Если теорию, которую применял по отношению ко мне генеральный штаб и которую считают нужным включить в военную науку, можно свести к тому, что министр иностранных дел вновь получает слово только тогда, когда военное командование найдет своевременным закрыть храм Януса, то ведь уже в самой двуликости Януса заключается предупреждение правительству воюющего государства – обращать свои взоры не только на поле брани, но и в другом направлении. Задача военного командования – уничтожение неприятельских вооруженных сил; цель войны – добиться мира на условиях, соответствующих политике, которую преследует данное государство. Определение и ограничение целей, которые должны быть достигнуты войной, и соответствующие советы монарху – все это является и остается во время войны, как и до нее, политической задачей, то или другое решение которой не может не влиять на способ ведения войны. Пути и средства всегда будут зависеть от того, чего хотят добиться: того ли результата, которого в конце концов достигают, чего-то большего или меньшего, собираются ли требовать аннексий или отказаться от них, думают ли о залогах и на какой срок.
Еще большее значение в том же отношении имеет вопрос, склонны ли третьи державы – и из каких мотивов – прийти на помощь противнику сперва дипломатическими, а затем, быть может, и военными средствами, какие виды у сторонников подобного вмешательства на достижение своей цели при иностранных дворах, как сгруппируются стороны, если дело дойдет до конференций или конгресса, нет ли опасности, что вмешательство нейтральных держав поведет к новым войнам. Для того чтобы судить, когда именно наступает момент, наиболее благоприятный для начала мирных переговоров, требуется такое знание европейского положения, которое для военных кругов вовсе не обязательно, такая осведомленность, которая им недоступна. Переговоры в Никольсбурге в 1866 г. доказывают, что вопрос о войне и мире подлежит и в военное время компетенции ответственного министра, руководящего политикой, и не может быть решен техническим руководством армии. Компетентный же министр может подать королю авторитетный совет только в том случае, когда ему известны положение дел и планы военного командования в каждый данный момент.
В пятой главе уже упоминалось о плане расчленения России, который лелеяла партия «Еженедельника» и который с чисто детской наивностью изложен был Бунзеном в докладной записке, представленной им министру Мантейфелю. Если даже допустить нечто по тем временам невозможное и представить себе, что короля удалось бы привлечь на сторону этой утопии, если допустить, далее, что прусские войска вместе с их вероятными союзниками победоносно продвигались бы вперед, то и тогда со всей настойчивостью встал бы целый ряд вопросов, а именно: желательно ли для нас завоевание добавочных, польских территорий и польского населения, необходимо ли отодвинуть дальше на восток, дальше от Берлина, выступающую вперед границу конгрессовой Польши, исходную позицию русских войск, подобно тому как нужно было устранить нажим на Южную Германию со стороны Страсбурга и Вейсенбургской линии; не хуже ли было бы для нас, если бы Варшава оказалась в руках поляков, а не русских. Все это чисто политические вопросы и вряд ли кто-либо станет отрицать, что то или другое их решение не может не претендовать на полноправное влияние при определении направления, характера и объема военных операций, и поэтому в отношении советов, которые получает монарх, необходимо взаимодействие дипломатии и стратегии.
Хотя я и подчинился в Версале тому, что к решению военных вопросов меня не привлекали, тем не менее на мне, как на руководящем министре, лежала ответственность за правильное политическое использование как военной, так и внешнеполитической ситуации, и я являлся по конституции ответственным советником короля в вопросе о том, вызываются ли военным положением те или другие дипломатические шаги и не следует ли отклонить то или иное предложение прочих держав. Сведения о военном положении, которые были мне необходимы для суждения о политической ситуации, я, по мере возможности, старался получать, поддерживая доверительные отношения с некоторыми бывшими не у дел титулованными господами, которые составляли своего рода «надстройку» над главной квартирой и собирались в Hotel des Reservoirs; эти князья узнавали о военных событиях и планах несравненно больше ответственного министра иностранных дел и делали мне порой весьма ценные для меня сообщения, предполагая, что последние, само собой разумеется, не являлись для меня секретом. Английский корреспондент при главной квартире Россель был обычно также лучше меня осведомлен о тамошних намерениях и делах и являлся полезным для меня источником информации.
В военном совете только Роон защищал мой взгляд, что нам следует спешить с окончанием войны, если мы не хотим допустить вмешательства нейтральных держав и созыва ими конгресса. Он отстаивал необходимость решительного наступления на Париж с использованием тяжелой артиллерии, вопреки системе измора, которую в высоких дамских сферах считали более гуманной. Сколько на это потребуется времени, нельзя было предвидеть при нашем незнании того, в каком состоянии было продовольственное снабжение Парижа[56]. Осаждающие не только не подвигались вперед, но подчас даже отступали; нельзя было с уверенностью предсказать, как пойдут дела в провинции, в особенности пока не было сведений о том, где находится южная армия и армия Бурбаки. Некоторое время не знали, действует ли армия Бурбаки против нашей коммуникационной линии с Германией или же – не появится ли в низовьях Сены, прибыв туда морским путем. Ежемесячно мы теряли под Парижем около двух тысяч человек, не отвоевывали у осажденных территории и нерасчетливо затягивали тот период, в течение которого наши войска подвергались любым превратностям судьбы как в случае непредвиденных неудач на поле битвы, так и в случае появления эпидемий, вроде холеры, разразившейся в 1866 г. под Веной. Меня оттяжка решительных действий тревожила больше всего с политической точки зрения, так как я опасался вмешательства нейтральных держав. Чем дольше длилась война, тем сильнее приходилось считаться с возможностью, как бы одна из прочих держав под влиянием затаенного нерасположения и неустойчивых симпатий не склонилась к тому, чтобы проявить инициативу дипломатического вмешательства, и как бы это не привело к присоединению к ней некоторых или даже всех остальных держав. Хотя во время октябрьского турне господина Тьера «Европы найти не удалось», тем не менее достаточно было ничтожнейшего толчка, чтобы вызвать открытие этой потенции при любом из нейтральных дворов, а на почве республиканских симпатий – даже и в Америке, – толчка, который один кабинет дал бы другому, исходя в своей инициативе из зондирующих вопросов о будущности европейского равновесия или из филантропического ханжества, ограждавшего крепость Парижа от серьезной осады. Если бы в условиях менявшихся под Парижем перспектив, на протяжении месяцев, отмеченных формулой: «Под Парижем без перемен», враждебным элементам и недоброжелательным нечестным друзьям, недостатка в которых не ощущалось ни при одном из дворов, удалось достигнуть соглашения между остальными державами или хотя бы между двумя из них и сделать нам предостережение или предложить вопрос, внушенный якобы человеколюбием, то никто не мог предвидеть, как скоро подобный почин развился бы в общую, на первых порах дипломатическую, позицию нейтральных держав. Национал-либеральные парламентарии писали друг другу в августе 1870 г., «что всякое постороннее мирное посредничество должно быть безусловно отклонено», но не поставили меня в известность, как избежать этого, если не путем быстрого захвата Парижа.
Граф Бейст сам озаботился тем, чтобы доказать, как «честно, хотя и безуспешно», пытался он добиться «коллективного посредничества нейтральных держав»[57]. Он напоминает, что уже 28 сентября он дал инструкцию австрийскому послу в Лондоне, а 12 октября австрийскому послу в Петербурге отстаивать мысль, что лишь коллективный демарш может рассчитывать на успех; два месяца спустя он просил передать князю Горчакову: «Le moment d’intervenir est peut-etre venu» [ «Момент для вмешательства, быть может, наступил»]. Он воспроизводит депешу, направленную 13 октября, в самый критический для нас момент – за две недели до капитуляции Меца, графу Вимпфену в Берлин и оглашенную им там[58]. В этой депеше он ссылается на мой меморандум, которым я еще в начале октября обращал внимание на последствия, какие должно было повлечь за собой сопротивление Парижа с его двухмиллионным населением, продолженное вплоть до истощения запасов продовольствия, и совершенно правильно указывает, что моей целью было снять ответственность за это с прусского правительства.
«Исходя из этой предпосылки, – продолжает он, – я не могу скрыть чувства испытываемой мною тревоги, что со временем часть ответственности перед судом истории пала бы на нейтральные державы, если бы они с безмолвным равнодушием позволили создавать на их глазах угрозу неслыханного бедствия. Я вынужден поэтому просить ваше превосходительство в том случае, если в беседе с вами будет затронут этот вопрос, откровенно выразить наше сожаление, что при таком положении, когда королевско-прусское правительство предвидит возможность катастрофы, как следует из вышеприведенного меморандума, имеет место тем не менее самое решительное стремление отклонить какое бы то ни было мирное воздействие со стороны третьих держав… Не попечение о собственных интересах заставляет правительство Австро-Венгрии сетовать, что в столь серьезный момент совершенно отсутствует влияние нейтральных держав в пользу мира. Но оно не может, однако, таким же образом, как это недавно сделал санкт-петербургский кабинет, одобрить и рекомендовать полнейшее воздержание непричастной Европы. Оно, напротив, считает своим долгом заявить, что оно еще верит в общие европейские интересы и предпочло бы мир, заключенный с помощью беспристрастного воздействия нейтральных держав, истреблению дальнейших сотен тысяч людей».