Дени ДидроМысли к истолкованию природы
К молодым людям, предполагающим заняться философией природы.
Молодой человек, возьми эту книгу и читай. Если ты дочитаешь ее до конца, ты сможешь понять и лучший труд. Я думаю не столько о том, чтобы обучить тебя, сколько о том, чтобы дать тебе возможность поупражняться, поэтому для меня не так уже важно, примешь ли ты мои мысли или отвергнешь их, — лишь бы ты прочел их со всем вниманием. Более искусный автор научит тебя познавать силы природы; для меня достаточно, чтобы ты испытал свои силы. Прощай.
Р. S. Еще одно слово, и я оставляю тебя. Неизменно помни, что природа — не бог, человек — не машина, гипотеза — не факт; и будь уверен, что если ты усмотришь в моей книге что-нибудь противоречащее этим принципам, значит, ты меня совсем не понял.
К ИСТОЛКОВАНИЮ ПРИРОДЫ.
I. Я предполагаю писать о природе. Пусть мысли, выходящие из-под моего пера, следуют в том порядке, в каком сами объекты открылись мне в размышлениях;
такой порядок лучше представит движения моего ума и мою логику. Это будут или общие воззрения на искусство экспериментирования, или частные взгляды на явление, которое, по-видимому, занимает всех наших философов и разделяет их на два лагеря. Одни, как мне кажется, имеют в своем распоряжении много орудий, но мало идей;
у других много идей, но нет орудий. Интересы истины требуют того, чтобы те, кто размышляет, соизволили наконец объединиться с теми, кто действует; чтобы умозрительный философ мог приобщиться к действию; чтобы сами действия с предметами были целенаправленными; чтобы все наши усилия оказались объединенными и направленными на преодоление сопротивления природы и чтобы в этом своеобразном философском союзе у каждого оказалась подходящая ему роль.
II. Одной из истин, провозглашенных в наши дни с наибольшим мужеством и силой, — истиной, которую хороший физик никогда не упустит из виду и которая, несомненно, будет наиболее плодотворной, — является то, что область математики есть мир умозрительный; иными словами, истины, принимаемые за строжайшие, безусловно, теряют это преимущество, когда их переносят на нашу землю. См. "Всеобщую и частную естественную историю" (Бюффона и Добантона), т. I, рассуждение 1-е. Отсюда заключили, что опытная философия должна исправить геометрические расчеты; с этим выводом согласились даже сами геометры. Но к чему затем выверять геометрический расчет? Не проще ли придерживаться выводов, полученных из опыта? Из этого видно, что математические науки, являющиеся в наибольшей степени трансцендентными, без опыта не приводят ни к чему точному, что это своего рода общая метафизика, где тела лишены своих индивидуальных качеств; во всяком случае, пришлось бы написать большой труд, который можно было бы назвать "Применение опыта к геометрии" или "Трактат об ошибках измерений".
III. Мне не известно, существует ли какая-нибудь связь между способностью к игре и математическим гением; но есть большое сходство между игрой и математическими науками. Если, с одной стороны, не принимать во внимание неуверенность в исходе игры, зависящем от случая, и, с другой стороны сравнить эту неуверенность с неопределенностью, связанной с абстрактным характером математики, то партию игры можно рассматривать как неопределенный ряд проблем, подлежащих решению на основании данных условий. Нет таких математических проблем, к которым было бы неприложимо это определение, и предмет (chose) математики существует в природе не в большей мере, чем предмет игры. И здесь и там это дело соглашения. Когда геометры обесславили метафизиков, они и не предполагали, что вся их собственная наука не что иное, как метафизика. Однажды у геометра спросили: "Что такое метафизик?" Геометр ответил: "Это человек, который ничего не знает". Что же касается не менее резких в своих суждениях химиков, физиков, натуралистов и всех тех, кто связан с экспериментальным искусством, то, мне кажется, в данном вопросе они мстят за метафизику, прилагая к геометру то же самое определение. Они заявляют: к чему нужны все эти глубокие теории небесных тел, все эти грандиозные вычисления рациональной астрономии, если они не избавляют Брэдли или Лемонье от необходимости наблюдения неба? А я утверждаю: счастлив тот геометр, у которого сосредоточенное изучение абстрактных наук не ослабит вкуса к изящным искусствам; кому Гораций и Тацит будут столь же близки, как Ньютон; кто сможет открывать особенности кривой и чувствовать красоты поэзии; чей ум и труды будут иметь значение во все века и кто будет почтен всеми академиями! Он не затеряется во мраке неизвестности, для него не будет опасности пережить собственную славу.
IV. Мы приблизились ко времени великой революции в науках. Принимая во внимание склонность умов к вопросам морали, изящной словесности, естественной истории, экспериментальной физики, я решился бы даже утверждать, что не пройдет ста лет, как нельзя будет назвать и трех крупных геометров в Европе. Эта наука остановится на том уровне, на который ее подняли Бернулли, Эйлеры, Мопертюи, Клеро, Фонтены, Д'Аламберы и Лагранжи. Они как бы воздвигли Геркулесовы столпы. Дальше этого идти некуда. Их труды будут жить в веках, как и египетские пирамиды, громады которых, испещренные иероглифами, вызывают у нас потрясающее представление о могуществе и силе людей, их воздвигших.
V. Когда рождается новая наука, все умы обращаются в ее сторону; причиной этого являются исключительное уважение общества к изобретателям, желание самому узнать вещь, вызывающую много шума, надежда прославиться благодаря какому-нибудь открытию, тщеславное стремление приобщиться к сонму знаменитых людей. Новая наука мгновенно получает поддержку у бесчисленного множества самых разных лиц. Это либо светские люди, которых угнетает собственная праздность, либо перебежчики, воображающие, что они составят себе имя благодаря модной науке, — ради нее они бросают другие науки, в которых тщетно искали для себя источник славы; одни делают себе из новой науки профессию, других влечет к ней склонность. Благодаря таким объединенным усилиям наука довольно быстро доходит до пределов своего развития. Но по мере того как ее пределы расширяются, престиж ее снижается. Уважение продолжают оказывать лишь тем, кто выделяется значительным превосходством. Тогда толпа рассеивается, движение в страну, где удача стала редкой и труднодостижимой, прекращается. В науке остаются только наемники, которым она доставляет пропитание, и небольшое количество одаренных людей, которых она продолжает прославлять долгое время спустя после того, как чары рассеялись и стала очевидной бесполезность их трудов. Такие труды всегда рассматриваются как подвиг, делающий честь человечеству. Вот вкратце история геометрии и всех наук, которые перестали научать или вызывать интерес. Я не делаю исключения даже для естественной истории.
VI. Сопоставим бесконечное множество явлений природы с границами нашего ума и со слабостью наших органов, — можно ли ожидать от наших медленно продвигающихся трудов, часто и надолго прерывающихся, учитывая притом, что творческие умы так редки, — можно ли ожидать от них чего-либо иного, кроме отдельных разрозненных звеньев великой цепи, связывающей все вещи?.. Если бы даже экспериментальная философия развивалась многие века, то собранные ею материалы, количество которых в конце концов превзошло бы все возможности комбинирования, нельзя было бы в точности перечислить. Сколько понадобилось бы томов, чтобы охватить одну только терминологию, с помощью которой мы обозначили бы различные группы явлений, если бы явления были известны? Когда философский язык будет всеохватывающим? А если бы он достиг полноты, кто из людей смог бы его усвоить? Если бы Вечное начало, желая показать свое всемогущество не только с помощью чудес природы, но и еще более наглядно, снизошло до того, чтобы запечатлеть универсальный механизм на листах, исписанных его собственной рукой, была ли бы эта великая книга более понятной для нас, чем сама вселенная? Сколько страниц в этой книге понял бы философ, который, употребив все силы своего ума, не был бы уверен даже в том, что охватил все следствия, вытекающие из определения отношения сферы к цилиндру, данного древним геометром? Эти листы послужили бы хорошим мерилом нашего ума и еще лучшей сатирой на наше тщеславие. Мы могли бы сказать: Ферма дочитал до такой-то страницы, Архимед продвинулся на несколько страниц дальше. Итак, какова же наша цель? Создание труда, который не может быть когда-либо осуществлен и который превосходил бы человеческий разум, если бы был завершен. Не оказываемся ли мы более безрассудными, чем первые обитатели Сеннаарской долины? Нам известно бесконечное расстояние между землей и небом, и мы все еще воздвигаем башню. Но можно ли предполагать, что придет такое время, когда наше потерявшее надежду тщеславие бросит эту работу? Насколько вероятно, что, тесно и плохо устроившись здесь, на земле, тщеславие не будет упорствовать в сооружении необитаемого дворца по ту сторону атмосферы? И если оно будет упорствовать, то не остановит ли его смешение языков, которое уже сейчас весьма ощутимо и является большой помехой для естественной истории. Впрочем, все определяется полезностью. Именно полезность через несколько веков определит границы экспериментальной физики, подобно тому как это происходит сейчас с геометрией. Я отпускаю века на экспериментальное исследование природы, потому что сфера полезности у него гораздо шире, чем у любой абстрактной науки; экспериментальная физика, бесспорно, составляет основу наших подлинных знаний.
VII. Если рассматривать вещи лишь как наличные в нашем уме, то они суть наши мнения; это — понятия, которые могут быть истинными или ложными, соответствующими или противоречащими (вещам). Они подтверждаются только тогда, когда оказываются связанными с внешними вещами. Эта связь устанавливается или непрерывной цепью опытов, или непрерывной цепью рассуждений, основывающейся, с одной стороны, на наблюдениях, с другой стороны, на опыте, или цепью опытов, там и сям включенных в рассуждения, подобно гирькам на нитке, подвешенной за оба конца. Без этих гирек нитка стала бы игрушкой малейших колебаний воздуха.