Император Вильгельм был совершенно чужд такого рода тщеславия; зато он чрезвычайно боялся справедливой критики современников и потомства. В этом смысле он был типичным прусским офицером, который по приказу свыше без колебания пойдет на верную смерть, но страх перед порицанием начальника или общественного мнения повергает его в отчаянную нерешительность, под влиянием которой он способен совершить опрометчивый поступок. Никто не осмелился бы сказать ему грубую лесть. В сознании своего королевского достоинства он подумал бы: если кто-либо осмеливается хвалить меня в глаза, то он имел бы право и порицать меня в глаза. Ни того, ни другого он не допускал.
Иллюстрация к книге «Бисмарк во Фридрихсру»
За время тяжелой внутренней борьбы и монарх и парламент узнали и научились уважать друг друга; честность королевского достоинства и уверенное спокойствие короля в конце концов вынудили даже противников к уважению. Сам король благодаря высокоразвитому в нем чувству чести способен был справедливо оценить положение той и другой стороны. Преобладающею его чертою была справедливость не только по отношению к своим друзьям и слугам, но и в борьбе с врагами. Он был джентльменом на троне, человеком благородным в лучшем смысле этого слова, который никогда не чувствовал искушения воспользоваться полнотой своей власти для того, чтобы пренебречь правилом «noblesse oblige» [знатность обязывает]. Его образ действий в области внутренней, а также и внешней политики всегда подчинялся принципам кавалера старой школы и чувствам истого прусского офицера. Он соблюдал верность и честь по отношению не только к монархам, но и к своим слугам до камердинера включительно. Если ему случалось под влиянием минутного раздражения нарушить свое тонкое чувство королевского достоинства и долга, он умел быстро овладеть собою и оставался при этом «королем с головы до пят», притом справедливым и доброжелательным королем и офицером, исполненным чувства чести, которого одна мысль об его прусской porte-ерее [портупея] смогла удержать на должном пути.
Император способен был вспылить, но во время спора раздражение спорившего не сообщалось ему; в таких случаях он со спокойным достоинством прекращал разговор. Такие вспышки, как в Версале, когда он отказывался от императорского титула, случались очень редко. Если он бывал резок с людьми, к которым благоволил, как, например, с графом Рооном или со мной, то это значило, что либо его волновал самый предмет разговора, либо в результате происходившего до этого постороннего неслужебного разговора он был связан взглядами, которые невозможно было защищать деловым образом. Граф Роон выслушивал подобные вспышки гнева, как военный перед фронтом выслушивает незаслуженный, по его мнению, выговор начальника, но это действовало на его нервы и косвенно на его здоровье. На меня же взрывы императорского гнева, которые мне приходилось переживать реже, чем Роону, не действовали заразительно, а скорее охлаждали. Я пришел к выводу, что монарх, удостаивавший меня таким доверием и благоволением, как Вильгельм I, представляет для меня в моменты своей несправедливости vis major [непреодолимую силу], с которой я не в состоянии бороться; это подобно грозе, морю или другому явлению природы, с которым надо мириться; если же мне это не удавалось, значит я неправильно выполнял свою задачу. Это мое впечатление было основано не на моем общем представлении об отношении короля милостью Божьей к своему слуге, а на моей личной любви к императору Вильгельму I. По отношению к нему мне было очень далеко чувство личной обидчивости, он мог обращаться со мною довольно несправедливо, не вызывая во мне чувства возмущения. Чувство обиды точно так же не могло иметь места по отношению к нему, как и в родительском доме. Это не мешало тому, что, не встречая в некоторых политических и деловых вопросах понимания со стороны монарха или наталкиваясь на предвзятое мнение, исходившее от ее величества, или от религиозных либо франкмасонских придворных интриганов, я поддавался нервному возбуждению, вызванному непрестанной борьбою, и оказывал государю пассивное сопротивление, которое ныне, в более спокойном состоянии духа, я порицаю и в котором раскаиваюсь точно так же, как после смерти отца мы испытываем грусть при воспоминании о размолвках.
Благодаря его чистосердечию, искреннему доброжелательству к окружающим и сердечной любезности ему легко удавались такие вещи, которые порой доставляют немало труда и умственного напряжения конституционным монархам и министрам. Повторяющиеся из года в год обращения к народу тех монархов, конституционализм которых считается образцовым, содержат богатый запас красноречивых слов и оборотов для публичных выступлений, но Леопольд бельгийский и Людовик-Филипп при всем своем ораторском искусстве более или менее истощили конституционную фразеологию, и германский монарх едва ли мог бы расширить круг употребительных в этих случаях выражений. Мне самому ни одна работа не была так неприятна и трудна, как нанизывание фраз для тронных речей и тому подобных публичных выступлений. Когда император Вильгельм сам составлял обращения или собственноручно писал письма, то если они и были стилистически неправильными, то в них все же всегда было что-то подкупающее и часто воодушевляющее. Они трогали теплотой чувства и вселяли уверенность, что король не только требовал преданности к себе, но и сам отличался преданностью. Il etait de relation sure [на него можно было положиться]; он представлял собою одну из тех царственных душой и телом личностей, которые обладают более качествами сердца, нежели рассудка; этим объясняется та встречающаяся иногда в немецком характере преданность не на живот, а на смерть, какую выказывают им и слуги и приверженцы. Для монархических убеждений границы преданности не одни и те же по отношению к каждому государю, а различаются, смотря по тому, определяются они политическим пониманием или чувством. Известная мера преданности определяется законом, большая – политическими убеждениями; там, где она выходит за эти пределы, она нуждается в личных чувствах взаимности; этим вызывается то, что у верных государей – верные слуги, преданность которых превосходит юридические нормы.
Одна из особенностей роялистских убеждений состоит в том, что их носителя, даже если он сознает свое влияние на решения монарха, не оставляет чувство, что он – слуга монарха. Сам король похвалил однажды (в 1865 г.) моей жене искусство, с каким я умел угадывать его намерения и, как он присовокупил после короткой паузы, – руководить ими. Такое признание не лишало его сознания того, что он господин, а я его слуга, хотя и полезный, но почтительный и преданный. Это сознание не покинуло его и тогда, когда при возбужденном обсуждении моего прошения об отставке в 1877 г. он воскликнул: «Неужели же я должен оскандалиться на старости лет? Если вы меня покинете, это будет неверностью». Даже и при таких обстоятельствах он слишком высоко ценил свое королевское достоинство и был слишком справедлив, чтобы испытать ко мне малейшее чувство сауловой зависти. Как монарх он не только не чувствовал себя униженным тем, что у него был слуга, пользовавшийся уважением и властью, но это даже возвышало его. Он был слишком благороден для чувства дворянина, который не терпит в деревне богатого и независимого крестьянина. Радушие, с каким он не повелел и не предписал, но разрешил почести по случаю пятидесятилетия моей службы в 1885 г. и принял участие в них, в истинном свете показали этот благородный и королевский характер также и перед обществом и историей. Празднование состоялось не по его повелению, но с его дозволения и радостного содействия. Ни на одно мгновение ему не приходила в голову мысль о зависти к своему подданному и слуге, и ни на минуту его не покидало сознание, что он монарх, точно так же, как все, даже самые преувеличенные почести не подавили во мне сознания – и радостного сознания, – что я слуга этого монарха.
Эти отношения и моя привязанность имели принципиальную основу в моих твердых роялистских убеждениях, но такого рода роялизм возможен только под воздействием известной взаимности добрых чувств между государем и его слугой, точно так же, как наше ленное право предполагает «верность» обеих сторон. Такого рода отношения, какие были у меня с императором Вильгельмом, не являются только правовыми отношениями государя и его подданного или суверена и его вассала, они носят личный характер и для своей плодотворности требуют, чтобы как государь, так и слуга приобрели их. Они легко переносятся скорее в личном порядке, чем на основании какой-либо логики на следующее поколение, но сообщать им длительный и принципиальный характер не соответствует в нынешней политической жизни германскому мировоззрению, а присуще скорее романскому; бурбонский porte coton в немецкие понятия не укладывается.
Нижеследующие письма живее, чем мое описание, покажут характерные черты императора.
«Берлин, 13 января 1870 г.
К сожалению, я все еще позабыл передать вам медаль в честь победы, которая собственно должна была бы быть прежде всего в ваших руках, поэтому препровождаю ее вам как доказательство вашей всемирно-исторической деятельности.
Ваш Вильгельм».
Я написал королю в тот же день:
«Светлейший король,
всемилостивейший господин,
Приношу вашему величеству почтительнейшую и глубочайшую благодарность за милостивое пожалование мне медали в честь победы и за почетное место, отведенное мне вашим величеством на этом историческом памятнике. Воспоминание о событии, которое этот отчеканенный документ сохранит потомству, приобретает для меня и для моих близких особое значение благодаря милостивым строкам, коими ваше величество сопроводили пожалование. Если мое самолюбие находит высокое удовлетворение в том, что я удостоен донести свое имя до потомков под крыльями королевского орла, указующего Германии ее пути, то для сердца моего еще более дорого сознание, что с Божиим ясно зримым благословением я служу потомственному монарху, к которому питаю чувства искренней любви и преданности и заслужить одобрение которого составляет для меня в этой жизни самую желанную награду. Примите, ваше величество, выражение почтительной и неизменной верности до гроба