Мысли об искусстве — страница 12 из 21

Письмо шестое

Вена, 1 ноября 1893 г.

Вена с каждым днем все более и более поражает меня своими богатствами.

Какие неисчислимые капиталы шли на возведение этих колоссальных общественных великолепий!.. Вот места, где двадцать лет назад, во время Всемирной выставки 1873 года, стояли пустыри, огороженные заборами, залепленными колоссальными афишами.

На этих местах теперь с робостью приближаешься к царственным дворцам; не веришь глазам, что это общедоступные музеи; осматриваешь себя кругом, свою обувь, чтобы не внести как-нибудь пыли, сора в этот дивный храм блеска и чистоты.

Внутри с каждым шагом, с каждым поворотом взгляда удивление растет.

Конца нет затеям, переменам деталей. На каждом шагу надо останавливаться по крайней мере на полчаса, чтобы хоть бегло осмотреть все затеи архитектора и техников. Под ногами – калейдоскоп мраморов, цоколь из роскошной яшмы; выше – колонны черного мрамора с белыми широкими разводами, золотые капители, белые пьедесталы; далее – розовые балюстрады. Еще выше – разные статуи, а там – мозаичный купол с крупным пролетом во второй этаж… Все это ново, чисто. Но пестро, не гармонично, не художественно.

В Историческом музее вход в картинную галерею, кроме прочего великолепия, еще богато украшен и живописью.

Многие панно написаны Макартом[70]. Средний плафон – Мункачи. Во всех, даже небольших, промежутках между классическими пилястрами белых мраморов очаровательно гармонирует макартовский тон глубокой живописи.

Надо отдать справедливость, что это самый изящный живописец Германии за все XIX столетие. Единственно в нем возродился, промелькнул Ренессанс, хотя и болезненно, с небрежными формами, но зато с глубиной и поэзией в тонах, еще небывалых.

Как скучны, бездарны, сухи все его предшественники!

Все XVIII столетие совсем ничтожно по искусству. Оно даже не представляет барокко итальянцев, как, например, Тьеполо[71], Помпей Батони[72]и многие из болонской школы[73]. Там видится некоторый чрезвычайный размах искусства, традиций еще хорошей школы, хотя и изуродованной разнузданностью.

Нет, XVIII столетие дало мало, за исключением некоторых талантливых имен, которые уже можно отнести к началу XIX века, например: Канова, Грез, Ватто, Делакруа, Брюллов, Торвальдсен, Каульбах, Пименов[74].

Все остальное за целые полтора века представляет такую мизерную мелочную лавочку картин и особенно картинок, что при осмотре этих ничтожных холстов здесь или в Берлинском музее невольно думаешь, как хорошо было бы сжечь всю эту дрянь, чтобы она не утомляла глаз и не занимала бы места в этих чудных, роскошных помещениях.

Вот и здесь, в Вене, в этом раю для искусства, сколько собрано этого хлама! Авторам этого художественного сора воздвигли мраморные, чудесной работы бюсты и поставили их на высоте Тицианов, Веласкесов, Рафаэлей, Рембрандтов; некоторые из этих немецких мужей, вероятно благодаря идеализации скульпторов, имеют даже удивительно художественную внешность: один похож на Веласкеса, другой на Мурильо; все они задрапированы плащами…

Но, хоть убейте, я не помню ни одного их имени, ни одного произведения их кисти или резца. И как подавляюще это огромное количество их усидчивого, академического труда, этих гладко вылощенных картин, картинок, картиночек с массой фигур или в одну фигуру. Во всех жанрах плодовитость их неисчислима, особенно в батальном. А классический жанр на все темы классического мира!

Есть торжества побед, есть идиллии, есть мифология (герои и боги перебраны все), есть буколические празднества, есть драмы, трагедии – все, все тут есть, только нет ни одной искорки таланта, вкуса, жизни.

Почему же эта эпоха так отделилась от подлинного искусства? Эта мысль долго не давала мне покоя. Невольно перебирались в голове все события эпохи и учреждения, которые могли влиять таким или другим образом на искусство.

Правительствами европейских стран оказана была еще небывалая заботливость к искусству; везде были учреждены академии, пользовавшиеся покровительством царских особ. Искусство вверялось особо компетентным лицам.

Вместо прежних вольных мастерских и единичных меценатов, руководствовавшихся только личными потребностями и вкусами да приватными знаниями художества, в это время академиям дали привилегии, их культивировали в связи с науками; вырабатывались методы преподавания искусства. Питомцы обставлялись оригиналами. А вместо прежних случайных симпатий отдельных мастеров искусство велось уже по возможности полно и широко. Изучались антики, изучалась эпоха Ренессанса, изучалась и натура.

Чего же недоставало этим школам? Недоставало души искусства.

Сделавшись чиновными учреждениями, школы эти (вместо работающих мастеров) велись прочно засевшими посредственностями, которые всегда сильны только своим педантизмом и традициями. Завладев официально общественным мнением, они совсем задавили проявление личных вкусов. Меценаты доверялись их компетентности; ученики были задавлены их педантизмом; мастера работали по традиции, бездушно, укрепляясь в педантизме.

Даровитые люди уже чувствовали этот гнет посредственных корпораций и возмущались.

Давид[75] первый усомнился в их полезности и, быв членом Конвента, предложил закрыть академию. Делакруа[76] уже открыто объявил им войну во имя свободы искусства. Реньо в наше время страшно тяготился их опекой и из прекрасной виллы Медичи[77] в Риме бежал в Альгамбру и Марокко.

У нас наше русское искусство только со времени тринадцати протестантов открыто перешло к самодеятельной жизни в искусстве и только благодаря частной личной инициативе Третьякова имело материальную возможность развиться в нечто значительное, национальное.

И это нисколько не тенденциозно, как подумают многие, кто удостоит прочтением сии строки.

Очень естественно, что предоставленные собственной инициативе художники будут культивировать только искусство, стараясь быть интересными господствующему общественному вкусу и потребностям страны. Там не будет места мечтам отсталых жрецов искусства о теплых местах, постоянных окладах.

Частный образованный меценат собирает, как, например, Третьяков собирал, только все лучшее, все выдающееся, все живое без всякой тенденции, без всякой партийности, действуя только по любви к искусству.

Письмо седьмое

Мюнхен, 5 ноября 1893 г.

«Вне национальности нет искусства», – сказано где-то у Тургенева.

Да, искусство хорошо и вполне понятно только на своей почве, только выросшее из самых недр страны. Никакие внешние меры поощрения не создадут здоровое искусство; никакие академии, никакие гениальные художники-учителя не в состоянии не только создать, но и правильно развить талант.

Искусство каждого народа фатально проходит все фазы своего развития. Никакие меры не помогут ему перешагнуть свой архаический период. Все, что шагнет вперед под влиянием более культурной страны, оторвавшись от художественного роста своей нации, будет ей чуждо и, хотя возбудит большое удивление специалистов, в конце концов забудется и не будет иметь значения в общем росте школы. Все поощрительные приспособления, все теории, все огромные сооружения останутся не у дел, как только нация начнет жить своим искусством. Тогда всякий молодой талант смело и свободно станет отвечать духу и вкусу своего времени. Никакие поощрения и привилегии не удержат его в затхлой среде отсталых специалистов.

Мне уже слышится ропот образованного читателя: «Не все руководители будут отсталые! Будут и свежие силы, будут талантливые профессора, а таланты настоящие не стареют».

Увы, руководителями выбирают людей всегда уже на склоне лет. И нельзя отрицать, что даже гениальные художники стареют. Еще вчера здесь, в Мюнхенской старой пинакотеке, я видел одну из последних работ Тициана – «Истязание Христа». Какое старчество! Композиция грубая, рисунок неуклюжий, формы дряблые. Конечно, эта вещь остановит зрителя, и, прочтя подпись автора, он сейчас же присмиреет и начнет внимательно искать хорошее. Но ведь это теперь смотрим мы, туристы, зрители с розовым настроением. А представьте себе уже подслеповатого старика девяноста лет, с дрожащими руками, с установившимися приемами, не допускающего возражений. Это – Тициан. Представьте себе его в мастерской как учителя молодого Мейсонье[78]

В каждом истинном таланте есть зародыш новой, еще небывалой, струи искусства.

Предоставленный самому себе начинающий талант скорее окрепнет и пророет собственное русло; воспитатели же учреждения по традиции постараются сплавить его в готовые берега какого-нибудь излюбленного мастера, где он быстро и безлично потечет по течению, если не обладает упорным характером.

Наш Брюллов был полным торжеством искусственного воспитания таланта. Космополит-художник произвел фурор в Италии. Учреждение ликовало славу своего гения, считая его Рафаэлем своей страны. Но, как только страна стала на собственные ноги, она забыла его и радовалась уже искренне своим скромным художникам, хотя эти технически были слабее.

Матейко, если верить польским художникам, был самоучка. Эта страшная сила польского таланта хотя и развивалась под влиянием Поля Делароша, но скоро вылилась в новую, энергичную форму исторического живописца. Его подняли на щит и его нация, и венское правительство в лице императора. Картины его поставлены были в особо выстроенных музеях на лучших местах. В Кракове нарочно выстроили ему громадную мастерскую со всеми приспособлениями света для работы и целое большое здание для его собственной школы живописи, где бы он мог учить талантливую польскую молодежь без всякого постороннего вмешательства.