Мышиное счастье — страница 9 из 17

— Опять не приедешь? — спросила она у сразу отозвавшегося голоса.

— Дела.

— Вчера были дела…

— И сегодня дела.

— Какие дела по ночам?

— Какие бы ни были, они тебя не касаются.

Отвечающий ей мужской голос был чётким, с хорошо произнесёнными словами, будто он старался скрыть акцент.

— Ты уже хватил своего импортного коньячку…

— И это тебя не касается, — выговорил голос.

— А двоих детей это касается?

— На их содержание деньги даю.

— А на что же ведёшь сладкую жизнь?

— И это тебя не касается.

— Эх ты, отец!

— А я не крепостной! — взвился голос, позабыв про тщательное выговаривание слов.

Женщина ещё туже запахнула халат, словно теперь от крепости ткани зависела её сила. Но лицо, ничем не стянутое и ничем не поддержанное, оказалось предоставлено самому себе — давно готовые слёзы этим воспользовались. Она всхлипнула.

— Этим меня не проймёшь, — громко и теперь невнятно пробурчал он.

— Я знаю, — вдруг тихо согласилась она.

— Тогда чего звонишь?

— Я подам на развод…

— Этим меня не проймёшь, — повторил он.

— Я знаю, — повторила и она.

— Давай жить, не пересекаясь, — предложил голос вроде бы игриво.

Женщина всхлипнула ещё раз, не для него, не нарочно — вырвалось. Она думала, что он положит трубку, испугавшись этих всхлипов. Но он не то икнул, не то вздохнул.

— Зачем прислал Башаева? — тихо спросила она.

— Никого я не присылал.

— Он выпил тут бутылку водки…

— Я башку ему намылю.

— Его к следователю вызывали…

— А это не твоё дело! — опять взвился голос на предельно высокую ноту.

У женщины были вопросы и просьбы, у неё были советы и пожелания — она давно готовилась к длинному разговору, хотя бы телефонному, коли стал невозможен личный. Но все приготовленные слова нахлынули на неё и сдавили грудь. Она ещё раз всхлипнула и сказала, сама не зная, зачем:

— Скажи ей, что душить мужчину французскими духами неприлично.


Весь век не забуду… Сколько мне было? Семь лет?

Пыль, шоссе, молоденькие солдаты идут усталой и нестрогой колонной. Мы с матерью стоим на обочине, как чахлые деревца. Кого мы высматривали? Отца? Но он давно уже там, куда шли эти солдаты, — на западе.

Вдруг один солдат выскочил из строя, на ходу развязывая вещмешок. Он подбежал, сунул в мои растопыренные руки буханку хлеба, поцеловал маму в щёку и стал догонять колонну.

Мама не пошевельнулась, даже спасибо не сказала — только слёзы текли, оставляя чистые дорожки на пыльных щёках.

Я многие годы пытался вспомнить лицо этого солдата и не мог. Вместо него наплывало лицо отца, словно он дал нам тот хлеб.


Часы показывали без пяти два ночи.

Железная дверь в подвал закрыта плотно, как она была закрыта и раньше. Буханочный бархан лежал по-прежнему — может быть, только чуточку осел под собственной тяжестью. Хлебный дух, перебивший запах сырости, кирпича и железа, уже пропитал одежду Петельникова. Тьмы, ради которой он прихватил фонарик, не было — прямоугольное окно бросало на буханки бледно-лимонный дрожащий свет от фонаря, качаемого ветром во дворе.

Инспектор сидел на корточках, привалившись спиной к влажной стене. В одну секунду он мог пасть в хлебную выемку и слиться с буханками; мог вообще зарыться в хлеб, как тарбаган в степной холмик. Но пока лежала подвальная тишина.

Впрочем, где-то наверху тихо гудел вечный труженик хлебозавод.

За окошком жил мокрый двор — инспектор слышал шорох листьев и вздохи заводских пристроек; за подвальным окошком жила глубокая осень.

Петельников посмотрел на часы — четверть третьего.

Он сразу поверил в догадку следователя и сам предложил эту засаду. Но сейчас, когда пришла накопленная усталость, затекли ноги, замёрзла спина и хотелось спать, инспектор усомнился в успехе. Могло быть всё не так, как предположил Рябинин. Преступник мог испугаться и бросить этот хлеб на произвол судьбы. В конце концов, преступник мог прийти не в эту ночь.

Спину начало покалывать — от холодной ли стены, от занемевших ли ног… Петельников отольнул от кирпичей и слегка повернул спину к хлебу: ему казалось, что буханки ещё льют малое тепло, оставшееся от печей.

Видимо, от изменённого положения тела, а может быть, от спокойной мысли, что никто не придёт, инспектор задремал той туманной дрёмой, когда всё слышишь и даже о чём-то думаешь. В этой дремоте ему показалось, что осенние листья на неубранном дворе прошуршали с какой-то летней силой. Он открыл глаза и увидел, что бледно-лимонную тень на хлебе пересекла чёрная линия, как палка пролегла. Инспектор вжался в стену и глянул на окно…

Торопливые руки открыли его, подставив под раму доску. Громадная бугристая тень почти заслонила свет — Петельникову даже показалось, что у окна села крупная собака. Но эта собака вздрогнула, шевельнула тенью, и к ногам инспектора что-то скатилось. Потом ещё, ещё… Инспектор понял — в подвал бросали буханки.

Что делать? Человека Петельников не видел. Бежать за ним во двор? Крикнуть, чтобы не уходил? Самому вылезти в это окошко? Во всех случаях этот тип ждать не станет…

Пока инспектор искал выход, человек решил свой труд упростить — просунул мешок в окно и высыпал хлеб одним разом, как крупу. Его обе руки далеко протянулись в подвал.

Петельников прыгнул, когда буханки ещё сыпались, — их крепкий поток он как бы рассёк своей головой, почувствовав, что и они рассекают его кожу. Схватив одну руку, инспектор рванул её вниз, на себя. Человек за окном пал на колени и поехал в подвал на животе, по буханкам, как по каткам. Внизу Петельников поставил его на ноги, сразу напоровшись на водочный дух, который перебил хлебный. Теперь потребовался фонарик. Но инспектор сперва осветил не человека, которого он опознал по запаху, — сперва он осветил сброшенные буханки…

Все они были чёрными и сухими, точно спеклись в доменной печи или выпали на землю вместе с раскалёнными метеоритами.

Петельников осветил красное и мокрое лицо втащенного человека:

— Привет, Башаев!


Геологическая партия, с которой я бродил в молодости по степям, сплошь состояла из интересных людей: доктор наук, кандидат наук, геолог, геофизик и два студента. И ещё был шофёр Александр Иванович. Однажды его послали в маршрут с доктором наук вместо заболевшего студента — таскать рюкзак с образцами…

Из маршрута они вернулись через полчаса, и доктор наук заявил, что с этим человеком он никогда в жизни не пойдёт в маршрут. Оказалось, они дошли лишь до хлебного поля. Доктор наук, как и все мы, исходя из высших целей науки, ходил прямиком через поля и пашни, бахчи и огороды. Топтать хлеб Александр Иванович отказался — даже ради высокой науки.

И теперь я вот думаю… Не был ли среди докторов и кандидатов, геофизиков и студентов Александр Иванович самым интересным человеком? Не он ли единственный пёкся о великих целях?


Посреди ночи Рябинин вдруг проснулся и тихонько, чтобы не толкнуть жену, не споткнуться о кресло и не наподдать телевизор, вышел в кухню.

За окном слепла мокрая ночь, бесшумная, на той своей грани, когда старый день угомонился, а новый ещё не пришёл. Рябинин заварил чай…

Дело о хлебе двигалось споро. За несколько дней они отыскали одного преступника и поняли механизм хищения. Осталось найти соучастников, и расследование повернёт в спокойное русло экспертиз, ревизий, подсчётов, уточнений… Отчего же он проснулся и в одинокой тиши пьёт одинокий чай?

Объяснение этого беспокойства пришло сразу, да оно никуда и не уходило. Допрос технолога… Что-то тогда задело его подступающим прозрением. Подступающим, которое так и не подступило. Что-то она сказала очень важное, тогда им не записанное, как ненужный пустяк. Но без этого пустяка механизм хищения был неполон. Неужели из-за него, из-за пустяка, он и проснулся?

Телефонный звонок, обычно его пугавший, как пугают все ночные звонки, протрещал почти жданно. Он выбежал в переднюю, схватил трубку и глухо спросил:

— Да?

— Ты прав, Сергей, — весело согласился Петельников, будто они только что расстались и за окном не стояла осенняя ночь. — Хлеб принесли.

— Жжёный?

— Жжёный. Башаев.

Всё последнее время рябининский мозг, как выключенный счётчик с застывшими цифрами, держал одну мысль: хлеб горел и при механике. Рябинин сидел в своём кабинете, ехал домой в троллейбусе, ужинал, говорил с женой, шутил с дочкой… А слова технолога стояли перед ним незатухающей рекламой. За этими словами он видел какой-то иной, таинственный смысл, который ему никак не давался, как мудрёная шифровка.

— Где Башаев?

— Сидит передо мной, чихает. Пьян в пастилу.

— Я буду как можно раньше…

Рябинин выпил вторую чашку огненного чая, разгулявшись окончательно. Но всё-таки он пошёл спать, чтобы завтра находиться в силах, нужных для важного допроса. Он ворочался, вздыхал и тёр уже небритый, утренний подбородок. И засыпая, увидел огненные рекламные слова, побежавшие в меркнувшем сознании: хлеб-горел-только-при-механике…

Инспектор вошёл в кабинет энергично и свежо: выбрит до блеска, рубашка с галстучком светятся, волосы после душа ещё влажные… А ведь тоже по ночам не спит.

— Слушай диагноз, — сказал Петельников, прищуриваясь. — Вечером пил чай, ночью пил чай, утром пил чай, днём пил чай. Мышцы не напрягал, пешком не ходил, трусцой не бегал. Так?

— А ты кофий дегтярный пил, — вяло огрызнулся Рябинин.

— Я пробежал три километра, полчаса работал с гирей, принял душ и выпил бутылку сока.

Распахнув свой широкий светлый плащ, инспектор обдал следователя запахом осени и хорошего одеколона. План их работы нарушился — утром Башаева пришлось всё-таки отправить в вытрезвитель. Но время прошло с пользой, ибо инспектор сделал обыски в квартире Башаева и на его рабочем месте — в боксе были найдены несколько буханок хлеба, горелые корки и паяльная лампа. Теперь они ждали водителя, которого везли в прокуратуру протрезвлённого.