Мысли о жизни. Воспоминания — страница 59 из 79

Помню страшную рану в западной стороне церкви Спаса-на-Ильине от нашего снаряда. Дело в том, что наша артиллерия не обстреливала новгородские церкви (был дан специальный приказ). Немцы пользовались этим и устраивали в верхних точках исторических памятников наблюдательные и корректировочные пункты. В церкви Спаса-на-Ильине наблюдательный пункт был особенно опасен для наших войск, наступавших с востока. Был выпущен по наблюдательному пункту один-единственный снаряд, но, увы, он повредил в месте попадания фрески Феофана Грека. Конечно, это не бомбардировка Милана американской авиацией, когда был разрушен монастырь Санта-Мария делле Грацие и «Тайная вечеря» Леонардо да Винчи сохранилась только каким-то чудом. Но все же горько сознавать потерю. Церковь в Волотове, которую я очень люблю, была разбита до высоты человеческого роста, там еще сохранялись ценнейшие куски фресок. Если бы приняться за Волотово вовремя, то многое еще можно было бы спасти. Но Грековы, реставрировавшие Ковалево, не создали школу своих учеников и не принялись за Волотово. Видеть гору обломков на месте, где была такая великолепная церковь, видеть разрушенный Сковородский монастырь с незапечатленными на фотографиях фресками, расчищенными Олсуфьевыми, видеть Ковалево в развалинах – все это было ужасно. В Хутыни еще стояли каркасы куполов, но туда я добраться не смог.

Перед отъездом из Новгорода я пошел на то место, где стоял дом Тизенгаузен. Вспомнилась жизнь там, отпуск, чудная уха, которую нам варила Тизенгаузен (она была поповной, а ее муж-барон до своего ареста работал мелким служащим Новгородского отделения Госбанка).

Вспомнилось и то, как клала Тизенгаузен подушку на подоконник в своей спальне (а дом выходил прямо на тротуар), ложилась на эту подушку и разговаривала с проходящими – все были знакомы со всеми.

Тихая провинциальная жизнь, которую не могли нарушить даже начавшиеся в 1936 г. повальные аресты, – где она?

Блокада

…существует только то, чего уже нет. Будущее может не быть; настоящее может и должно перемениться; одно прошедшее не подвержено изменяемости: воспоминание бережет его…

Жуковский

Я верю, что ничто не исчезает, все остается и вне поля нашего сознания. Времени в наших формах его восприятия нет.

Эта тетрадь – для наших детей – моих.

В среду 26 июня 1957 г. мы с мамой решили поехать из Зеленогорска в город не обычным путем (поездом или автобусом), а теплоходом с Золотого пляжа. Теплоходы из Зеленогорска в Ленинград только что начали ходить, и хотелось посмотреть на Финский залив с самого залива. Я живу на берегу Финского залива с детства, но в море бывал только на лодке (и то очень редко) или на пароходе – из Ленинграда в Петергоф (раза два-три). Вот мы и отправились на Золотой пляж к пристани и прошли как раз мимо тех дач, в одной из которых ранней весной (или, вернее, поздней зимой, так как лежал еще снег) 1941 г. на втором этаже мы собирались снять на лето комнату. Собирались, но не сняли… Сняла П. Ширяева. Мы с мамой и спросили друг друга: «А что, если бы мы эту дачу сняли, – остались бы мы живы?» Так возникла у нас мысль записать для наших детей по возможности все то, что сохранила нам память о событиях 1941–1942 гг.

Будем записывать, не претендуя ни на систематичность, ни на особую литературность. Если я что-нибудь забуду – поправит мама. У нашей мамы память лучше и точнее моей – особенно на числа.

Суббота, 29 июня 1957 г.

Итак, в 1941 г. мы не сняли дачу в Териоках. Мы сняли дачу в Вырице. Идти к нашей даче надо было по прямой и широкой улице прямо от вокзала. Эту улицу пересекали под прямыми углами другие улицы с названиями в память русских писателей. Одним из этих писателей был И. А. Крылов, приютивший нас на своей улице с молодыми соснами, в новом доме, не очень далеко от речки Оредеж.

Говорят, дача сохранилась.

Дача была дешевая. В этом-то все и дело, так как я служил младшим научным сотрудником в Пушкинском Доме и получал мало. Правда, мы брали еще в издательстве рукописи на монтировку и даже внесли в это дело кое-какие усовершенствования (вместо того чтобы заклеивать маленькими кусочками бумажки вычеркнутые буквы и отрывки, мы стали их замазывать гуашью, что убыстрило работу), но заработок все же оставался очень маленьким. Помню, что в нашей дешевой даче была комната и балкон. В том же доме, только что выстроенном, жили и еще какие-то дачники. 11 июня я защитил диссертацию, но в старшие научные сотрудники меня перевели только в августе – и тогда резко увеличилась моя зарплата. Няней у нас была Тамара Михайлова. Я ездил на дачу часто и иногда даже оставался там на день-два, беря туда часть работы.

Лето было хорошее. Мы ходили на реку и там, выбрав место с небольшим «пляжем», на котором могла поместиться только наша семья, загорали и купались. Берег был крутой, и над нашим крохотным пляжем проходила тропинка. Вот однажды мы услышали на нашем пляже отрывки страшного разговора. По тропинке торопливо шли какие-то дачники и говорили о бомбардировке Кронштадта, о каких-то самолетах. Мы сперва подумали: не вспоминают ли они финскую кампанию 1939 г., но их взволнованные голоса встревожили и нас. Когда мы вернулись на свою дачу, нам рассказали: началась война. К вечеру в саду дома отдыха мы слушали радио. Громкоговоритель висел где-то высоко на столбе, и на площадке перед ним стояло много народу. Люди были очень мрачны и молчаливы. Наутро я уехал в город. Дома мама и Юра услышали о войне по радио. Юра, рассказывала мама, побелел. В городе меня поразила та же мрачность и молчание. После молниеносных успехов Гитлера в Европе никто не ожидал ничего хорошего. Всех удивляло то, что буквально за несколько дней до войны в Финляндию было отправлено очень много хлеба, о чем сообщалось в газетах. Более разговорчивы были люди в Пушкинском Доме, но с оглядкой. Говорил больше А. И. Грушкин: строил всякие фантастические предположения, но все «патриотические».

Что было в течение первых дней войны, я не помню. Потом пошли «установки»: научные учреждения АН должны быть законсервированы, начались сокращения, продолжавшиеся до весны 1943 г., сотрудников записывали в добровольцы, ходили слухи об эвакуации. Слухи о том, куда будут эвакуировать Пушкинский Дом, менялись несколько раз в неделю.

Газеты неясно сообщали о положении на фронтах, и люди жили слухами. Слухи передавались повсюду: в буфете, на улицах, но им плохо верили – слишком они были мрачны. Потом слухи оправдались.

Пугали слухи об эвакуации детей. Были действительно отданы приказы об эвакуации детей. Набирали женщин, которые должны были сопровождать детей. Так как выезд из города по личной инициативе был запрещен, то к детским эшелонам пристраивались все, кто хотел бежать… Мы решили детей не отправлять и не разлучаться с ними. Было ясно, что отправка детей совершается в полнейшем беспорядке. И действительно, позднее мы узнали, что множество детей было отправлено под Новгород – навстречу немцам. Рассказывали, как в Любани сопровождавшие «дамы», похватав своих собственных детей, бежали, покинув детей чужих. Дети бродили голодные, плакали. Маленькие дети не могли назвать своих фамилий, когда их кое-как собрали, и навеки потеряли родителей. Впоследствии, в 1945 г., многие несчастные родители открыто требовали судить эвакуаторов – в их числе и «отцов города».

«Эвакуация» была насильственной, и мы скрывались в Вырице, решив жить там до последней возможности. Рядом с нами в Вырице жил и М. П. Барманский с семьями своих сыновей. Мы советовались с ним и вместе скрывали своих детей от эвакуации: мы – дочерей, а он – внуков.

Но немцы наступали быстро. Над городом поднялись десятки аэростатов воздушного заграждения. На башне Пушкинского Дома мы несли круглосуточное дежурство, и ездить на дачу становилось труднее. Последний раз я уезжал с Вырицы в поезде из одних мягких вагонов (состав откуда-то был «пригнан»). Стекла в поезде были выбиты: немецкие самолеты бомбардировали его около самой Вырицы. В Вырице слышны были оглушительные бомбардировки Сиверского аэродрома. Раза два совсем низко пролетели над дачей немецкие «мессершмитты». Они внезапно появлялись над самыми деревьями, страшно ревели моторами и так же внезапно исчезали.

Однажды после ночного дежурства в Пушкинском Доме я вернулся домой на Лахтинскую улицу и застал дома Зину и детей. Оказывается, их перевез с дачи М. П. Барманский. Он решил, что жить в Вырице «хватит», перевез сначала своих, а потом специально поехал за моими и перевез их со всеми вещами: на даче остались только ходики, корыто, детские кроватки, шезлонг и еще что-то.

Только в России существовало такое количество чудаков и оригиналов. К их числу относился и Михаил Петрович Барманский, сыгравший такую большую роль в жизни нашей семьи.

В Первую мировую войну он был офицером и сохранил от того времени военную выправку, усы, требовательность к себе и подчиненным. Ходил он одетый как чернорабочий: ватник, кирзовые сапоги, а потом – и старая солдатская шинель сына, погибшего на Великой Отечественной. Когда-то был рыжим, но я его помню только совершенно седым. Он считал недопустимым ублажать свой «мешок с костями», ел сырые овощи или каши, ходил пешком в своих порыжевших сапогах. Приходил даже к нам на дачу, охотно ел у нас что-нибудь вегетарианское и, задав два-три «принципиальных» мировоззренческих вопроса, уходил.

Умер он уже на пенсии, ему было далеко за восемьдесят, и в последние годы говорил: «Хочу прожить еще: досмотреть кинематограф». Под «кинематографом» он подразумевал историю современной ему России. Очень интересовало его все происходящее, и никак он не мог понять – «чем же это все кончится?».

Работал он много, зарабатывал немало, но на себя тратил как можно меньше: это было его правилом. Помогал родным, бедным, давал в долг своим подчиненным (в последние годы он заведовал корректорской в издательстве Академии наук) и никогда не требовал назад.