Мыслепреступление, или Что нового на Скотном дворе — страница 13 из 38

Другое воспоминание – о том времени, когда армия конфисковала всех лошадей в нашем маленьком провинциальном городке, и извозчик расплакался на рыночной площади, когда у него отняли лошадь, которая работала на него годами.

Еще одно воспоминание – толпа молодых людей на вокзале, хватающихся за вечерние газеты, только что прибывшие лондонским поездом. И я помню стопку зелено-зеленых бумаг (некоторые из них были еще зелеными в те дни), высокие воротнички, узкие брюки и котелки гораздо лучше, чем названия страшных сражений, которые уже бушевали на полях Франции.

Из средних лет войны я помню главным образом квадратные плечи, выпирающие икры и звенящие шпоры артиллеристов, чью форму я предпочитал пехотной.

Что же касается последнего периода, то если вы спросите меня, какое у меня главное воспоминание, я отвечу просто – маргарин. Это пример ужасного эгоизма детей, что к 1917 году война почти перестала влиять на нас, кроме как через наши желудки. В школьной библиотеке на мольберте была приколота огромная карта Западного фронта, по которой зигзагом канцелярских кнопок перебегала красная шелковая нить. Время от времени нить перемещалась на полдюйма в ту или иную сторону, каждое движение означало пирамиду из трупов. Я не обращал внимания. Я учился в школе среди мальчиков, которые были выше среднего уровня интеллекта, и тем не менее я не помню, чтобы хоть одно крупное событие того времени предстало перед нами в своем истинном значении. Русская революция, например, не произвела на нас никакого впечатления, за исключением тех немногих, чьи родители случайно вложили деньги в Россию.

Среди самой молодежи пацифистская реакция началась задолго до окончания войны. Не интересоваться войной считалось признаком просвещения. Вернувшиеся молодые офицеры, закаленные своим страшным опытом и возмущенные отношением молодого поколения, для которого этот опыт ничего не значил, ругали нас за нашу мягкотелость. Конечно, они не могли привести никаких аргументов, которые мы были бы способны понять. Они могли только наседать на нас, что война – это «хорошее дело», она «делала нас крутыми», «поддерживает в форме» и т. д. и т. п. Мы только посмеивались над ними.

У нас был одноглазый пацифизм, свойственный защищенным странам с сильным флотом. В течение многих лет после войны иметь какие-либо знания или интерес к военным вопросам, даже знать, из какого конца ружья вылетает пуля, вызывало подозрение в «просвещенных» кругах. 1914–1918 годы были списаны как бессмысленная бойня, и в какой-то мере были признаны виновными даже сами убитые. Я часто смеялся, когда думал о вербовочном плакате: «Что ты делал на Великой войне, папа?» (ребенок задает этот вопрос своему пристыженному отцу), – но на самом деле он задает этот вопрос всем мужчинам, которые, должно быть, были заманены в армию именно этим плакатом и впоследствии презираемы своими детьми за то, что они не были отказниками от военной службы.

Но мертвецы все-таки отомстили. Когда война отошла в прошлое, мое поколение, те, кто был «просто слишком молод», осознали необъятность опыта, который они упустили. 1922–1927 годы я провел в основном среди мужчин немного старше меня, прошедших войну. Об этом говорили без умолку, с ужасом, конечно, но и с неуклонно растущей ностальгией.

* * *

Не знаю, в каком году я впервые узнал наверняка, что близится нынешняя война. После 1936 года, конечно, это было очевидно всякому, кроме идиота.

В течение нескольких лет грядущая война была для меня кошмаром, и иногда я даже выступал против нее и писал памфлеты. Но в ночь перед объявлением русско-германского пакта мне приснилось, что началась война. Это был один из тех снов, которые, какое бы фрейдовское внутреннее значение они ни имели, иногда раскрывают вам истинное состояние ваших чувств. Это научило меня двум вещам: во-первых, что я должен просто почувствовать облегчение, когда начнется долгожданная война, во-вторых, что я патриот в душе, не буду саботировать и действовать против своей стороны, буду поддерживать войну, буду в ней участвовать, если возможно. Я спустился вниз и нашел газету, в которой сообщалось о полете Риббентропа в Москву.

Итак, приближалась война, и правительство, даже правительство Чемберлена, было уверено в моей лояльности. Излишне говорить, что эта верность была и остается всего лишь жестом. Как и почти всех, кого я знаю, правительство категорически отказалось нанять меня в какой бы то ни было должности, даже в качестве клерка или рядового. Но это не меняет чувства; рано или поздно они будут вынуждены использовать нас.

В ту ночь во сне я знал, что долгая тренировка патриотизма, через которую проходит средний класс, сделала свое дело, и что как только Англия окажется в серьезном затруднительном положении, я не смогу ее саботировать. Но пусть никто не ошибается в значении этого. Патриотизм не имеет ничего общего с консерватизмом. Это преданность чему-то меняющемуся, но мистически ощущаемому таким же, как преданность большевика России.

Быть верным как чемберленовской Англии, так и Англии завтрашнего дня может показаться невозможным, если не знать, что это повседневное явление. Только революция может спасти Англию, это было очевидно в течение многих лет, но теперь революция началась, и она может развиваться довольно быстро, если только мы сможем не допустить Гитлера. Через два года, может быть, через год, если только мы продержимся, мы увидим изменения, которые удивят недальновидных идиотов.

Осмелюсь сказать, что лондонские сточные канавы должны быть залиты кровью. Ладно, пусть, если надо. Но когда в «Ритце» расквартируются красные ополченцы, я все равно буду чувствовать, что Англия, которую меня учили любить так давно и по таким разным причинам, каким-то образом сохраняется.

Мысль маньяка

(рецензия на «Майн кампф» Адольфа Гитлера)

Символичной для нынешнего бурного развития событий стала осуществленная год назад публикация издательством «Херст энд Блэкетт» полного текста «Майн кампф» в явно прогитлеровском духе. Предисловие переводчика и примечания написаны с очевидной целью приглушить яростный тон книги и представить Гитлера в наиболее благоприятном свете. Ибо в то время Гитлер еще считался порядочным человеком. Он разгромил немецкое рабочее движение, и за это имущие классы были готовы простить ему почти все. Как левые, так и правые свыклись с весьма убогой мыслью, будто национал-социализм – лишь разновидность консерватизма.

Потом вдруг выяснилось, что Гитлер – вовсе и не порядочный человек. В результате «Херст энд Блэкетт» переиздало книгу в новой обложке, объяснив это тем, что доходы пойдут в пользу Красного Креста. Однако, зная содержание книги «Майн кампф», трудно поверить, что взгляды и цели Гитлера серьезно изменились. Когда сравниваешь его высказывания, сделанные год назад и пятнадцатью годами раньше, поражает косность интеллекта, статика взгляда на мир.

Это – застывшая мысль маньяка, которая почти не реагирует на те или иные изменения в расстановке политических сил. Возможно, в сознании Гитлера советско-германский пакт – не более чем отсрочка. По плану, изложенному в «Майн кампф», сначала должна быть разгромлена Россия, а потом уже, видимо, Англия. Теперь, как выясняется, Англия будет первой, ибо из двух стран Россия оказалась сговорчивей. Но когда с Англией будет покончено, придет черед России – так, без сомнения, представляется Гитлеру. Произойдет ли это на самом деле – уже, конечно, другой вопрос.

Предположим, что программа Гитлера будет осуществлена. Он намечает, спустя сто лет, создание нерушимого государства, где двести пятьдесят миллионов немцев будут иметь достаточно «жизненного пространства» (то есть простирающегося до Афганистана или соседних земель); это будет чудовищная, безмозглая империя, роль которой, в сущности, сведется лишь к подготовке молодых парней к войне и бесперебойной поставке свежего пушечного мяса. Как же случилось, что он сумел сделать всеобщим достоянием свой жуткий замысел?

Легче всего сказать, что на каком-то этапе своей карьеры он получил финансовую поддержку крупных промышленников, видевших в нем фигуру, способную сокрушить социалистов и коммунистов. Они, однако, не поддержали бы его, если бы к тому моменту своими идеями он не заразил многих и не вызвал к жизни целое движение. Правда, ситуация в Германии с ее семью миллионами безработных была явно благоприятной для демагогов. Но Гитлер не победил бы своих многочисленных соперников, если бы не обладал магнетизмом, что чувствуется даже в грубом слоге «Майн кампф» и что явно ошеломляет, когда слышишь его речи.

* * *

Я готов публично заявить, что никогда не был способен испытывать неприязнь к Гитлеру. С тех пор как он пришел к власти, – до этого я, как и почти все, заблуждался, не принимая его всерьез, – я понял, что, конечно, убил бы его, если бы получил такую возможность, но лично к нему вражды не испытываю. В нем явно есть нечто глубоко привлекательное. Это заметно и при взгляде на его фотографии, и я особенно рекомендую фотографию, открывающую издание «Херста энд Блэкетта», на которой Гитлер запечатлен в более ранние годы чернорубашечником. У него трагическое, несчастное, как у собаки, выражение лица, лицо человека, страдающего от невыносимых несправедливостей. Это, лишь более мужественное, выражение лица распятого Христа, столь часто встречающееся на картинах, и почти наверняка Гитлер таким себя и видит. Об исконной, сугубо личной причине его обиды на мир можно лишь гадать, но в любом случае обида налицо. Он мученик, жертва, Прометей, прикованный к скале, идущий на смерть герой, который бьется одной рукой в последнем неравном бою. Если бы ему надо было убить мышь, он сумел бы создать впечатление, что это дракон. Чувствуется, что, подобно Наполеону, он бросает вызов судьбе, обречен на поражение и все же почему-то достоин победы. Притягательность такого образа, конечно, велика, об этом свидетельствует добрая половина фильмов на по