Все это Лютер переживал с такой силой, что на одной из служб бросился на пол и закричал: «Я не могу! Я не могу!»
Все это помогло Лютеру справиться с представлением о том, что Иисус жестоко надзирает; теперь Лютер смотрел на Иисуса, как на страдальца, чьи жизнь и смерть принесли прощение людям. Однако монах еще испытывал временами искушение, которое переполняло его тревогой и беспокойством за свою душу. Он описывал это чудовищное погружение в животрепещущих подробностях: «Я знаю себя как человека, утверждающего, что он часто получает наказания… Эти наказания так страшны и так похожи на ад, что нет слов для их адекватного выражения, нет пера, которое могло бы описать их, и нет никого, кто, не испытав такое лично, поверил бы мне. В такие времена кажется, что Бог ужасно гневается, а с Ним и все творения Его. В такие времена некуда бежать, негде искать утешения, ни внутри, ни снаружи, но все вокруг обвиняет… Странно говорить, но в такие моменты душа не может верить, что когда-либо наступит ее искупление…»
Эти переживания не похожи на те, что испытывают ученые или богословы, обсуждающие вопросы греха и благодати. Опыт Лютера был экзистенциальной мукой, всепоглощающим падением, и Лютер даже помыслить не мог, что когда-нибудь спасется. В ответ на страдания своего ученика Штаупитц посоветовал ему читать немецких мистиков, например Майстера Экхарта, который подчеркивал ужасную пустоту (эту пустоту другой мистик, святой Иоанн Креста, называл «черной ночью души»), предваряющую духовное прозрение. Это помогло не сразу; Лютер не был мистиком. Тем не менее Штаупитц сделал предположение, что чувство потерянности, которое переживал Лютер, могло быть признаком большей близости к Богу, чем он мог подозревать. Штаупитц подводил наставника к мысли, что осознание своего безмерного отдаления от Бога может стать, в конечном счете, прогрессом. Это являлось одним из последних шагов к познанию реальности Божьей любви. Штаупитц предложил Лютеру смотреть на периоды навязчивой неуверенности в себе, как на подлинное, непроизвольное покаяние, прелюдию к прощению и пониманию. В ответ, Лютер начал считать свои страдания практикой, способом изучения пути приближения к Богу. Но сопровождение приступов искушением как необходимым элементом не делало их более переносимыми, и Лютер все еще жаждал иного пути познания Бог
Штаупитц предположил, что взгляд на покаяние как на первый шаг к Господу нарушал порядок вещей. Сначала приходит любовь – потом покаяние. Когда Лютер слушал слова Штаупитца, что-то менялось у него внутри. Внезапно ему открылся смысл. Покаяние следовало из любви Господа и не могло прийти никаким иным путем. Покаяние, его болезненное осознание своей греховности, было признаком его любви к Богу – и это было все, что хотел Бог. Его муки были приняты. Как просто!
Лютер писал: «Ваши слова буквально ударили меня… и тогда игра началась. Слова тянулись ко мне со всех сторон, толкали друг друга, приходили к согласию; если раньше во всем Писании едва ли было более горькое слово, чем “покаяние”… то теперь ничто не звучало более сладко и милостиво для меня».
В 1516 году Лютер вновь обратился к Библии в надежде увидеть ее истину в новом свете. И он это сделал. Лютер нашел то, что стало новым пониманием веры, как первого и, в известном смысле, последнего шага: вера принесла добродетельность в человеческую жизнь, а не добрые дела. Это прозрение рассеяло все личные сомнения и отчаяние Лютера. Он обратил внимание на Послание к Римлянам, 1:17: «В нем [Евангелии] открывается правда Божия от веры в веру, как написано: праведный верою жив будет». Эти слова расставили все по своим местам. Позднее Лютер написал: «Если Богу доверено… осуждение всех тех, кто не достиг морального совершенства, то главное деяние христианской религии, которое воспроизводится на каждой мессе, смерть Христа на кресте, становится бессмысленным. И понял я тогда, что правосудие Божье есть такая правда, которой, благодатью и по одной лишь милости, Бог оправдывает нас через веру. Уяснив это, осознал я себя родившимся вновь, как бы прошел я раскрытыми вратами рая».
Лютер не только благополучно освободился от мук захвата, теперь он был способен направлять тот самый фокус внимания на осознанные действия. Проблема, мучившая его более десяти лет, – эффективность добрых дел, – стала основой для его отторжения от католической церкви с ее обрядами и практиками, которые Лютер считал злоупотреблением властью. Понимание того, с чем он сражался целое десятилетие, не только рассеяло его искушение, но и привело к открытию, которое изменило мир, породив Реформацию и раскол между протестантами и католиками.
Важная ассоциацияИстория У. Стайрона
В романе «Зримая тьма», ставшем почти легендарным, Уильям Стайрон рассказал о том моменте, когда он решил лишить себя жизни: «Я чувствовал, как дико стучит у меня сердце, как у человека, стоящего перед расстрельной командой. Я знал, что принял необратимое решение».
Стайрон трезво готовился к своему уходу: он уничтожил дневник, посетил нотариуса и составил окончательный вариант завещания; попробовал написать прощальную записку и не преуспел в этом («измученный лепет, жалкие извинения и своекорыстные объяснения»). Он словно наблюдал за своими действиями с непреодолимой дистанции.
Он не пытался объяснить свою депрессию. «Мне было шестьдесят, когда болезнь нанесла первый удар, в “однополярной” форме, которая вела прямо вниз. Мне никогда не узнать, что “вызвало” у меня депрессию, как никто не может узнать этого о себе». Вместо поиска причины, Стайрон предлагает целое воинство причин: он недавно бросил пить; у него стал настолько неспокойный сон, что он чувствовал себя пожизненно приговоренным к бессоннице; он переживал, что ему уже шестьдесят – «переступил порог смертности»; – и он испытывал беспрецедентные трудности с творчеством.
«Стайрон бросил пить, как он сам писал, потому что алкоголь больше не был его другом. И тогда он погрузился в своего рода изоляцию, что естественно, но не вышел из нее, – вспоминала этот период Роуз Стайрон, жена писателя. – Мне стало ясно, что вся его жизнерадостность и способность писать, и писать, и писать, целыми днями, внезапно исчезли. Он никогда раньше не пил, когда писал, только вечером, после всего. Это позволяло ему расслабиться и обдумать все, что он будет делать на следующий день. Теперь он не мог».
Депрессия, когда она, в конце концов пришла, не была для меня незнакомкой. Она скреблась ко мне в дверь многие годы.
Писатель тонко осознавал себя и окружающий мир. Это и была та сила, которая скрывалась за его изящными сочинениями. «Ненависть к самому себе была составной частью обоих приступов депрессии, – вспоминала Роуз. – Он пережил их в 1985 и 2000 годах. (Стайрон умер от пневмонии в 2006 году, после второго приступа депрессии.) Он был исключительно чувствительным к любому дуновению ветра и фазам луны, во многих смыслах. На него оказывало впечатление все, что он воспринимал как критику или пренебрежение… Каждый большой писатель получает хорошие и плохие отзывы. Он делал вид, что никогда не читал плохих отзывов, но это было неправдой. Он принимал их близко к сердцу и раздражался».
Стайрон рассказывал о своих переживаниях на этот счет в мемуарах: «Среди многих ужасных проявлений этой болезни, физической и психологической, чувство ненависти к себе – или, выражаясь не так категорично, недостаток самоуважения – один из самых распространенных симптомов. По мере развития заболевания я все сильнее страдал от общего ощущения никчемности».
В 2000 году, после «абсолютного излечения от депрессии», по словам Роуз, ощущение вернулось: как удар стенобитной машины, разрушивший пятнадцатилетнюю свободу от болезни. Стайрон снова погрузился в депрессию.
«Примечательно, что он сказал: самая худшая вещь, которая с ним случилась, – это потеря продуктивности и превращение в ничто, – свидетельствовала дочь Стайрона Сюзанна после посещения отца в госпитале в то время. – Он не писал романов 20 лет, не выполнял работу, которую должен был выполнять. Я понимала, как ему было больно. Было бесполезно уверять его в том, что он написал три шедевра – больше, чем смог бы любой другой человек. Это его не успокаивало, хотя я пыталась». Сюзанна вспоминала, как отец говорил ее сестре Полли, что, кроме больших романов, существовало еще много менее серьезных вещей, которые он хотел написать. Теперь все эти вещи, «как мелкие твари, повернулись к нему спиной, и ушли прочь».
Так было и с Дэвидом Фостером Уоллесом, и с Эрнестом Хемингуэем. Подобные мысли неизбежно появлялись в результате накопления опыта и инициировались в течение всей жизни. «Депрессия, когда она, в конце концов, пришла, не была для меня незнакомкой, и даже не была полностью незваной гостьей, – писал Стайрон в романе «Зримая тьма». – Она скреблась ко мне в дверь многие годы».
Отец Стайрона, с которым они были близки, страдал от депрессии всю жизнь и попал в больницу после эмоционального шока. Как понял Стайрон, уже став взрослым, даже в этом они с отцом были очень похожи. По словам Стайрона, событие, оказавшее на него самое сильное влияние – одно из тех, что отбрасывают тень на всю жизнь, – это смерть матери от рака. Тогда ему было тринадцать лет.
Погруженный в депрессию, Стайрон понял, что со свистом мчится к пропасти, но он пока еще мог сам принимать решения. Как-то морозной ночью он обнаружил, что ходит вокруг своего дома, тепло одетый и возбужденный. Роуз спала наверху, и он решил устроиться в гостиной у камина, чтобы посмотреть запись фильма «Бостонцы». Там играла молодая актриса, которая исполняла небольшую роль в постановке авангардного театра, с которым сотрудничал Стайрон.
В одной из сцен фильма, герой входит в вестибюль консерватории, и «за стенами звучит контральто невидимой певицы». Звучали «летящие аккорды “Рапсодии для альта” Брамса, и сильный голос женщины нараспев произносил стихи из поэмы Гете на эту музыку, – пишет