорожно вскрыла письмо.
Внутри оказался маленький листок линованной бумаги, вырванный из секретарского блокнота. Посередине листка был текст, написанный печатными буквами умирающей шариковой ручкой. Всего несколько строчек:
Я знаю, что вы сделали.
Я знаю, что вы убили его.
Я хочу 20 000 фунтов, или я иду в полицию.
Не выходите из дома.
Я зайду сегодня.
Я бросилась вверх по лестнице и разбудила маму.
Не прошло и пяти минут, как мама уже сидела за кухонным столом, во вчерашней рабочей блузке, джинсах и коричневых ботинках, которые она надевала для пеших прогулок за городом. Она покусывала нижнюю губу, внимательно разглядывая клочок полупрозрачной дешевой бумаги. В то утро были особенно заметны мешки у нее под глазами — верный признак нездоровья. Она была задумчивой, мрачной, какой-то помятой, всклокоченной. Она не отрывала глаз от письма, даже когда потянулась за кружкой с кофе и потом поднесла ее к губам.
Я все еще была в пижаме и халате. От ужаса я словно оцепенела и даже не подумала о том, чтобы пойти переодеться. Я давно жила в страхе, что однажды наш хрупкий мир рухнет, но всегда представляла себе властный стук в дверь (вежливый, но настойчивый), офицеров в форме, с трескучими рациями, улыбки, больше похожие на еле уловимые подергивания тонких, недружелюбных губ. Но я никак не ожидала, что все кончится именно так — письмом шантажиста, подсунутым под дверь.
Пока мама в который раз перечитывала письмо, я ломала голову, пытаясь вычислить, кто мог нас шантажировать.
Я вспомнила фермера, который в то утро проезжал мимо, когда мы копали могилу в розарии, а тело Пола Ханнигана лежало рядом, лицом вниз, на траве. Мама всегда говорила, что он не мог видеть, что мы делаем, с такого расстояния, — но что, если она ошибалась? Что, если фермер видел, чем мы занимались в то утро, и вот теперь, за шесть недель взвесив все варианты, решил выжать из нас денег?
Шантажистом мог оказаться и Человек-внедорожник. Лысый, с козлиной бородкой, он выглядел типичным злодеем из «мыльной оперы», и мы определенно вызвали у него подозрения, когда сцепились с ним в тот вечер на автостоянке. Может, он учуял запах легких денег и поехал следом за нашим такси до коттеджа Жимолость. Если предположить, что он выяснил, кому принадлежит оставленная нами машина, и узнал об исчезновении Пола Ханнигана, ему, возможно, не составило труда воссоздать картину преступления.
Или шантажист тот, кто близок к нашему дому? Не могла ли я проколоться при Роджере утром после убийства, хотя и старалась вести себя как обычно? Заметил ли он пятно крови на косяке двери? Он был очень проницательным, к тому же, насколько я знала, нуждался в деньгах; в конце концов, именно по этой причине он и занимался домашним репетиторством. Но дешевая бумага, жирный отпечаток пальца, письмо, подсунутое под дверь в столь ранний час? Все это как-то не вязалось с образом утонченного интеллектуала, каким я представляла себе Роджера. В то же время если на самом деле не существует такого понятия, как «характер» (а Роджер пришел в восторг от этой идеи), значит, и от него можно было ожидать чего угодно.
— Как ты думаешь, кто это, мам?
— Не знаю, Шелли, — рассеянно произнесла она, не сводя глаз с записки шантажиста. — Не знаю.
— По-твоему, это может быть Роджер?
— Нет! — фыркнула она и покачала головой, словно отмахиваясь от этой бредовой мысли. — Это не Роджер. Определенно, не Роджер. Мы имеем дело с уголовником, обыкновенным уголовником.
— Ну, а как насчет Человека-внедорожника? Ты подумала, что он похож на уголовника, мы обе так подумали.
К этому предположению мама отнеслась более серьезно.
— Может быть, — произнесла она, но не слишком уверенно, — но я все равно не понимаю, как он мог пронюхать. О том, что случилось той ночью, знали только ты и я.
Она снова потянулась к письму, словно оно обладало неким магнетизмом, противостоять которому она была бессильна.
— Как бы то ни было, — задумчиво произнесла она, — скоро мы все узнаем.
Должно быть, по мне было видно, что я ничего не поняла, потому что она добавила:
— В письме сказано: я зайду сегодня. Кто бы это ни был, сегодня он придет сюда — к нам.
Я представила, как Человек-внедорожник важно расхаживает по кухне в черной кожаной куртке, разваливается на стуле, жует жвачку и угрожающе скалится на нас, подкрепляя каждое свое требование грубым ударом кулака по столу. Я содрогнулась от отвращения, как если бы подняла в саду камень и растревожила гнездо уховерток.
— И что же нам делать?
Мама крепко прижала к груди руки, словно ей вдруг стало холодно:
— Выбор у нас невелик, Шелли. Если шантажист пойдет в полицию, они будут вынуждены начать расследование. Придут сюда искать труп… с ордером на обыск, собаками-ищейками… Думаю, для нас это будет конец…
Я живо представила себе, как собаки яростно роют рыхлую землю розария, выкапывая большой палец руки, белый, как молодая луковица.
Мама перевела взгляд на записку и неожиданно скомкала ее в приступе злобы:
— Я не понимаю! Как он мог узнать? Мы ведь все предусмотрели! Что нас выдало? И почему сейчас — спустя почти два месяца?
Она поморщилась, допивая кофейную гущу, и нервно пробежала рукой по волосам.
— Тебе налить еще?
Она кивнула и протянула мне свою пустую кружку. Наливая кофе, я видела, как дрожит ее рука.
— Значит, действительно конец? — Я все еще не могла поверить.
Мама расправила на столе скомканную записку и снова уставилась в нее.
— Думаю, мы в ловушке, Шелли.
В ловушке. Меня поразило то, что она произнесла это слово. А собственно, чему было удивляться? Ведь мы были мыши, и вот теперь попались в мышеловку, и наши тоненькие, как спички, шейки перебиты металлической пружиной четко пополам.
— Неужели ничего нельзя сделать?
Она закрыла лицо руками и медленно опустила их вниз, пока они не оказались сложенными у подбородка, как в молитве.
— Я не вижу выхода, Шелли. Не вижу. Боюсь, выбор у нас невелик.
Я вспомнила, через что нам пришлось пройти, чтобы избежать разоблачения. Вспомнила, как мы закапывали тело Пола Ханнигана в овальном розарии, потом тащились в город на его развалюхе бирюзового цвета, выдержали стычку с Человеком-внедорожником; вспомнила ночную поездку мамы в заповедник, где она выбросила мусорные мешки в заброшенную шахту. Неужели все это было зря? И теперь нас ждет поражение, но разоблачит нас не гениальный сыщик, а какой-то подлый ничтожный шантажист?
— Какие у нас есть варианты? — спросила я и удивилась тому, как неожиданно звонко прозвучал мой голос.
Мама повернула ко мне свое красивое, но измученное лицо. Она была настолько усталой, что ей с трудом удавалось держать глаза открытыми, и это было особенно заметно в лучах весеннего солнца, которые уже пробивались в окно, заливая кухню утренним светом.
— Мы можем пойти в полицию и признаться во всем, не дожидаясь, пока сюда явится шантажист, — сказала она. — В любом случае будет лучше, если полиция узнает обо всем от нас. Признание — даже запоздалое — поможет нам в суде, когда дело дойдет до приговора.
Я опять увидела белый тент, натянутый над розарием, толпу журналистов на гравийной дорожке, заднее сиденье полицейской машины, с нагретой на солнце черной кожаной обивкой. И что будет потом? Долгие допросы в полицейском участке, унизительные фотоснимки анфас и в профиль, снятие отпечатков пальцев. И наконец, после месяцев мучительного ожидания, судебный процесс, и мы на скамье подсудимых. Ноги предательски дрожат, когда обвинитель задает вопрос, на который невозможно ответить: «Если вы действительно думали, что не совершили ничего плохого, мисс Риверс, если вы действительно думали, что действовали в пределах необходимой самообороны, почему же вы все-таки зарыли труп мистера Ханнигана в саду коттеджа Жимолость?»
Если в ночь убийства Пола Ханнигана тюрьма представлялась реальной возможностью, теперь она уж точно была неизбежностью. Средневековый ужас в двадцать первом веке. Вместо блестящей карьеры мне была уготована участь гнить в темнице бог знает сколько лет. Делить свое жизненное пространство с девицами такими жестокими и дикими, что в сравнении с ними Тереза Уотсон и Эмма Таунли показались бы ангелами. Я знала, что не смогу выжить в таких условиях. Я не смогла бы вынести зверства, мерзость и разврат. Я знала, что для меня все кончится самоубийством…
— Есть другие идеи? — спросила я, задыхаясь от внезапного приступа удушья. — Можем ли мы еще что-нибудь сделать?
Мама беспомощно пожала плечами.
— Можем заплатить двадцать тысяч фунтов, — сказала она, но это прозвучало скорее как вопрос, а не утверждение.
— Но у нас нет двадцати тысяч, — застонала я. — Это больше, чем твое жалованье за целый год. Нам сто лет искать такую сумму.
— Я могу достать деньги, Шелли, — тихо произнесла она.
— Как?
— Я могла бы взять ссуду под залог дома. Оформить закладную.
Когда я подумала, что мама отдаст все эти деньги шантажисту, мне стало не по себе. Она так много работала, во всем себе отказывала. Мысль о том, что она еще взвалит на себя такую ношу, была невыносима. К тому же наивно было бы думать, что шантажист на этом остановится. Он будет приходить за деньгами снова и снова, с каждым разом требуя большего. Нам придется прожить остаток жизни с этим отвратительным паразитом, который будет тянуть из нас жилы. Это вряд ли можно будет назвать жизнью. Скорее, самой унизительной рабской зависимостью. И страшным событиям одиннадцатого апреля уже никогда не будет конца. Они станут раной, которую шантажист будет ковырять, как только она начнет затягиваться.