ЧРЕЗВЫЧАЙНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ
1
Он проснулся в худшем, чем обычно, расположении духа, с чувством тревоги. Но тут же объяснил себе эту тревогу трудностями, возникшими в связи с одним довольно крупным делом, которое он вел, даже не подумав, что до сих пор дело это нисколько его не волновало — ведь оно было частью повседневных забот и неприятностей, с которыми он всегда отлично справлялся. Он позавтракал без аппетита, выругался, когда у машины из-за заморозков недостаточно быстро завелся мотор, и только у себя в кабинете, в присутствии мадемуазель Ангульван, вдруг вспомнил о своем страшном сне. И пережитое вчера потрясение, и мысль о том, что он тоже смертен, — все это разом нахлынуло на него, накрыло с головой, как огромная черная волна, и на несколько секунд пригвоздило к месту; он застыл, раздавленный тем, что отныне ему предстоит жить с этой мыслью в душе, с этим новым сознанием, с абсолютной уверенностью, что он на этой земле не навсегда, а только еще на двадцать, на двадцать пять, максимум на тридцать лет — если, конечно, ему повезет, если где-то у него в глубине уже не зреют инфаркт, рак или инсульт… Он был в ужасе, он взбунтовался, словно впервые понял, что его ждет конец, словно в том, что он заранее обречен на исчезновение, было нечто невыносимо непристойное. И он все повторял про себя то, что накануне твердил жене: «И со мной это тоже случится! Со мной! Я, я достиг того возраста, когда вдруг понимаешь, как мало осталось!» Он и прежде иногда думал о смерти, но мысль эта была абстрактной. Все знают, — что дважды два — четыре, что земля вертится вокруг солнца, что вода замерзает при температуре ноль градусов. Но эти истины никому не мешают жить. И для него смерть была одним из тех естественных явлений, которые общеизвестны, но тебя лично не касаются, потому что составляют часть знаний, полученных в школе, и возвращаться к ним нет никакой нужды.
— Ну и видик же у вас! — сказала мадемуазель Ангульван. — Что-нибудь случилось?
Он мрачно поглядел на нее и тут же почувствовал к ней ненависть. Она была молодой, она жила в вечности. Он сел и открыл папку, лежащую на столе.
— Что ж, даже «здравствуйте» здесь уже не говорят? Видно, встали не с той ноги…
— Добрый день, — сказал он сухо.
— Добрый день, — ответила мадемуазель Ангульван тем же тоном.
Марсиаль искал, что бы ей сказать понеприятнее, и тут же нашел.
— Ну и ерунду же мы смотрели вчера по вашему совету, — сказал он, метнув на нее гневный взгляд. — Никогда больше не буду советоваться с вами насчет фильмов.
— О каком это фильме вы говорите? — спросила она, подняв брови.
— О фильме, действие которого происходит в Межеве и где жена знаменитого журналиста кончает самоубийством, потому что ее муженек закрутил роман с одной юной красоткой. Забыл название.
— И вам не понравилось?
— Конечно, нет!
— Но ведь то, что вам этот фильм не понравился, еще не значит, что он плохой, — заносчиво возразила мадемуазель Ангульван.
— Но и то, что он вам понравился, тоже еще не значит, что он хороший.
— Я могу сослаться на ряд статей ведущих критиков.
— И это тоже ничего не доказывает. Не следует составлять себе мнение по газетным отзывам. И раз у вас нет собственного мнения, лучше вообще не высказываться ни о фильмах, ни о чем-либо другом.
Мадемуазель Ангульван была, казалось, ошарашена его словами. Потом нашлась:
— Что это вы так озверели сегодня? Сырым мясом завтракали? Неужели у вас такое дурное настроение из-за этой картины?
Он пожал плечами, не удостоив ее ответа.
— Мы можем, — продолжала мадемуазель Ангульван, — еще поспорить о фильме.
— Но только, прошу вас, не в рабочее время. В полдень в ресторане, сколько вам будет угодно. Дайте мне, пожалуйста, папку фирмы «Гурмон».
Она встала, выдвинула ящик картотеки, вытащила пухлую папку и чуть ли не швырнула ее на стол Марсиалю.
— Вот, — сказала она.
Они обменялись ледяными взглядами, словно двое убийц, готовых задушить друг друга; потом она села на свое место и неторопливо закурила. Она затянулась и с чуть слышным придыхом выпустила струйку дыма. Глаза ее горели.
«Если она будет продолжать в этом духе, выставлю ее в два счета», — подумал он.
Утро тянулось бесконечно долго. Часов в одиннадцать он попросил, сам не зная толком зачем, найти ему номер телефона министерства, где работал Юбер. Ему необходимо было сегодня же, без промедления, увидеть его. Юбер, что и говорить, зануда, подумал Марсиаль, но он все же принадлежал к роду человеческому или, вернее, к его мужской половине (в данный момент Марсиаль не принимал в расчет женщин, они были всего лишь неизбежным злом) и, наверное, думал над кое-какими вопросами, и ему можно было, несмотря на все, довериться. Марсиаль испытал острую потребность рассказать кому-нибудь об охватившей его вдруг тревоге, сличить свои новые ощущения с переживаниями человека, дальше его продвинувшегося по стезе страданий (Юбер ему всегда представлялся куда старше его самого, хотя разница в возрасте у них была всего в какие-нибудь полгода) и, возможно, нашедшего какое-то утешение.
Он снял трубку:
— Алло, это говорит Марсиаль… Как ты поживаешь?
— Да… Прекрасно… — В голосе Юбера звучало легкое недоумение. Ведь свояк никогда ему не звонил. Звонила всегда Дельфина, раз или два в месяц, «чтобы не терять связи». — А ты?
— Я тоже, спасибо. Я хотел бы тебя повидать.
— Меня? Когда?
— Хорошо бы сегодня вечером, — деловым тоном сказал Марсиаль.
— Так срочно?
— Да.
— Надеюсь, ничего серьезного?
— Нет, не волнуйся. В котором часу мы могли бы встретиться?
— Видишь ли, как раз сегодня мне не очень удобно. Мы обедаем в Монфор-Л’Амори. А домой я вернусь в пять…
— Хорошо, тогда я в шесть буду у тебя. Если твой обед назначен на восемь тридцать, мы вполне успеем поговорить.
— Ну, хорошо, — сказал Юбер, не устояв перед решительным тоном Марсиаля.
После этого Марсиаль сразу почувствовал себя лучше: он говорил как хозяин, подчинял людей своей воле. Он был в отличной форме. «В полном расцвете сил», — подумал он и несколько раз повторил про себя эти слова, словно заклинание. До полудня он с важным видом давал всевозможные распоряжения, но не с присущей ему обычной жизнерадостностью и небрежностью, а с мелочной придирчивостью и сухостью, бесившей его коллег и подчиненных. За спиной Марсиаля начали роптать.
В полдень в ресторане (в том же здании, что и их контора) он все же сел, как обычно, за столик с мадемуазель Ангульван и одним из директоров, но делал вид, будто не замечает присутствия секретарши, и обращался исключительно к своему коллеге. Однако за десертом он остановил на ней взгляд — так палач глядит на свою жертву, прежде чем ее обезглавить.
— Ну так что, — сказала мадемуазель Ангульван, — поспорим о фильме?
— Если хотите, — сказал он и тут же приступил к гневному разносу: он был к нему подготовлен вчерашним разговором с женой. Марсиаль сам удивился своему красноречию и находчивости, а больше всего — своей горячности. Точь-в-точь отец церкви, обличающий ересь. Сценарий он изложил в карикатурном виде, в два счета изобличил «леваков из высшего света», потом снова обрушился на «гнусных лицемеров», но на сей раз нашел для них лучшее определение: «тартюфы двадцатого века». Движимый злостью к мадемуазель Ангульван, он, не смущаясь, кривил душой. На ее возражение, например, что все кадры очень красивы (вчера он тоже так считал), он заявил, что, напротив, они ужасны: набор цветных почтовых открыток. Хотя он ровным счетом ничего не смыслил в технике кинематографа, он утверждал, что и в профессиональном отношении фильм «из рук вон плох», что «раскадровка» безобразная и что ни один «план» не удался (он поднабрался этих терминов, изредка проглядывая в газетах рецензии, хотя толком не знал, что они означают, но сейчас это было неважно).
— Слышите, нет ни одного удачного плана, ни одного! — продолжал он наступать, сам восхищаясь своей наглостью, потому что явно произвел впечатление на мадемуазель Ангульван.
— Я и не знала, — сказала она, — что вы так сильны в области кино.
— Пятнадцать лет я руководил киноклубом, это что-нибудь да значит, — заявил он, опьянев от бахвальства.
Его ненависть к мадемуазель Ангульван улетучилась, поскольку он сумел ее морально уничтожить. Великодушие к побежденным. И он стал с ней любезней. Выпив кофе, его коллега ушел. Марсиаль предложил своей секретарше сигарету и улыбнулся при этом самой обольстительной улыбкой.
— Так вы, значит, и не подозревали, что я кое-что во всем этом смыслю и могу доказать свою точку зрения?
— Честно говоря, нет. Вы меня удивили. Но не переубедили.
— Если бы мы с вами каждый день обсуждали такого рода вещи, я помог бы вам выработать верный вкус.
— У вас безумное самомнение, мсье Англад!
— У вас тоже, хотя и в другом плане, но оно не подкрепляется убедительной аргументацией. Вас ничего не стоит сбить с толку.
— Может быть, я просто менее резка, чем вы.
— Полагаю, вы вращаетесь только в кругу своих сверстников?
— Почему вы об этом спрашиваете?
— Потому что в том, что вы говорите, я слышу знакомые мне формулировки — они в ходу и у моих детей. Вы просто повторяете то, что говорят вокруг вас, что пишут в газетах и т. д. и т. п. Вы падки только на то, что модно. Да тут и нет ничего удивительного, — добавил он с грубоватой насмешкой. — С вашей-то фамилией! Ангульван[15] — это ведь целая жизненная программа.
— Короче, я жалкий продукт потребительского общества, лишенный индивидуальности.
— Я не вынуждал вас это говорить.
Она оперлась локтем о стол, уткнув подбородок в ладонь левой руки, а в правой держала сигарету, на губах ее блуждала усмешка, она прищурилась и глядела на Марсиаля веселым глазом, явно забавляясь.
— А что я, по-вашему, должна делать, чтобы обрести эту индивидуальность?
«Ну вот, пошла крупная игра, — подумал он. — Я ее загарпунил». Он ощущал в себе силу сверхчеловека. Ах, он уже немолод? Ах, он смертен? Что ж, Посмотрите, каковы бывают иные старикашки…
— Взять себе в любовники зрелого, знающего жизнь человека.
— Вас, к примеру?
— Могли бы напасть и на худшего, — сказал он и улыбнулся той улыбкой, про которую говорили, что она неотразима.
— Не разрешите ли вы мне иметь свое мнение и по этому вопросу?
— А ну, признайтесь, — сказал он добродушно, — признайтесь, что я вам нравлюсь. — И ему вдруг показалось, что он — соблазнитель из американского фильма, чье кажущееся самодовольство (они ломятся напролом!) — лишь игра, юмористический прием.
— И не подумаю в этом признаваться!
(Да-да, она тоже видела себя как бы на экране: красивая секретарша, холеная, настоящий предмет роскоши, прекрасно владеющая собой, способная поставить на место чересчур предприимчивого босса. Аналогия была настолько навязчивой, что они даже говорили теперь, как говорят герои американского фильма, дублированного на французский…)
— Вот уже полгода, как мы флиртуем.
— Вернее, как вы пытаетесь флиртовать. Кстати, это выражение сразу выдает ваш возраст.
— А что, молодые его уже не употребляют?
— Нет, уже давным-давно.
— А как же говорят?
— Да никак. Просто не испытывают потребности называть то, что само собой разумеется. Когда друг другу нравишься, ходишь всюду вместе и живешь вместе, вот и все.
— Почему вы не смеете сказать и «спишь вместе».
— Смею! И «спишь вместе». Вот вам. Удовлетворены?
— А… много мальчиков вам уже нравилось?
— Этот вопрос не имеет отношения к работе. Я не обязана на него отвечать.
— Но мы же можем поболтать как приятели.
— Мы не приятели, мсье Англад, я ваша секретарша.
— А вне службы?
— А вне службы мы с вами просто знакомые, но не приятели.
— Из-за разницы в возрасте?
— Нет. У меня есть приятели примерно вашего возраста.
— А из-за чего в таком случае? Хотелось бы знать.
Она очертила сигаретой небольшой круг в воздухе.
— Это так, и все. Слишком долго объяснять. — И она вызывающе рассмеялась.
Он тут же снова ее возненавидел. Если она надеется одержать верх, то ошибается.
— Послушать вас, можно подумать, что вы считаете себя существом исключительным и дарите свою дружбу с большим разбором.
— В первом вы ошибаетесь, а во втором правы.
Ему захотелось оскорбить ее грубым словом, как булыжником разбить фасад ее надутой претенциозности.
— Не всегда вы будете такой разборчивой…
— Возможно, но пока я еще могу выбирать.
Она привстала, собираясь уходить.
— Вы из тех женщин, которые почему-то считают, что их женственность — бесценное сокровище… А ведь никаких особых оснований у вас для этого нет, — добавил он, растягивая слова. — Вы что, думаете, у вас это самое из чистого золота?
Мадемуазель Ангульван рухнула на стул и широко открытыми от ужаса глазами уставилась на Марсиаля.
— Мсье Англад! — воскликнула она глухим голосом. — Ох!..
Она встала, повернулась к нему спиной и пошла к выходу. Ее изящный силуэт приковывал его взгляд. Марсиаль следил за ней, пока она не скрылась в дверях. Он был слегка смущен, что не удержался от такой пошлой шутки. «Не надо бы…» Но, вспомнив, как исказилось лицо этой ультрасовременной, свободной ото всех предрассудков девицы, он даже порадовался нанесенному им оскорблению (вот бы посмеялся бедняга Феликс!) И Марсиаль улыбнулся в знак мужской солидарности и здорового мужского презрения к женской расе, от которой одни только беды.
Вечером, как только он переступил порог квартиры Юбера, Марсиаль пожалел, что пришел. Он не знал, как начать разговор. Не мог же он выпалить с бухты-барахты: «Я только что открыл, что я смертен. И хочу спросить тебя, что же мне теперь делать?» Юбер подумает, что он рехнулся. Даст ему адрес психиатра или посоветует принимать транквилизаторы. Нет, так не годится, надо по-иному подойти к этой теме, но как? В самом деле, не следовало ему сюда приходить. Идиотская затея. Тем более что сейчас Марсиаль уже не испытывал такой тревоги, как утром, — за день воспоминание об ужасном сне как-то поблекло, тоска рассеялась. Кроме того, он доказал себе, что у него еще есть изрядный запас энергии, почувствовал себя снова на коне, как он любил говорить. А теперь одно то, что он находится в доме Юбера, его стесняло. Механизм этого чувства был не так-то прост, но Марсиалю казалось, что он его разгадал. Хотя он отнюдь не думал, что его свояк — выдающийся ум (и даже в минуты безудержного веселья изображал его дураком), он был уверен, что и Юбер со своей стороны его, Марсиаля, ни в грош не ставит, считает самым что ни на есть заурядным человеком. Словом, как он говорил, «сугубо второстепенным». Юберу и в голову не приходило знакомить его со своими друзьями, вводить в светский круг. Короче говоря, эти два господина не испытывали взаимного уважения: светский пустомеля и самодовольный мелкий буржуа в духе героев Куртелина — так они выглядели в глазах друг друга. Но… Было тут одно «но». Марсиалю следовало бы плевать на мнение о нем свояка. Он и плевал, но лишь в глубине души, наедине с самим собой. А в присутствии Юбера, сидя с ним рядом, приходилось считаться с этой пусть неоправданной оценкой, как с существующим фактором. И вот от одного того, что Марсиаль знал, какое место отводит ему Юбер, он помимо воли чувствовал себя с ним не на равных. И это его бесило. «В чем же дело, ведь я куда умнее его, это мне следовало бы разговаривать с ним свысока, а не получается! Наоборот, я выгляжу жалким дураком, темным обывателем. И все это только потому, что он меня видит таким и ничто не в силах изменить его точку зрения. Но вот он не испытывает никакого смущения в разговоре со мной — он настолько самоуверен, что ни на минуту не может даже заподозрить, что я считаю его болваном. И даже, скажи я это ему прямо в лицо, он все равно не поверит». (Марсиаль уже десятки раз говорил все это своей жене, объясняя, почему ему трудно встречаться с Юбером.) Так как он оказался не в силах пренебречь суждением Юбера, он был исполнен скрытой враждебности, которая лишь иногда прорывалась в приступах сарказма. Нет, что и говорить, его отношения с Юбером не были простыми.
Когда Марсиаль вошел в гостиную, Юбер как раз говорил по телефону. Добрая половина его жизни проходила в телефонных разговорах. Свободной рукой он махнул гостю, как бы извиняясь, и, указав глазами на кресло, пригласил его сесть. Марсиаль, волнуясь, пожалуй, не меньше, чем в приемной зубного врача, покорно опустился в кресло. Разглядывая кабинет, Марсиаль слушал разговор Юбера. Интерьер был безупречен. «У нас дома обстановка богатая. А здесь — изысканная». Мебель старинная, видимо, подлинная. Этот комод в стиле Людовика XV стоил, наверное, несколько миллионов старых франков. Картины, похоже, тоже все подписаны известными именами. А Юбер тем временем трещал без умолку, хохотал, ахал и охал, делал гримаски, словно собеседница сидела напротив него. И Марсиаль в который раз удивился, как это разумный человек в зрелом возрасте может так кривляться. К чему это жеманство? Эта цветистость речи? Разве такой в состоянии дать совет в вопросе первостепенной важности, в проблеме почти метафизической? «Что это на меня нашло, зачем я сюда явился?» Положение было явно дурацким. После заключительного раскатистого «целую вас», адресованного неведомой собеседнице, Юбер повесил трубку и подошел к Марсиалю; лицо его все еще морщинилось от удовольствия, доставленного ему телефонным разговором.
— Это Мари-Пьер, — сказал он, словно это имя знали все, в том числе и его свояк. — Она совершенно сумасшедшая, я ее обожаю.
Потом, вдруг изменив выражение лица, он строго поднял брови и добавил:
— Вот что, дорогой, могу уделить тебе ровно час. Мы едем обедать в Монфор-Л’Амори, к Фулькам, — Юбер сел.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил Марсиаль, пытаясь выиграть время.
— Хорошо, очень хорошо.
— А Эмили?
— Превосходно. Но я полагаю, ты пришел не только затем, чтобы справиться о нашем здоровье?
— Да…
— Ну, я тебя слушаю.
Юбер закинул ногу на ногу. Задрав подбородок, он глядел на свояка с холодным вниманием и даже, как показалось Марсиалю, с легким отвращением, словно его гость — весьма неприглядная человеческая особь из отсталого племени. Сразу после Мари-Пьер какой-то Марсиаль, надо же!..
— По правде говоря, ничего определенного я не могу… Мне захотелось с тобой поговорить, просто так…
На лице Юбера выразилось удивление.
— Ничего определенного? Но все же постарайся определить!.. Наверняка ты что-то хочешь мне сказать. Ты ведь пришел не случайно. Говори, дорогой! Что стряслось?
Марсиаль барабанил пальцами по подлокотникам кресла. Это была настоящая пытка.
— Мне приснился странный сон, — пробормотал он сдавленным голосом.
Повисло тяжелое молчание. В глазах Юбера вспыхнула тревога.
— Ты пришел, чтобы поговорить со мной о сне? — спросил он с недоверчивым смешком. — Но я же не ясновидящий. И не психоаналитик. Я-то подумал, что у тебя неприятности. Ну, не знаю, семейные там или финансовые, быть может…
— Нет-нет, тут все в полном порядке.
— Тогда объясни, в чем дело. Что тебе снилось?
— Мне снилось, что я умер.
Снова пауза. Юбер ждал продолжения.
— И это все? — наконец спросил он.
Марсиаль заерзал в кресле:
— Что… что ты по этому поводу думаешь?
— Классика, — сказал Юбер. — Если это тебя тревожит, то зря. Сон классический.
— В каком смысле классический?
— А в том, что сон такого рода известен, много раз описан и связан, видимо, с тайным состоянием тревоги, а может быть, просто с плохим пищеварением. Какие-то нервные центры временно блокированы. Кажется, что ты парализован, а отсюда ассоциация с неподвижностью трупа.
— А тебе такие сны когда-нибудь снились?
Юбер задумался.
— Мне? Нет. Никогда. Никогда не снились. Впрочем, мне вообще ничего не снится. Или, во всяком случае, я не помню своих снов.
— Это было ужасно, — сказал Марсиаль. — Меня положили в гроб.
— Клаустрофобия, — безапелляционно заявил Юбер. — У тебя, видимо, клаустрофобия, в легкой форме. Это пустяки. Прими транквилизатор и будешь спать как младенец… Но право, — продолжал он, помолчав, — прийти ко мне из-за страшного сна! Ты меня удивляешь. Я считал тебя более уравновешенным.
— Дело в том… это еще не все, — сказал Марсиаль, отводя взгляд.
— Что ж, говори, дорогой, говори!
— Я открыл… — начал Марсиаль и остановился, испугавшись нелепости того, что собирался сказать, потом вдруг решился, как бросаются в воду; — Открыл, что мне осталось жить не больше двадцати лет, — выпалил он одним духом.
Юбер застыл в тревожном ожидании. Он решил, что его свояк сошел с ума и поэтому опасаться можно было любой выходки. Так прошло несколько секунд.
— Ты… У тебя какая-нибудь неизлечимая болезнь? — спросил он осторожно.
— Нет. Во всяком случае, насколько я знаю… Просто я вдруг отдал себе отчет в том, что, учитывая мой возраст, мне осталось жить не больше двадцати лет. Максимум тридцать.
Юбер вздохнул.
— Понятно, — пробормотал он, не сводя глаз со своего собеседника, боясь, как бы тот чего-нибудь не выкинул. — Действительно, тебе осталось жить только тридцать лет, — повторил он примирительным тоном (сумасшедшим надо всегда поддакивать, делать вид, что ты всерьез принимаешь их бред). — Это совершенно верно. Но скажи мне, — добавил он с подозрительной вкрадчивостью, — скажи, разве ты… ты этого не знал?
— Знал! — воскликнул Марсиаль, который начинал терять терпение, натолкнувшись на полное непонимание. — Именно это сказала мне и Дельфина.
— Ты говорил об этом с Дельфиной?
— Да. И в ответ она меня спросила, как и ты: «Разве ты этого не знал?» Конечно, знал! Но я не отдавал себе в этом отчета. Вот и все.
Новый вздох Юбера.
— Ясно. Понимаю… Понимаю, но, впрочем, не совсем, потому что в конечном счете… На что в точности ты жалуешься?
— Ни на что я не жалуюсь! — воскликнул Марсиаль в бешенстве. — Просто я нахожу, что жить осталось очень мало! Я немного растерялся, вот и все. Сам знаешь, как быстро бежит время. Последние десять лет пронеслись так, что я и оглянуться не успел. Как один день! Есть отчего потерять голову, стоит хоть немного задуматься… Как бы тебе это объяснить? Я все считал себя молодым, если хочешь… Я как-то плохо осознавал, что жизнь… течет, что ли. И еще Феликс, помнишь, мой друг Феликс, он умер так внезапно. Видимо, это произвело на меня впечатление, хотя сперва я не отдавал себе в этом отчета. Да-да. А потом вдруг осознал, вот и все. И пережил потрясение. Говоря откровенно, во мне все перевернулось. Я совсем растерялся. И мне захотелось с кем-то поговорить. С тобой. Теперь понимаешь?
Юбер кивнул несколько раз подряд. Он уже не считал, что свояк сошел с ума, страхи его рассеялись. Поэтому он тут же расслабился, отпала необходимость быть начеку, чтобы предотвратить нападение в случае приступа бешенства, которого он опасался. А как только прошла боязнь, к нему вернулась его обычная бойкость. Он вскочил с кресла и стал ходить взад-вперед по гостиной, размахивая руками для пущей убедительности. Был он высокий, сутуловатый, с непропорционально коротким торсом и длинными ногами, его розовая, как ветчина на витрине, лысина, покрытая на макушке пухом, была окаймлена венчиком волос. И так он ходил взад-вперед по комнате, длинноногий, элегантный, нетерпеливый.
— Ясно, все ясно, — сказал он. — Тебе открылась абсурдность мира. Ты жил, как живется, ни о чем не задумывался, и вдруг — бац! Эта абсурдность мира бросается тебе в глаза. А так как ты не интеллектуал и не привык иметь дело с абстрактными понятиями, ты поражен и совсем растерян. Как ребенок. Но все это не опасно. Главное, чтобы реакция была здоровой, мужественной. Тверди себе, что по нынешним временам мужчина нашего возраста еще молод. Сам говоришь, что впереди у тебя двадцать-тридцать лет. Дорогой мой, тридцать лет — это большой срок! Подумай о том, что ты еще успеешь сделать, о том, как ты можешь обогатить свою жизнь. Не говоря уже об удовольствиях… Ну-ну, выйди поскорее из этого маленького кризиса — вполне естественного, спешу тебя в том заверить, абсолютно естественного! Но было бы ошибкой долго пребывать в подобном состоянии.
— А ты уже прошел через такой кризис?
Юбер остановился и подумал:
— Я? Нет. В самом деле, нет. Оно и понятно, у меня такая захватывающая, такая наполненная жизнь… А кроме того, я участвую, понимаешь, участвую…
— В чем? — с искренним изумлением спросил Марсиаль.
— Во всем! Во всем, что сейчас происходит в мире. И в том, что будет происходить. Я солидарен… А это очень важно.
Он, будто прокурор, ткнул в сторону Марсиаля указательным пальцем. — А вот ты, уж прости мне такое замечание, ты засел в своей раковине и выползаешь из нее, только… только чтобы пойти на матч регби! — заключил он с явным презрением. — Что делаешь ты для других? Что делаешь ты для человечества?
Своим молчанием — молчанием провинившегося школьника — Марсиаль признал, что действительно ничего не делает.
— Вот видишь! — воскликнул Юбер на высокой, со сладостными переливами ноте. — Ничего! В твоей жизни нет решительно ничего, что делало бы ее трансцендентной. И пожалуйста, не обижайся, дорогой, но, раз уж мы говорим доверительно, раз ты пришел ко мне за советом, я буду с тобой предельно откровенен. Так вот, я часто сам об этом думал и даже не раз говорил с Эмили, и разговоры наши сводились к следующему: Марсиаль далеко не глуп и способности у него есть, хотя они мало проявились. Он мог бы что-то сделать, а он… — Юбер выдержал паузу, уголки его губ опустились, лицо исказилось гримасой отвращения, — …он ведет жизнь мокрицы.
— Мокрицы? — переспросил Марсиаль, опешив.
— Мокрицы! — торжествующе воскликнул Юбер. — Ну, скажем, если это сравнение тебя оскорбляет, я, может, хватил через край, но для твоей же пользы, скажем, жизнь ограниченного мелкого буржуа, лишенную размаха, духовности, интереса к тому, что происходит в мире… Совершенно понятно, что такого рода люди в известном смысле принижают себя, не правда ли?.. Они не в состоянии мужественно принять условия человеческого существования. Ты, наверно, считаешь, что я говорю жестко. Но что поделаешь, дорогой, есть вещи, которые лучше высказать разом, со всей резкостью. «Я заколю тебя без гнева и ненависти, точно мясник». Это Бодлер. Я уже давно собирался с тобой поговорить, сказать все, что думаю. Ты сам дал мне повод, что ж, тем лучше.
Пауза. Вид у Марсиаля был ошеломленный.
— Никак этого не ожидал, — пробормотал он.
— Ты пришел за поддержкой, ведь так? Отвечай, да или нет?
— Ну, знаешь, хороша поддержка… Итак, ты в самом деле считаешь, что моя жизнь…
— Твоя жизнь ничтожна! — перебил его Юбер с силой. И он повторил это слово, разделяя его по слогам: — Нич-тож-на! Удручающа! Контора. По воскресеньям футбол или что-то в этом роде. Раз в неделю кино. Месяц отпуска в году в своей дыре на юго-западе. Никакой среды. Ни друзей. Ни интереса к чему бы то ни было. Не знаю, какова твоя сексуальная жизнь, но подозреваю…
— Тут все в полном порядке, — заметил Марсиаль, расправив плечи.
— Допустим. Тем лучше. Я готов тебе поверить на слово, раз ты говоришь, хотя… Ладно, оставим это. К тому же сексуальная жизнь — еще далеко не все. Это лишь один из элементов гармоничного целого. У тебя же нет вообще никакого целого. Ты живешь растительной жизнью. А ведь ты учился, ты даже имеешь диплом, если не ошибаюсь? Ты мог бы идти дальше, попытаться развить свои способности… Но нет, ничего похожего. Ты читаешь?
— Что-что?
— Читаешь? — раздраженно повторил Юбер. — Я спрашиваю, читаешь ли ты?
— Конечно, читаю.
— Детектив, если попадется под руку? Газеты?
— Жена и дети читают немало. Время от времени я беру у них книги.
— Допустим, что ты и прочтешь одну книгу в месяц… В театре, само собой разумеется, ты в жизни не был…
— Прости, прости! Мы с Дельфиной ходим в театр.
— Да, чтобы посмотреть гвоздь сезона, бульварную комедию, на которую ходят все автомеханики во время ежегодной автомобильной выставки, — сказал Юбер с таким презрением, что даже изменился в лице. — Брось, я знаю, какой жизнью ты живешь, можешь не объяснять. Что же касается твоих знакомых, то ты, милый мой, собрал вокруг себя такой букет, что дальше ехать некуда. Впрочем, «букет» я сказал так, для красного словца, на самом-то деле это все ноль без палочки. Вот, например, твой друг Феликс. Он умер, бедняга, и я не хочу говорить о нем дурно. Но, судя по тому, что я о нем слышал, это был законченный кретин, не так ли?.. Настоящий дебил! Чем он занимался? Напомни… Я хочу сказать, какая у него была профессия?
— Сверхштатный служащий, работал сверхштатно…
Юбер звонко расхохотался, глаза его так и заискрились:
— Сверхштатный! Трудно поверить. Как во сне! Роман Бальзака! — Он обернулся к Марсиалю с выражением жалости. — И ты тянул этот груз всю жизнь! Ты даже не пытался найти себе друга среди людей, тебе равных, одного, что ли, уровня… А мог бы найти… Но нет! Ты остался верен, — он возвел глаза к небу и сокрушенно покачал головой, — Феликсу! Со школьной скамьи!
Видя, что Марсиаль собрался возразить, он остановил его властным жестом.
— Только не говори, что это было по доброте, по присущей тебе снисходительности или по чему-нибудь такому. Нет! Просто по мягкотелости. По лености ума. По самой обыкновенной лени. Признайся, что я прав, Марсиаль.
— Не знаю. Быть может… Странно, но от тети я выслушивал из-за Феликса те же упреки, что и от тебя.
— Да это потому, что мадам Сарла — умница.
— Не пойму, за что вы на него ополчились. Что он вам сделал, в конце концов?
— Да мы ничего не имеем против него! Мы просто считаем, что нельзя проводить жизнь в обществе ничтожных людей. От них надо бежать как от чумы! Встречаться надо только с теми, кто помогает проявлять лучшие стороны твоей натуры.
Марсиаль заерзал в кресле, как человек, который покорно вынес все нападки, но вдруг решил сам перейти в наступление.
— Да, это так, я готов согласиться, что ты во всем прав. И тем не менее, вращаешься ли ты в избранном кругу, обладаешь ли высокой культурой и изощренным умом, все равно жизнь коротка, и в один прекрасный день она оборвется. В один прекрасный день нас не станет. Если ты мне приведешь хоть один убедительный довод, чтобы я поверил, что мир устроен очень хорошо, что лучше и быть не может, если ты мне объяснишь, для чего вспыхивает эта маленькая (он поискал слово) искра между двумя безднами мрака, небытия, и если я найду твое объяснение Удовлетворительным, я…
Юбер не дал ему кончить.
— Ну, знаешь, дорогой, ты слишком многого от меня требуешь! Всего лишь объяснить тебе смысл жизни? Ничего себе! Но это же именно тот вопрос, — он голосом выделил слово «вопрос», — который лучшие умы задают себе с тех пор, как люди вообще начали мыслить. Я считаю, что лично для себя я его решил. Заметь, я говорю: лично для себя. Я синтезировал для себя все, во что могу верить, все, ради чего мне стоит жить, но я не собираюсь возвещать, что нашел ключ ко всеобщей мудрости и всеобщему счастью. То, что имеет значение для меня, может ровным счетом ничего не значить для других. Следовательно, на этот вопрос я тебе ответить не могу. Только ты сам можешь _и должен найти для себя_смысл жизни. Читай. Думай. Ищи. Ищи в муках и страданиях, если иначе нельзя. Но не рассчитывай ни на меня, ни на кого другого, чтобы получить готовый ответ.
— Так я и думал…
— Впрочем, главное для тебя заключается не в этом. Главное не в том, чтобы сперва найти смысл жизни, а в том, чтобы жить. Живи, и смысл приложится сам собой. Ты не живешь. Вернее, живешь, повторяю, растительной жизнью. Как трава! Посмотри на себя в зеркало. Оплывшее вялое лицо. Похож на римского императора времен упадка. Вителлий! Послушай, если хочешь получить практический совет, пусть тебе немедленно сделают check-up.
— Что? Что?
— Check-up. Общее обследование, одним словом! — сказал Юбер, пожимая плечами, так он был раздражен невежеством Марсиаля. — Это называется check-up, и это нужно делать каждый год. Есть у тебя хоть хороший врач? Небось ходишь к какому-нибудь коновалу по соседству, представляю себе… Погоди, я дам тебе адрес моего врача. Это крупный специалист. Правда, он обдерет тебя как липку, но, поверь, это стоит того.
Юбер написал адрес на листке блокнота и протянул его Марсиалю.
— Вот, держи. Он, наверное, посадит тебя на диету и, быть может, назначит какое-нибудь лечение для поднятия тонуса. Это геронтолог, специалист по старению, — объяснил он, уверенный, что его гость не знает этого термина.
Марсиаль побледнел как полотно.
— Но я, — начал он. запинаясь, — я же еще не старик.
— Не бойся слов. Геронтология предупреждает или замедляет сенильные процессы, процессы старения… А знаешь, они зарождаются раньше, чем можно предположить. Склероз кристаллика начинается в двадцать пять лет.
— Склероз?
— Чтобы читать, ты надеваешь очки, не так ли? Ты дальнозоркий, как все после сорока лет. Ну и что?.. Побольше мужества, черт возьми! Можно подумать, что я тебе сообщаю о каких-то катастрофах. А на самом-то деле нам неслыханно повезло, что мы живем в XX веке. Успехи медицины и биологии в конце концов задержат развитие большинства недугов, связанных с возрастом. Мы будем умирать в девяносто лет, но в полном расцвете сил! Знаешь ли ты, что даже смерть можно победить? Нет-нет, не питай ложных надежд. Не радуйся раньше времени. И все же по последним научным прогнозам бессмертие стоит в числе вероятных открытий. Приблизительно к 2100 году.
— К 2100 году? Нам-то что толку!
— А ты подумай о наших потомках, — сказал Юбер раздраженно. — Подумай о своих правнуках. Меня просто поражает, что чудеса нашего века оставляют тебя совершенно равнодушным. Впрочем, может, в этом и есть корень зла: ты не ощущаешь себя, ну, как бы это сказать, частицей Человечества в пути. Скажи начистоту, сознаешь ты это или нет?
— Что я принадлежу к Человечеству, я, конечно, сознаю. Но вот насчет Человечества в пути… Прежде всего я не знаю, куда оно держит путь. А потом, признаюсь тебе, мне на это наплевать.
— Не сомневался! — воскликнул Юбер и снова заметался по комнате, словно встревоженный марабу. — Так вот, тебе не должно быть наплевать на это, как ты говоришь. Если имеешь точное представление об эволюции, о мутации рода человеческого, о самом понятии становления человека, если мысль обо всем этом не покидает тебя, то, поверь, тут уже твои мелкие личные тревоги покажутся ничтожными, смехотворными. А мысль эта вдохновляет! Подумай сам… Но какой смысл тебе объяснять — ты ведь, наверное, никогда не читал Тейара… Ну, как бы это сказать?..
Он подошел к стоявшей на консоли красноватого цвета скульптуре — голова азиатского типа, — с большой предосторожностью приподнял ее (не без труда, видно, она была тяжелая) и с восхищением стал в нее вглядываться.
— Видишь эту голову? Это кхмерское искусство. Голова эта создана пять веков назад. Обрати внимание на совершенство черт, на благородство выражения. Так вот, между синантропом, одним из наших самых отдаленных предков, и неведомые мастером, который создал этот шедевр, меньше интеллектуальных, психических и даже, наверное, физиологических различий, чем между этим мастером и космонавтом. За последние пять веков произошло неизмеримо больше событий, чем за предшествующие десятки тысячелетий человеческой истории, точно так же как за последние пятьдесят лет произошло неизмеримо больше событий, чем за пять предыдущих веков.
Он поглядел на скульптуру с гордостью коллекционера.
— Это моя последняя находка, — сказал он. — Вещь великолепная. Она мне досталась почти даром, пятьсот новых франков, представляешь?
— Что ты имел в виду в точности, говоря о различиях между этим скульптором и космонавтом?
— Я хотел сказать, что человеческий род подходит сейчас к высшей точке в своей эволюции. И это на наших глазах! А ведь когда какой-нибудь вид достигает своей высшей точки, он либо вдруг вымирает, либо меняет, так сказать, свой биологический статут. Но мы не вымираем. Значит, нас ждет мутационный скачок. Рождается другой Человек. Человек, который, возможно, покинет землю и акклиматизируется на других планетах. Все это произойдет, конечно, не завтра, но мы уже свидетели первых шагов… Человечество все больше приближается к последнему этапу. Ладно, тебе это ничего не говорит, но имеешь ли ты хоть смутное представление о том, что сейчас происходит в науке? Вот возьмем хотя бы в качестве примера область, которую я хорошо знаю по долгу службы. Известно ли тебе, что компьютер стал применяться на практике при обучении. В наши дни во Франции в некоторых экспериментальных школах дети учат все в три-пять раз быстрее, чем в школах обычных. Именно благодаря компьютеру. Система информации вошла в их жизнь, в их образ мышления. Есть все основания думать, что наши внуки и правнуки будут в двенадцать лет обладать интеллектом и знаниями Эйнштейна. Для них теория относительности будет так же проста, как для нас уравнение с двумя неизвестными.
— И это тебя радует?
— Я тебе уже говорил, — продолжал Юбер, не обращая внимания на эту реплику, — что между синантропом и кхмерским мастером меньшая разница, чем между этим мастером и космонавтом. Так вот, знаешь, что теперь можно сказать? Космонавт — это антропоид завтрашнего человечества.
— Но как, по-твоему, эта… — начал было Марсиаль.
— Дух захватывает, не правда ли? — заключил Юбер.
— Но как, по-твоему, эта идея…
— Великолепный образ. Космонавт в роли антропоида!.. Какие открываются перспективы!
— Но как…
— Мы живем в потрясающую эпоху!
— Но как, по-твоему, — сказал Марсиаль громовым голосом (и даже побагровел), — как может эта идея меня примирить с неизбежностью смерти? Какое здесь утешение?
Юбер вздохнул и развел руками в знак полной безнадежности.
— А ты все об одном и том же! — воскликнул он. — О своей жалкой жизни!
— Да пойми ты, у меня только и есть, что моя жалкая жизнь. Все остальное… — Он махнул рукой. — Уверяю тебя, мысль о том, что я антропоид или примат будущего человечества, не может меня утешить! Выходит, я не только должен умереть, глупо умереть, так и не узнав, зачем жил, но еще должен радоваться тому, что люди будущего, когда они вспомнят обо мне или станут рассказывать про меня своим детям, представят и опишут меня как законченного идиота. И самым смешным им покажется то, что этот несчастный тупица, недалеко ушедший от лягушки, еще смел считать себя венцом творения, созданным по образу и подобию божьему…
Юбер, улыбаясь, поднял руку в знак протеста, но Марсиаль не дал себя перебить. Он почувствовал себя снова на коне, сам ринулся в бой, и ничто теперь не могло его остановить.
— И не строй себе иллюзий, — продолжал он с видом обвинителя. — Мы с тобой одним миром мазаны. Эти господа будущего будут смотреть на нас словно бы с Сириуса. Для них мы с тобой сольемся, будем одинаково ничтожны… Может, тебя это и примиряет с тем, что ты смертен, а вот меня ничуть! Что касается детей с мозгом Эйнштейна, то это тоже не очень-то весело. Уже наши собственные дети, которые отнюдь не Эйнштейны, чересчур склонны относиться к нам, родителям, как к приматам. Они с нами совсем не считаются. Конечно, они нас любят, в это я еще готов верить, но так, как прежде любили свою старую няньку — с чувством превосходства… Они даже себе равных в нас не видят. И представляю себе, лет через двадцать я и мой внук, этот малолетний Эйнштейн… Кем я буду в его глазах? Экспонатом палеонтологического музея! Впрочем, эти маленькие Эйнштейны, скорее всего, окажутся чудовищами. Но даже если предположить, что завтрашнее Человечество будет чуть ли не святым от избытка интеллекта и мудрости, вся эта роскошная перспектива ровным счетом ничего не меняет в моих проблемах. К тому же сама эта перспектива в любом случае кажется мне весьма зловещей: планета асептизированных технократов, какой кошмар!
И так как Юбер открыл рот, чтобы ответить, Марсиаль, смерив его недобрым взглядом, влепил ему, словно пощечину, такую фразу:
— Да и попытка найти замену вере в научной фантастике на потребу консьержкам выглядит весьма наивной.
Настал черед Юбера опешить. Несколько секунд он так и простоял неподвижно, с открытым ртом — эдакая статуя изумления. К счастью, телефонный звонок освободил его от необходимости тут же нанести ответный удар. Он кинулся к аппарату, схватил трубку и в мгновение ока слова стал тем светским человеком, которого увидел Марсиаль, войдя в гостиную, — парижанином из высших сфер, опутанным сетью светских связей и приятных обязанностей, чья жизнь — сплошной праздник. На этот раз ему звонил мужчина. Юбер радостно вскрикнул. Казалось, он обезумел от счастья, что его собеседник, который, видимо, долго отсутствовал, вернулся наконец в Париж. Он спросил, как было в Индии. Внимательно выслушал, что ему рассказали. Вскрикнул. Сказал, что это божественно. Спросил, как поживает магарани. Выслушал ответ. Сказал, что она невозможна, что выводить ее на люди, конечно, неловко (настолько у нее, бедняжки, все невпопад), но что в узком кругу, без свидетелей, она безумно забавна: настоящий гаврош. Снова слушал. Сказал, что в театрах Парижа сейчас смотреть нечего, все удручающее, кроме одной пьески, которую играют в кафе-театре в пригороде: зато она смерть как хороша. Жемчужина. «Именно то, что надо!» Спросил у собеседника, сколько тигров он убил. Выслушал ответ. Сказал, что это потрясающе. Сказал, как поживает Мари-Пьер, Тибо, Алексис, Молли, Жерсанда. Сообщил, что последний костюмированный обед у Молли получился безумно веселым. Выслушал ответ. Сказал, что это чудовищно, «смерть как ужасно!». Сказал своему собеседнику, что за его долгое отсутствие «все» успели по нему соскучиться. Выслушал ответ. Сказал, что да, с радостью. Выслушал ответ. Сказал, что целует и что они созвонятся.
Он положил трубку, посмотрел на часы.
— Господи, уже семь часов! — воскликнул он. — Дорогой, я не хочу тебя выгонять, но чтобы быть у Фульков в половине девятого… Сам понимаешь, Монфор-Л’Амори, и как раз час пик, поток машин!.. А к Фулькам нельзя себе позволить опоздать. Послушай, мы еще поговорим обо всем этом, если хочешь. Но я тебе советую прежде всего обратиться к врачу. Пусть сделает тебе check-up.
Хотя Марсиаль был рад, что оглушил Юбера своей фразой про «научную фантастику на потребу консьержкам», он вернулся домой совершенно подавленный. Он сделал невероятное усилие, чтобы это скрыть, чтобы разговаривать и обедать, словно ничего не случилось. Он даже не сказал, что был у Юбера. Ему удалось держаться совершенно естественно, быть таким, как всегда. Только Дельфина, быть может, что-то заподозрила по еле уловимым признакам, таким, например, как печальный, озабоченный взгляд. Она так хорошо знала своего мужа, что ничто не ускользало от ее внимания, которое всегда было начеку. Но она ни о чем не спросила. Марсиаль испытал облегчение, когда настало время идти спать. После того как они с женой обменялись традиционным «спокойной ночи», он, лежа в темноте, тяжело вздохнул. Наконец-то он остался один на один со своими мыслями! Он вновь пережил минута за минутой весь разговор с Юбером. Из этого разговора несомненным (несмотря на сомнения, какие внушала, да и не могла не внушать, проницательность свояка) было одно: весьма неприглядный образ его самого, Марсиаля. Таким он выглядел в глазах Юбера. Наверное, все близкие (жена, дети, тетка) видели его таким же. И он понимал, что, если встать на их точку зрения, ему уже не отделаться от этого образа, от этого нового представления о Марсиале Англаде.
О Марсиале Англаде, увиденном другими, то есть таким, каким он себя никогда не видел. Таким, каким он никогда и не предполагал себя увидеть.
Да, невесело!
Без всякого сомнения, он был этим лентяем, этим мелким буржуа, лишенным размаха, которого Юбер описал беспощадно, с игривой бойкостью, выразив, однако, сущую правду. Вся его жизнь приобретала в этом освещении удручающий смысл Ессе homo. Он и был этим человеком.
Он и был этим человеком, который не оправдал возложенных на него надежд (а в юности он подавал надежды), кроме разве что одной-единственной — научился зарабатывать себе на жизнь, сделал карьеру, правда самую заурядную, и мог прилично содержать семью. А вне этого жизненного минимума — ничего, пустыня. А ведь он был, если не блестящим, то, во всяком случае, способным учеником; в отзывах его учителей говорилось, что он умен, усваивает все без усилий, что, если его поощрять, он может даже стать гордостью школы. Он слыл мальчиком тонким, восприимчивым, с ясной головой, насмешливым умом. Какие же плоды дала эта плодородная нива? Да никаких. Все рассеялось, улетучилось в рутине привычек, легкодостижимых целей, мелких удовольствий. Чего-то недоставало его жизни: быть может, дрожжей, порывов, интереса, страсти, энергии. Годы текли, а жизненные соки иссякали, надежды оказались тщетными.
Феликс.
Лежа в темноте с открытыми глазами, Марсиаль понял, что все, что его близкие говорили о Феликсе, было сущей правдой и что он сам это всегда знал. И еще он понял, что память об этой тридцатилетней дружбе отныне будет для него до конца дней ядом, открытой раной, она будет вызывать в нем только постоянную злобу и раскаяние.
Да, Феликс был именно тем посредственным и жалким типом, каким его все и считали. Глупо было его за это порицать. Глупо было его за это ненавидеть. Посредственные люди — одна из самых непостижимых загадок творения. Если вообще трудно понять, чем люди живы, то уже совсем непонятно, что делают посредственности на нашей грешной земле, по чьей прихоти они созданы, какой юрисдикции подчинены, от какой Любви зависят или не зависят. Они так же необъяснимы, как Зло и Страдание. А в обществе происходит нечто подобное тому, что происходит в любом классе школы: большинство, диктующее свою волю, равняется на самого глупого; в кругу друзей, как и в любом другом людском коллективе, больше всего берут у самого богатого, проигрывает самый благородный, чахнет самый живой. Посредственность обладает страшной силой все принизить, неисчерпаемой возможностью все уплощать, обеднять, умертвлять.
Марсиаль дал себя живьем сожрать доброму, честному, невинному Феликсу, — человеку, который, как говорится, и мухи не обидит. Или, точнее, дал посредственности Феликса обосноваться рядом с собой, купался в ней, как в теплой воде; и все, что в нем было сильного, хорошего, постепенно растворилось в этой теплой воде. Но ведь ничто не заставляло его все эти годы поддерживать дружбу с Феликсом, значит, выходит, он сам был готов потворствовать посредственности, погрязнуть в ней, имел тайное призвание к бездействию, к пассивности, к поражению. Феликс не был ни причиной, ни источником этой деградации, а лишь ее следствием, неизбежным результатом, так сказать, заболоченной дельтой. Скажи мне, кто твои друзья, и я тебе скажу, кто ты.
Формула «призвание к поражению» была еще слишком торжественной или, вернее, демоничной, чересчур отдавала запахом серы. Правильнее было сказать — просто лень. Триста матчей, столько же кутежей — значит, три, а то и пять тысяч часов ушло на дурацкую болтовню, на переливание из пустого в порожнее с Феликсом или еще с кем-нибудь того же толка; сотни часов у телевизора. Женщины, половина которых продавалась, а половина была безнадежно тупа. Остальное время — работа и сон. Итог — тридцать лет нежизни. Итог — нуль. Как сказал Юбер: жил растительной жизнью, в которой не может быть ни счастья, ни несчастья. Или, как любил говорить Феликс, тихой жизнью. «Ты живешь тихой жизнью».
Он испустил душераздирающий вздох. Этот вздох и в самом деле раздирал ему душу. Рана ныла, он с трудом удержал стон.
Дельфина спала. Он слышал ее ровное дыхание.
Дельфина.
Он недостоин Дельфины. Он любил ее вначале. Или, во всяком случае, вел себя так, будто любил. Трудно оценивать чувства. Оценивать можно только поступки, поведение. Муж он был вполне сносный, это точно. Всегда или почти всегда в хорошем настроении, любит посмеяться, снисходительный, легкий. Поначалу она даже была с ним счастлива. В этом он пыл уверен. Потом его влюбленность прошла, настало время добродушного безразличия. Дельфина была рядом, абсолютно надежная, во всем сведущая. Он почти всегда на нее полагался. Охотно отдавал ей должное: она была примерной женой. Но этим и ограничивалась его преданность как мужа. Он бесстыдно ее обманывал. Она это знала. Не то, чтобы он был злой. Дело обстояло хуже — его просто не было. А сладить с беспечностью, с врожденной пустотой невозможно. Она и не сладила. Она примирилась со своей участью жить рядом с этим отчужденным спутником, официальным мужем, который занимал много места, потому что был большим, сильным, жизнерадостным, говорил громко, шутил, вел себя шумно, весил восемьдесят пять килограммов и ничего не весил в их жизни. Она была кроткая, чуть-чуть печальная. Иногда она смотрела на него проницательным взглядом (как бы зондируя), и ему становилось не по себе, он тут же спрашивал: «Что с тобой? Почему ты на меня так смотришь?» Она улыбалась, отвечала: «Да нет, ничего. Просто смотрю. Имею же я право смотреть на своего мужа». А сейчас он сам смотрел на себя, видел себя ее глазами. И понимал, что она постепенно обрела право немного презирать его, без злобы, ласково.
Он прошел сквозь эти тридцать лет, ничего не поняв, даже не стараясь что-либо понять, не испытав сильных, волнующих чувств, не пережив тех исключительных минут, о которых пишут в романах, — минут слияния, душевной наполненности, вдохновения. Он смутно угадывал, чем может быть Красота и к каким неведомым и чудесным владениям она является ключом, но это был лишь далекий и не слишком манящий мираж. Никогда он не заключал ее в свои объятия. Взгляд его рассеянно скользил по всему, что попадало в поле зрения. Но он ничего не впитывал, не усваивал, не превращал в свое духовное достояние. Свои пять чувств он использовал чисто утилитарно. Прошел по жизни, как глухой и слепой робот, который выполняет день за днем лишь те функции, которые в нем запрограммированы.
Время от времени этот робот становился человеком. В механизме что-то пробуждалось, что-то радостно закипало, и мишенью этого терпкого веселья был механизм других людей. Какой-то миг он этим потешался. Марсиаль умел видеть смешное — ту комедию, которую разыгрывают люди перед всеми и перед самими собой. Он легко передразнивал, получалось ехидно — так школьники изображают своих учителей. Зрители хохотали: «Ой, до чего похоже!» Потом все смывал прилив равнодушия. Никогда он не пытался развить в себе этот критический дар, извлечь из него урок, мудрость. Ему было наплевать, каковы люди — такие или сякие. С присущим ему добродушием и ленью он принимал их такими, какими они были. А его прорывающееся иногда желание насмешничать — не есть ли это неосознанный реванш? Способ взять верх над другими, чтобы не замечать собственную незначительность?
Потому что все, что он говорил себе этой судной ночью, он уже знал. Уже давным-давно подвел он этот опустошительный итог. Подвел, но никогда себе в том не признавался, никогда четко не выражал словами, фразами, образами. Он инстинктивно отбрасывал все, что могло бы его мучить, причинять страдание; раскаяние, голос совести, неприятности, горе. Его девизом было: не усложнять себе жизнь! Не делать из мухи слона! Он отбросил мысль, что Дельфина может из-за него страдать. Отбросил и смерть Феликса, и нравственное обязательство испытывать по этому поводу печаль. Но то, что отброшено, еще не уничтожено. Все это где-то подспудно ждет своего часа. И может вдруг вырваться на поверхность и зафонтанировать с силой гейзера как раз в минуту наименьшего сопротивления. Достаточно только какому-нибудь взбалмошному типу вроде Юбера указать на вас пальцем и сказать вам в лицо, кто вы такой.
Марсиаль припомнил какие-то дни в своем прошлом — ему не было и тридцати, потом и сорока, — когда ему вдруг приходило на ум, что он еще непременно сделает то-то и то-то (будет путешествовать, посетит ту или другую страну, поближе познакомится с тем или иным видом искусства, прочтет несколько выдающихся произведений мировой литературы, займется каким-нибудь спортом, попытается узнать на опыте…), но только позже… Позже. Как-нибудь. В будущем году. Когда будет досуг (как будто у него не было досуга). Когда достигнет зрелости (в каком возрасте наступает зрелость?). Когда настанет подходящий момент (какой еще момент? И почему надо ждать, чтобы он настал?). Все то, что он хотел узнать, изучить, испытать, свершить, было частью программы, осуществление которой постоянно откладывалось, но программа эта смутно светила где-то в будущем, как успокоительное обещание. В те годы — когда ему не стукнуло еще тридцати, потом сорока — он был бессмертен. Жизнь простиралась перед ним безо всяких пределов, как некое легендарное пространство. «Успеется», — думал он, дни бежали все быстрее, быстрее, а к осуществлению программы Интеллектуальной Жизни, Интенсивной Жизни, Прекрасной Жизни дело даже близко не подходило. И сегодня это небрежное «позже» обернулось паническим «слишком поздно», криком отчаяния, от которого учащенно билось сердце.
Он вдруг заметил, что его жизнь похожа на его имя и фамилию, значащиеся в документах. Все начиналось тремя воинственными слогами: «Мар-си-аль!» Звук сигнальной трубы в римском легионе. Можно было подумать, что этот Марсиаль все переломает. Но дело кончалось ласковым лепетом воды, двумя слогами, вызывающими образ ручья, текущего по полянке, чего-то вполне безобидного, испаряющегося под лучами солнца или уходящего в песок: «Ан-глад».
С соседней кровати раздался вздох. Дельфина повернулась во сне. Быть может, по какой-то таинственной телепатической связи она почувствовала терзания мужа, лежащего рядом. Быть может, она проснется, зажжет свет, спросит, спит ли он, не повторился ли вчерашний кошмар… Он попытался дышать ровно, притвориться спящим. Накануне он мог поделиться с Дельфиной своим открытием, своим страшным горем: неотвратимостью того, что в более или менее обозримый срок он перестанет существовать. Но он не мог, хотя и не привык ее щадить, нет, не мог все же сказать ей о новом открытии, еще более жестоком горе: внутренней уверенности в том, что он не жил.
2
Он никому ни словом не обмолвился об этой ужасной ночи подведения Итогов. Ночи, после которой он уже никогда больше не будет тем Марсиалем Англадом, которого все знали, — беспечным, легкомысленным, довольным своей судьбой и самим собой. От кого ему ждать помощи, совета? Он заранее знал, что ему скажут его близкие: с десяток успокоительных прописных истин из кладезя общечеловеческой мудрости, и все. Следовательно, обращаться к ним бессмысленно. Отныне у него будет своя тайна. И придется жить с этой тайной: он попытается сам нащупать пути, сам найти. ответ. Это будет предмет его бесконечных, но молчаливых размышлений.
Он пошел к врачу, которого ему порекомендовал Юбер. Человек без возраста, не поймешь, то ли подросток, то ли старик лет шестидесяти. Лицо, взгляд, голос, вся его фигура излучали довольство. Квартира, плод многочисленных check-up’ов, была роскошно обставлена. Ковры, мебель, картины, произведения искусства недвусмысленно свидетельствовали о сотнях добросовестно исследованных почек и сердец. Доктор принял Марсиаля тепло, явно желая его расположить к себе.
— Как поживает Юбер Лашом? — спросил он. — Так вы, значит, его свояк? Странно, он никогда мне о вас не говорил. Правда, прежде не было повода… К тому же, когда он меня посещает, о чем только у нас не заходит речь! Стоит дорогому Юберу сесть на своего конька, и его не остановишь: футурология, авангардистский театр, парижский свет… Он такой комик! Не правда ли, прирожденный комик? Иногда я хохочу до слез, честное слово. (Марсиаль слушал, глубоко пораженный этой характеристикой — о существовании такого Юбера он и не подозревал. «Ради нас он не так уж лезет из кожи вон», — решил Марсиаль.) Такой непосредственный. Остроумен как никто. Надо бы собирать все его шутки. Какая игра ума! (Марсиаль сразу представил себе забавный альбом «Игры Юбера». Но это были уже другие игры: Юбер в образе фавна, преследующий нимф. Или, скажем, Юбер в роли племенного производителя, назначенного вывести новую породу — расу технократов, элиту, которая превратит нашу планету в рай. И воображение Марсиаля безудержно заработало.) Но, — продолжал доктор, — обратите внимание: помимо всего прочего, этот Юбер Лашом во многих отношениях совершенно исключительная личность. Универсально образован. И всецело отдает себя работе. Работа для него священная миссия.
Не прекращая болтовни, доктор стал осматривать Марсиаля, который приготовился к худшему.
— Вы крепко скроены, — сказал доктор. — Занимались легкой атлетикой в юности, да? И вообще спортом. Но видно, давно все это забросили. У вас излишний вес. Придется спустить несколько кило, дорогой мсье. Но как вы легко возбудимы. Сердце так и заколотилось. Вы боитесь услышать что-нибудь дурное? Поверьте, это самое обычное обследование, не больше.
Когда Марсиаль пришел к доктору во второй раз, чтобы узнать результаты check-up’а, он был взволнован, как человек, осознавший свою вину и не сомневающийся в приговоре.
И в самом деле, его общее состояние оказалось не блестящим. Сильный избыток холестерина. Следы белка. Следы мочевины. Легочная ткань не полностью прозрачна. Небольшая сердечная аритмия. Кровь густовата. Расширение вен (или угроза расширения). Почки работают вяло. Желчный пузырь капризничает. В печени песок. Симпатическая нервная система чересчур возбудима. Мускульный тонус явно ниже нормы. Рефлексы замедленны.
Определенного заболевания пока не было. Но в Марсиале уже зрело с дюжину разных болезней: артрит, ревматизм, язва, уремия… Что касается инфаркта (доктор весело улыбнулся), то, само собой разумеется, такая угроза всегда существует.
Один только орган пока еще был у него по-юношески здоров: селезенка. Селезенка Марсиаля оказалась добросовестной, скромной труженицей, так легко и весело справляющейся с каждодневной работой, что можно было только удивляться, почему она при этом не поет. Марсиаль был тронут верностью этой смиренной служанки на фоне коварного предательства всех прочих.
— Что же мне теперь надо делать? — спросил он дрогнувшим голосом.
— Изменить образ жизни, — сказал доктор.
Строжайшая диета. Придется отказаться от всех видов алкоголя без исключения, а также от кофе, чая, молока, колбасных изделий, соусов, дичи, острых блюд, всего, что содержит крахмал, от яиц, капусты, жирной рыбы. Ежедневная гимнастика. Холодный душ. Побольше ходить пешком. Массаж. Рано ложиться. Хлеб заменить сухими хлебцами. Раз в неделю — разгрузочный день.
Марсиаль ехал домой, думая по дороге, что с тем же успехом мог бы отправиться прямо в монастырь трапистов, где едят только салат да черный хлеб.
На обед в этот день было рагу из зайца, одно из любимых блюд Марсиаля. Хорошенькое начало диеты!
— Тебе не кажется, — спросил он Дельфину, — что вечером следовало бы есть что-нибудь полегче?
— Но ты же говоришь, что обед — твоя главная еда, что днем ты ешь мало.
— И все же. Рагу из зайца…
— Ты его разлюбил?
— Нет, напротив. Но говорят, это не очень рекомендуется…
— С каких это пор тебя интересует, рекомендуется ли то или иное блюдо или нет?
Потом она вспомнила про их ночной разговор неделю назад и, внимательно посмотрев на мужа, поняла, что его мучает. Но ничего не сказала из-за детей и мадам Сарла. Быть может, вечером, в спальне, он сам выскажет ей свои новые пожелания относительно питания.
Марсиаль с жадностью съел свою порцию заячьего рагу и положил себе еще. И выпил больше обычного. Потом съел два больших куска сыра. И много хлеба. Десерт тоже пришелся ему по вкусу, и он взял добавку. Попросил кофе. Выпил две чашки. За столом говорил мало, сосредоточенно смакуя все эти аппетитные блюда, наслаждаясь ароматом вина, разливающимся по телу теплом и той грустной радостью, которую ему все это доставляло. Мрачный кутеж. «Быть может, это мой последний хороший обед. Жизни гурмана настал конец. С завтрашнего дня — аскетизм. Завтра — сухие хлебцы, минеральная вода, салаты, мясо (счастье еще, что хоть мясо можно!)».
После обеда в гостиной он налил себе арманьяка.
— Ну, знаешь, — не выдержала мадам Сарла. — И это человек, который решил есть вечером поменьше!.. По-моему, ты отдал должное всему во время обеда. И сейчас еще рюмка…
Когда он проснулся на следующее утро, — он даже еще не очухался как следует, — у него сразу возникло смутное и неприятное чувство, будто его ждет в этот день какое-то тяжкое испытание, но он никак не мог сообразить, какое именно. Вспомнил только, когда принимал душ.
Vita nuova!
Новая жизнь. Режим. Под этим словом подразумевались все запреты, наложенные доктором. Отказаться почти от всех удовольствий. Никогда больше не курить, не пить, никогда больше не есть рагу, никогда больше…
Это было хуже смерти. Зачем жить, если нужно отказываться от всех радостей жизни?
Он был в отчаянии. Ни за что ему это не удастся.
Однако выбора не было. Если он решил изменить свою жизнь, надо начать с самого неотложного: дисциплина тела, соблюдение режима, который не шел бы во вред здоровью. Необходимо вновь обрести телесную и умственную радость юности, избавиться от тяжести — следствия слишком питательной и обильной пищи, которая перегрузила все его органы, за исключением мужественной селезенки (о, она вполне заслуживала орден!). Выбора не было. Либо аскетизм, либо быстрое перерождение всего организма, преждевременная старость, преддверие смерти.
Стоя перед зеркалом, он сделал несколько упражнений. Кости зловеще трещали. Минуты через три, окончательно выбившись из сил и тяжело дыша, он остановился. «Когда же кончатся мои мучения?» — подумал он.
А на самом-то деле они еще и не начинались.
Завтрак был бы любимой едой Марсиаля, если бы он не ценил в той же мере обед и ужин. Он сам не знал, чему отдать предпочтение. Однако именно завтрак имеет ни с чем не сравнимую прелесть. Прежде всего за ночь успеваешь отдохнуть от еды. Процесс пищеварения уже давным-давно закончен. И первый глоток кофе, первый кусочек жареного хлеба несут с собой особую радость обновления: ими наслаждаешься вместе со свежестью утра на пороге еще девственного и кипучего Сегодня. Молоко, хлеб, масло, смородинный конфитюр превращают завтрак в обряд причастия — ты как бы сливаешься с Природой. И в самом деле, это какая-то первозданная пища, та, что человек нашел на земле, когда был еще невинен и здоров. (Марсиаль тут же увидел себя пастухом в Аркадии, с козьей шкурой вокруг бедер. Он доит коз, собирает ягоды, режет толстыми ломтями темный хлеб, а Дельфина в дверях хижины сбивает масло в большой глиняной миске. Пасторальная простота! Счастье золотого века!) А кофе, волшебный напиток, воспетый поэтами XVIII века, привносит свою жгучую ноту экзотики: он как бы символ человеческой солидарности: наш брат, добрый дикарь из Вест-Индии, шлет нам этот живительный нектар… Да, завтрак — это не просто еда. Это священный обряд, поэма в честь Деметры… И от этого отказаться? Да ни за что на свете!
Марсиаль выпил две большие чашки кофе с молоком и съел четыре тоста.
Он будет соблюдать не строгую диету, а только умеренную. Без фанатизма, без умерщвления плоти. В конце концов, он же не отшельник. Не акридами же ему питаться. Надо во всем знать меру — вот оно, золотое правило.
В течение двух недель он старался соблюдать диету хотя бы частично и делать по утрам гимнастику. Это было ужасно трудно и к тому же действовало угнетающе. Особенно гимнастика. Усилия эти давались тем труднее, что казались лишенными всякого смысла. Результатов не было заметно. Очевидно, нужно ждать недели, месяцы, быть может, годы. Некоторые уверяют, что в самом усилии содержится награда, и совсем не трудно, даже не добившись сдвига, делать все, что положено. Марсиаль был с этим решительно не согласен. Усилие, как таковое, не приносило ему никакого удовольствия. Только томительную скуку.
И все это время его не оставляла мысль о том, что он смертен: вернее, это была даже не мысль, исключая те короткие мгновения, когда он давал себе труд думать и подытоживать плоды этих раздумий, а какая-то темная, разлитая в нем уверенность, постоянное ощущение ненадежности, тревожного ожидания. Он вкусил от ядовитого плода познания и теперь, как Адам после грехопадения, знал, что ему предстоит умереть, что в нем уже начался медленный, нет, быстрый процесс смерти. Но это все меняло. «Мне осталось жить всего двадцать лет, если повезет — тридцать». Эта вещая фраза разрасталась в нем, как киста, и не давала о себе забыть. Она присутствовала во всех его движениях, словах, в его деятельности и отдыхе, она была фоном всего — спокойная, ограниченная, тупая, совершенно бесплодная и совершенно невыносимая. Он понимал теперь, почему люди сходят с ума, ищут спасения в наркотиках, в разврате, доходят до неврозов — даже до самоубийства. Убить себя, потому что боишься умереть, — это предел абсурда, но человек и не на такое способен. Но он ведь разумен, уравновешен. Он не потеряет голову. Он попытается как-то приспособиться к неизбежному.
И второе откровение, то, что он сделал ночью после разговора с Юбером, — еще более навязчивое, чем первое, тоже не шло из головы. «Я загубил свою жизнь. Я не жил, или недостаточно жил, или жил недостаточно хорошо. Моя жизнь могла быть более увлекательной, и у меня были к этому все возможности. Я все промотал!» И он в который раз перебирал в уме все неосуществившиеся возможности, упущенные случаи — все то, мимо чего он прошел. И прежде всего верно ли он выбрал себе занятие? Да и выбирал ли он его вообще? Его тесть был одним из директоров страхового общества. Марсиаль стал его компаньоном. А могло быть с тем же успехом что-то другое. «У меня было достаточно способностей, чтобы преуспеть в любой области, кроме, может быть, науки и техники, требующих особой склонности, и искусства, где нужен талант». Да и то, можно ли быть уверенным, что у тебя нет этих склонностей, этого таланта, если ты вообще не занимался теми отраслями знания, где они могут проявиться. Марсиаль воображал себя то врачом, то архитектором, то промышленником, то археологом, то дипломатом… Он увлекся этой игрой. Всякий раз получался какой-то фильм, эпизоды которого развертывались по его воле. Это была импровизация, имеющая, несомненно, аналогию с некоторыми формами современного искусства, — это называется, кажется, алеаторика. Марсиаль вспомнил, что читал об этом статью, но там речь шла о музыке. Итак, он воображал себе «возможные жизни Марсиаля Англада». Врач. Марсиаль становится гинекологом. Потрясающий диагност. К нему ходят светские дамы. Его методы лечения основаны на обаянии. Ведь большинство этих созданий считают себя обездоленными, не правда ли… Неудовлетворенными. Марсиаль великодушно трудится над тем, чтобы вернуть им вкус к жизни. Себя не щадит. Результаты сказываются незамедлительно. «Доктор, вы вернули мне веру в себя… Доктор, вы меня возродили… Доктор, до вас я не знала, что такое наслаждение. Спасибо вам, спасибо!» Чудотворца принимают в лучших домах, все с ним носятся… Архитектор. Марсиаль больше всего любит создавать городские ансамбли. Его урбанистические проекты вызывают у Юбера восхищение. В центре будущего города расположена зона отдыха и красоты, на автомобилях там ездить запрещено, улицы, выложенные мозаикой, созданы только для пешеходов, термы из белого мрамора, форум, портики: Помпея 2000 года. Эти смелые замыслы отвечают пожеланиям революционной молодежи, которая стремится к цивилизации «незаторможенных инстинктов», основанной на потребности в счастье. Марсиаль устраивает выставку в Саизье. Две африканские республики предлагают ему приехать, чтобы строить их новые столицы. Но тем временем он уже становится дипломатом. Он вносит в ООН проект арабско-израильской федерации с пропорциональным представительством в парламенте, где будет председательствовать триумвират в составе израильского, иорданского и палестинского делегатов. Израиль, за исключением клана крайних с их лозунгом «до победного конца», во главе которого стоит генерал Даян (как и следовало ожидать!), готов изучить этот проект. Ливанские руководители тоже его одобряют. А Насер на этот раз проявляет осторожную сдержанность. Король Хусейн дает понять, что согласится, при условии, конечно, стать членом триумвирата. Но некоторые иорданские фанатики решительно возражают. Самолет из Тель-Авива, на котором летит Марсиаль (после «весьма плодотворной» беседы с госпожой Голдой Меир), захвачен группой террористов и посажен в Аммане. А вот насчет следующего эпизода Марсиаль еще колебался, что выбрать: тюрьму, повешение или энергичное вмешательство советского посла. От повешения решил все же отказаться, советский посол выступает посредником. И снова буквально на лезвии ножа удается удержать в мире мир.
Марсиаль прекрасно знал, что даже при самых благоприятных обстоятельствах он никогда не стал бы ни таким врачом, ни таким архитектором, ни таким дипломатом. Но ничто не запрещало ему мечтать. Целыми днями он предавался мечтам. Перебирал без конца все возможные и невозможные судьбы. И в один прекрасный вечер обнаружил, что у него есть «внутренняя жизнь».
Интересное открытие. Была ли у него прежде внутренняя жизнь? Он считал, что нет. Или, во всяком случае, неоформленная, неразвитая. Точнее, в зародыше. Он жил для внешнего мира и внешними проявлениями, все выражалось в словах и жестах. Жил для других и с их помощью. Почти никогда он не бывал один. Почти никогда не замыкался в самом себе, а полностью выплескивал наружу свое «я». Отголоски школьных познаний помогли ему уточнить, каким образом он жил до сих пор: экстравертно (Юнг «Психологические типы»). Отныне он будет заниматься самоанализом. Укрепит и разовьет анемичного интроверта, который в нем жил.
Были минуты, часы, когда мужество покидало его, одолевало искушение распустить себя, раз и навсегда все бросить, пойти ко дну. Утренняя гимнастика превратилась в муку. Соблюдать диету казалось почти невозможным. Марсиаль только и делал, что мечтал о пирах и кутежах, как во времена оккупации. Но Дельфина (которой он в конце концов признался, что был у врача) была неумолима: «Решил сесть на диету. Теперь изволь ее соблюдать». Жизнь теряла весь аромат. И потом, к чему такие усилия? Ну хорошо, он откажется от соли, но вернет ли это ему молодость? Что пользы от всех этих лишений? Потеря в весе! Подумаешь! Бессмертия он не получит, и неудачником быть не перестанет. В такие минуты он был близок к отчаянию. Марсиаль твердил себе, что лучше сразу положить всему конец, проявить мужество — покончить самоубийством. Но возможно, к этому и не придется прибегать. Мы живем в такое неспокойное время. В любой момент может вспыхнуть атомная война. И тогда прощай, род человеческий! Улетучится! Поминай как звали! Впрочем, не велика потеря, решил он. Люди безумны и жестоки. Вот уже сто тысяч лет, как они только и делают, что куют свое несчастье. Ухитрились отравить воздух, которым дышат, воду, которую пьют, продукты, которыми питаются. Они порочны, и исправить их невозможно. Что ж, пусть гибнут, и не будем об этом больше говорить. Марсиаль не без удовольствия рисовал себе картину космического самоубийства.
Ко Дню поминовения мертвых мадам Сарла пожелала вернуться в Сот-ан-Лабур, чтобы возложить цветы на могилу Фонсу — ежегодный обряд, от которого она не отказалась бы ни за какие блага мира. Марсиаль отвез ее на машине на Аустерлицкий вокзал. Приехали они загодя и оказались поэтому одни в купе. Мадам Сарла спросила, собираются ли они — Дельфина и он — на рождество в Сот, как и каждый год? Марсиаль сказал, что это весьма вероятно. У детей, быть может, и другие планы, но они с Дельфиной, если ничего не случится, приедут в Сот.
— Если я еще там буду, конечно, — сказала мадам Сарла.
— А ты что, собираешься куда-нибудь?
— Я хочу сказать, если я еще буду на этом свете.
— Прошу тебя! — воскликнул Марсиаль, который теперь содрогался от любого намека такого рода. — Не говори об этом! Впрочем, нам не привыкать, — весело добавил он. — Уезжая, ты всяким раз грозишь, что к рождеству или к следующему году тебя не будет.
— Дело в том, что…
— Да брось! Ты прекрасно себя чувствуешь!
— Все же возраст…
— Ты так молодо выглядишь! Нет, правда. Я давно уже не знаю, сколько тебе лет. И не напоминай мне, пожалуйста, я не желаю этого знать. Для меня ты не меняешься.
После небольшого колебания он спросил с улыбкой:
— А я, по-твоему, изменился?
— Да.
Тетя была не из числа тех людей, которые на комплимент отвечают комплиментом. Искренность превыше всего.
— Ты считаешь, что я выгляжу на свой возраст?
Она разглядывала его серьезно и внимательно:.
— Ну лет на пять меньше тебе дать можно.
— Только на пять?
— Мужчина не должен интересоваться такими вещами.
— Заблуждаешься. Жизнь изменилась, поверь, со времен войны. В наши дни внешний вид имеет немалое значение.
— Конечно, ведь вы живете, как язычники. А вот когда веришь в бессмертие души, меньше гонишься за суетой сует.
— Я в этом не так уверен, как ты.
Но он был поражен тем, что она сказала. Сама-то мысль, конечно, банальная, но, возможно, в ней содержалось, как говорится, зерно истины. Он отдавал себе отчет в том, что сам он человек без верований, без каких-либо — убеждений. Не было у него ни христианской веры, ни надежды гуманистов. Жил без всякой опоры. Без всякой позиции. И он спросил себя, что может принести вера в Небо, в Человека, в Будущее рода человеческого, может ли это действительно что-то дать, изменить жизнь. Но тут же усомнился, словно бы внутренне пожал плечами.
— Ты слишком занят самим собой, — сказала мадам Сарла все тем же ровным тоном.
— Почему ты это говоришь?
— Потому что вижу. Я наблюдала за тобой. Ты не злой человек, совсем нет! Просто легкомысленный, вот и все.
— Я легкомысленный?
— Да. Лишь бы тебе быть счастливым, а все остальное неважно. Ты как тот польский король: когда выпьет, то считает, что все поляки пьяные. Тебе следовало бы чуть больше думать о других людях.
— Тетя, я просто ошеломлен. По-твоему, я не люблю своих?
— Нет, конечно, любишь. Но любовь любви рознь, — сказала она, и у нее на лице появилось то загадочное выражение посвященной, которое так забавляло всех в семье Англадов.
— Объясни, я не понимаю.
— Можно любить людей для себя, а можно их любить для них.
— И ты намекаешь…
— Я вовсе не намекаю. Напротив, выражаюсь очень ясно. Вот, к примеру, задумывался ли ты хоть раз, достаточно ли ты внимателен к Дельфине?
— Но мне кажется, что она совершенно…
— Ты с ней разговариваешь, ты ее не обижаешь, но на самом-то деле ты едва замечаешь ее присутствие. Тебе повезло, что у тебя такая хорошая и серьезная жена. Потому что многие на ее месте не стали бы церемониться.
— Что ты хочешь сказать? И это у тебя, тетя, возникают подобные мысли…
Но тут в купе вошел пассажир, и им не удалось продолжить разговор.
Конечно, не следовало особенно волноваться из-за слов тети Берты. Она в жизни еще не сказала глупости, не сделала никому напрасного или неискреннего упрека, но она была такой чудачкой, а строгость ее морали казалась часто ни с чем не сообразной. Что, собственно, она в точности хотела сказать? Что Марсиаль заслуживает того, чтобы ему изменила жена? Раз тетя так думает, значит, здорово его осуждает. И он стал размышлять над вопросом — еще над одним! — который никогда-никогда, ни разу в жизни даже не возникал у него: думала ли Дельфина о ком-то другом, любила ли другого или, вернее, мечтала ли о другом, потому что, само собой разумеется, ни о каком адюльтере и речи быть не могло, а лишь об искушениях, о поползновениях, и все же… Кредо Марсиаля на этот счет совершенно совпадало с мусульманским: у мужчины могут быть приключения, это вполне естественно и даже поощряется, а женщина о таких вещах и подумать не смей… Он решил, что Дельфина никогда — это же очевидно — не изменяла ему даже в мыслях.
Он сел в машину и поехал.
А почему, в сущности, «очевидно»? Откуда такая уверенность?
Не прошло и двух минут, как сомнение уже закралось в его сердце.
Решительно после смерти этого бедного Феликса Марсиаля подстерегал сюрприз за сюрпризом. Его мир трещал по всем швам.
Живешь рядом с женщиной больше двадцати лет. Кажется, знаешь ее, как свои пять пальцев. Все предвидишь. Можешь даже по своему усмотрению вызвать у нее ту или иную заранее ожидаемую реакцию. Но читаешь ли ты ее мысли? Нет. Знаешь ли, какие образы посещают ее сны, ее мечты? Тоже нет. У каждого свой потаенный сад, свои подземелья, свои затененные области души. «Я прекрасно знаю свою жену». Допустим. Но и противоположное утверждение не менее верно: «Я ее совсем не знаю». Приходило ли ему в голову установить за ней слежку в свое отсутствие? Конечно, нет! Разве он на это способен? А ведь его нет дома с девяти утра до шести вечера. У Дельфины много свободного времени. Требовал ли он у нее когда-нибудь подробного отчета? Ни разу за двадцать лет. Она сама рассказывала ему, как провела день: делала то-то и то-то, ходила в «Галери Лафайетт», в парикмахерскую, к Эмили, и Марсиаль рассеянно слушал эту монотонную, безобидную хронику женского дня… Но сейчас он вдруг вспомнил, сколько было примеров того, что неверными как раз оказывались именно те жены, которых ни в чем нельзя было заподозрить. И разве старая, вполне «во французском духе», тема, одна из самых излюбленных тем их бесконечной болтовни с Феликсом, не касалась как раз скептического отношения к женской добродетели? Послушать этих знатоков — всех жен, за исключением, конечно, их собственных, соблазнить ничего не стоит. А все мужья, кроме них одних, слепы, им же не к чему было развивать свою удивительную прозорливость, поскольку она не находила себе применения. Но именно так рассуждали все старикашки в комедиях еще со времен мольеровского Арнольфа!.. Эта мысль настолько взволновала Марсиаля, что он чуть было не задел соседнюю машину. Он видел «Школу жен» давно, еще когда был студентом. И теперь вдруг отождествил себя с несчастным опекуном Агнессы. Его определенно губила живость воображения. Ну и ну! Дельфина же не Агнесса, черт побери! Что за глупость… Конечно, ни в чем нельзя быть уверенным, но все же есть вещи очевидные, которые нельзя отрицать. Или же давайте условимся считать белое черным, сладкое соленым, землю плоской. Нет-нет, Дельфина его никогда не обманывала, даже в мыслях. Впрочем, и мадам Сарла это хорошо знала: «Тебе повезло, что у тебя такая серьезная жена».
Успокоившись, Марсиаль свернул на Елисейские поля.
И чуть было не поехал на красный свет.
Он вдруг вспомнил…
Клуб…
Существовал этот таинственный клуб, куда Дельфина отправлялась раз в неделю и о котором он решительно ничего не знал. Ни Дельфина, ни Эмили о нем не рассказывали. Сама сдержанность. Возможно ли, чтобы этот клуб был выдумкой, приличной отговоркой для отвода глаз? А Эмили ее соучастница? Уж не поощряет ли она тайную любовь сестры, вышедшей замуж за эгоиста, который ее обманывает, пренебрегает ею. Ведь существует же солидарность слабого пола. И не в силах сдержать поток нахлынувших кадров, Марсиаль тут же прокрутил в голове фильм, блестящий по форме и исключительный по смелости. Дельфина, одетая, как на прием, останавливает такси: «Проспект Фош, дом 30». Звонит в дверь. Ей открывает высокий худой мужчина лет сорока, но моложавый на вид. «Дорогая!» Гарсоньерка полна цветов. Поцелуй в губы. Трепеща, они размыкают объятия. Он готовит коктейли. «Я уж думала, что не смогу прийти», — говорит Дельфина. «Почему? Монстр задержался позже обычного?» (Монстр — это, конечно, он, Марсиаль.) — «Не говори о нем. Представляешь, он никак не мог допить свой кофе!» — «Дорогая, когда же ты решишься его отравить?» И они цинично смеются. Любовник ставит пластинку на проигрыватель (конечно, стереофонический, с автоматическим стабилизатором). Звучит чувственная мелодия, что-то среднее между блюзом и поп-музыкой. И что же делает Дельфина? Ей-богу, она начинает раздеваться, покачивая бедрами. Платье летит на кушетку, лифчик — на последний порнографический роман издательства «Лосфельд» (крупный план); чулок цепляется за подсвеченную вращающуюся скульптуру (крупный план). Любовник, полузакрыв глаза, смотрит на этот стриптиз. Легко догадаться, что все это не в первый раз, что это часть их эротического ритуала… Но тут Марсиаль обрывает фильм, потому что видеть Дельфину, занимающуюся стриптизом, невообразимо дико… Мать его детей! Это же кощунство.
Он совершенно успокоился, поскольку Дельфина оказалась дома. Нет, эта женщина даже в мыслях никогда не переступала порога гарсоньерки. Но какова же сила слова, если оно способно ввергнуть нас в такой бред?
Несколько дней спустя, пообедав в ресторане на Левом берегу с одним из директоров и двумя компаньонами фирмы, он не сразу пошел домой, так как было еще рано, а решил побродить по Сен-Жермен-де-Пре. Этот район был ему чужим. Его парижский горизонт ограничивался примерно Нейи, где он жил, Елисейскими полями, где он работал, и Большими бульварами, где он развлекался. И все же во время майской революции 68 года он не раз бывал в Латинском квартале и в Сен-Жермен. Он заходил в Сорбонну и Одеон, внимательно слушал речи всех ораторов, присутствовал при стычках полиции со студентами — то симпатизируя им, то сомневаясь в их правоте, то захваченный мужеством молодых, то остывая из-за их презрительного тона, их дерзости, их исполненного ненависти сектантства, вызывающих в памяти пугающие исторические аналогии. Некоторые наблюдатели отмечали, что в те дни «буржуа» были для молодых тем же, чем евреи для нацистов: своего рода катализатором агрессивности. Марсиаль сам толком не знал, был он за разрушение или против. С одной стороны, поскольку в нем самом есть что-то от фрондера, анархиста и даже социалиста, он соглашался, что установленный порядок следует разрушить; но, с другой стороны, его пугала угроза терроризма подростков, которые не пощадят старшее поколение, он испытывал отвращение к идиотским разглагольствованиям на стихийных митингах, где отдельные блестящие выступления тонули в потоке глупостей, его отталкивало слабоумное и лицемерное попугайничанье примкнувших к движению. Столько дураков и трусов кидаются очертя голову, надеясь на полном ходу вскочить в поезд, что пропадает всякая охота присоединиться к этой толпе.
В этот вечер Сен-Шермен-де-Пре никак не был революционным. Или, вернее, от времен революции осталось лишь стремление превратить повседневную жизнь в сплошной праздник. Принцип удовольствия главенствовал над всем. А принцип реального подхода к миру, принцип, который напоминает об инерции окружающего, об обманчивости желаний и бесплодности мечты, растворялся в радужных переливах фосфоресцирующего света, в гуле и суете молодой, счастливой толпы. Марсиалю повезло, он нашел свободное место на террасе одного из кафе и стал наблюдать за людьми, проходившими мимо, прислушивался к разговору за соседними столиками. В радиусе трехсот метров не было видно ни одного старика. Все — от пятнадцати до пятидесяти лет — удивительно молоды, и лицом, и сердцем, и речами. Ясно, что для всех важно одно — приятно провести время. Словно под серым асфальтом улиц плескалась морская волна. Речь шла о спектаклях, о книгах. В культуру играли, как в фанты, ее нацепляли, как шейный платок, купленный в drugstore[16], как яркие побрякушки, которые носят на груди, в ушах и на запястье все эти молодые люди, переряженные в добрых дикарей из «Галантной Индии» Рамо. Однако после майской революции никто бы не осмелился выставлять напоказ бесстыдное сибаритство буржуазии. Следовательно, культура должна была обязательно ниспровергать основы. Все театральные постановки, например, разоблачали репрессии. Марсиаль услышал слово «хеппенинг», которое он уже знал. На «хеппенинг» ходили, как на мессу… А после этого преспокойно можно было купить себе джеллабу или сари у Жана Букена, не слишком тревожась о судьбе слаборазвитых стран.
Такого рода тревоги, видимо, никого не терзали в этом квартале. На всех лицах лежал отпечаток предельной беззаботности. Слушая, что говорили эти мальчики и девочки, — ровесники его детей, Марсиаль думал, что их политические интересы сводятся лишь к одному: как можно приятнее провести время. Но он ощущал и нечто другое, однако, что именно, он пока еще не улавливал. И вдруг фраза, произнесенная молодым человеком за соседним столиком, все осветила, как вспышка молнии. Этот молодой человек был иностранцем, судя по его акценту, — то ли с юга Европы, то ли из Балканских стран. Его спутник, француз, казался лет на двадцать старше. Речь шла о машинах, Марсиаль уловил слово «ягуар». Француз сказал что-то тихо, умиротворяющим тоном, во взгляде и улыбке светилась нежность и доброта. Марсиаль расслышал только последние слова: «Ты нетерпелив, малыш». И тогда молодой человек повернул к другу свой жесткий профиль и кинул ему в лицо: «Мне некогда ждать!»
Мне некогда ждать… Смутное чувство, которое Марсиаль испытывал уже несколько минут, вдруг определилось, достигло мощной, почти разрушительной силы, оно было сравнимо только с тем чувством, что терзало его когда-то в кошмарах, всегда одних и тех же: он снова в коллеже, сидит в своем классе, но с ребятишками гораздо моложе его, а его однокашники уже давно учатся в университетах или даже работают, и он чудовищно подавлен, его мучает стыд, ощущение своей никчемности, отсталости, невыносимость этого топтания на месте… «Мне некогда ждать»… Эти несколько слов были ему приговором. Он опять отстал, как в том кошмаре. Отстал, потому что лишен какого-то шестого чувства, не отмеченного, правда, в учебниках психологии, быть может, способности нового восприятия, которое человечество до сих пор не развивало в себе, если не считать поэтов, но которое внезапно, в результате таинственной мутации, приобрело для молодого поколения остроту, важность, жизненную необходимость зрения и слуха: чувства Времени, ощущения недолговечности. Марсиаль провел юность, не подозревая ни того, какой удивительной привилегией он пользуется, ни того, что привилегия эта будет у него отнята. А вот молодые вокруг него прекрасно знают, что этот период их жизни должен быть прожит сознательно, без потерь, потому что он длится недолго. Молодость для них не прелюдия к жизни, а самоцель, и понятно, что ради нее надо жертвовать всем. Они живут в своем кругу так замкнуто, так ревниво оберегают свою автономию, так сторонятся мира взрослых именно потому, что хотят полнее насладиться своим временным господством. Достаточно бросить взгляд на старших, чтобы понять, что торопливость, горячность молодых оказались заразными. Отныне все хотели получить все, и тотчас же. Ни у кого теперь нет времени терпеть, надеяться, ждать. Каникулы выплеснулись из сроков, установленных традицией, и распространились на весь год. Всеобщая одержимость, лихорадочное стремление проводить жизнь в идеальном краю счастья… «А я, — думал Марсиаль. — А я?» Его тревога, которая, казалось, улеглась за последние дни, пробудилась с новой силой. Он должен нагнать ненагоняемое отставание своей жизни. Времени у него мало — скоро сила его убудет, ум притупится, наступит дряхлость. Времени у него осталось в обрез, чтобы любить, открывать, узнавать, чтобы испытать то, что ему пока еще неведомо, будет ли это — страсть, вдохновение, бред. Ничто его не остановит — отныне он не намерен считаться ни с кем и ни с чем в своей последней попытке «оседлать жизнь», что бы это ни значило… Да, пришло Время сделать окончательный выбор и действовать. И Марсиаль почувствовал, что сегодня в нем созрели новая решимость и новая ответственность — как у главы правительства, который в момент надвигающейся опасности объявляет в стране чрезвычайное положение.
3
После своего визита к Юберу он то и дело глядел на себя в зеркало. Он подробно изучил свое лицо и решил, что необходимо срочно вернуть этому лицу хоть немного утерянной свежести и молодости. Диета, которую он соблюдал последние два месяца, правда с отчаянными срывами, предаваясь вдруг чревоугодию и даже обжорству, помогла ему скинуть несколько кило. Он еще не достиг стройности, но явно стал более подтянутым. Однако лицо его было по-прежнему немного одутловатым, и это выдавало его возраст, подчеркивало, что он давно уже достиг зрелости. Когда Марсиалю было двадцать лет, все отмечали мужественность его черт. «Профиль трибуна». А сейчас, тут Юбер не ошибся, лицо его больше напоминало ожиревшего римского императора времен упадка. Что делать? Снова заняться спортом? Теперь он уже был на это не способен. У него одышка, суставы окостенели, а мускулы ослабели из-за отсутствия упражнений.
Как-то он прочел в иллюстрированном журнале большую статью о новой отрасли промышленности — косметике. За последние десять лет эта отрасль приобрела большой размах. Француженки тратят теперь в три-четыре раза больше денег на уход за собой. Но совершенно новым фактом, отмеченным во всех странах Западной Европы, является небывалый рост потребления косметических товаров мужчинами. В Париже было даже создано несколько институтов косметики и клиник специально для мужчин. И не надо думать, что клиентура этих заведений состоит из золотой молодежи, франтов, женоподобных мужчин или тех, кого профессия обязывает всегда быть в форме. Скажем, актеров. Вовсе нет. Вполне уважаемые господа, промышленники, высшие чиновники, политики несколько раз в месяц посещают косметические кабинеты, прежде обслуживавшие только женщин. В числе их постоянных клиентов есть даже епископ. Более того, несколько профессиональных спортсменов: боксеров, регбистов (Марсиаль был этим ошеломлен). Сперва эти господа, может, и чувствовали себя чуточку неловко, но теперь они ходят в Институт красоты с высоко поднятой головой, «без комплексов», как писал автор статьи. И они регулярно пользуются питательными кремами, лосьонами, стягивающими кожу, тоном, дезодоратами и даже пудрой (Марсиаль вздрогнул, представив себе, как бог стадиона, титан овального мяча открывает пудреницу и деликатно орудует пуховкой). Короче говоря, это настоящая революция нравов. И журналист объяснял это явление: современный культ молодости придает особую ценность красоте и вместе с тем обесценивает те достоинства, которые приходят с возрастом. Отныне мужчины и женщины старше сорока лишь с большим трудом могут найти работу. Повсеместно берут только молодежь. Естественно, это неоязычество связано с экономикой все растущего потребления.
Многие мужчины не колеблясь прибегали к пластической хирургии, чтобы казаться моложе. Они изменяли форму носа, убирали мешки под глазами, подтягивали веки и кожу щек. Некоторые бывшие толстяки, сумевшие похудеть, доходили даже до того, что соглашались на операцию: им подрезали кожу на животе, чтобы она не висела мешком.
Эта статья окончательно сбила Марсиаля с толку. Резкая антитеза, на которой строилось его представление о роде человеческом (с одной стороны, крепкий самец-защитник, который не заботится о своей внешности, с другой — хрупкая, кокетливая особь женского пола), разлетелась в прах. «Я отстал по меньшей мере на три поколения», — решил он. Да, конечно, он застрял на концепциях «прекрасной эпохи» начала века. С тех пор все изменилось. Разобраться было трудно. Женщина, которая стоит во главе предприятия, носит брюки, курит сигару и ведет на равных переговоры с промышленниками, — остается ли она женщиной? Мужчина, сознающий свое обаяние и прибегающий к ухищрениям, чтобы его продлить, — остается ли он мужчиной? Уже и теперь подчас трудно с первого взгляда отличить юношей от девушек, так они похожи друг на друга. А если этот процесс пойдет дальше, к чему это приведет?
Марсиаль перечитал статью, в конце которой было указано несколько адресов.
Он задумался.
И однажды, взволнованный как школьник, который впервые отправляется в публичный дом. Марсиаль позвонил на улице Сент-Оноре в дверь Института красоты.
Обычно, когда Марсиаль имел дело с молодой женщиной, официанткой ли, продавщицей или секретаршей, лишь бы только она была свеженькой и привлекательной, в нем тут же срабатывал рефлекс: он немедленно начинал с ней заигрывать. В девяти случаях из десяти это имело успех. Женщине это льстило, забавляло ее, или из профессиональной любезности она делала вид, что забавляет. Между ними затевалась игра. Конечно, далеко эта игра никогда не заходила: это было скорее неким обрядом, в котором простая любезность имела не меньшее значение, чем желание покорить. Но на этот раз, когда Марсиаля в вестибюле встретила хозяйка, красивая, как кинозвезда, он совсем растерялся. Самый факт, что он в качестве пациента пришел в косметическую лечебницу, наносил такой ущерб его мужскому достоинству, что он не ощущал больше в себе ни возможности, ни даже права быть галантным. Он с ужасом заметил, что заикается. Привыкшая, видимо, к таким приступам смущения у тех, кто приходит впервые, хозяйка мягко, но уверенно взяла все в свои руки. Она провела Марсиаля в роскошный кабинет, сверкающий множеством всевозможных лампочек и зеркал. Там она спросила, чего именно он желает, и, не дав ответить, сама предложила несколько простейших процедур: чистка кожи, эпиляция (убрать все эти волоски, растущие из ушей, ноздрей и на скулах), маска из перекиси водорода, кварц, массаж и, быть может, для завершения все же легкий грим. Марсиаль, совсем потеряв голову, на все соглашался. Он даже с удивлением услышал, как произносит гнусно извиняющимся тоном и почему-то вдруг с сильным южным акцентом: «Сделайте, что сможете!..» — словно его случай такой уж безнадежный. Хозяйка улыбнулась: «О, мсье, с вами это не трудно! Сейчас пришлю косметичку», — и вышла. Когда Марсиаль остался один, он готов был себя убить. Что за постыдное поведение, и, в конце концов, с чего это ему так неловко, раз такого рода вещи теперь широко практикуются, раз мужчины могут, не роняя своего достоинства, обращаться к косметике?
В кабинет вошла очень красивая девушка в белом халате сестры милосердия. Последующие два часа были восхитительными. Какое счастье доверить свое лицо таким нежным и умелым рукам! Какое счастье на время превратиться как бы в неодушевленный предмет, к которому кто-то почтительно прикасается. Даже просто вымыть голову в парикмахерской, и то приятно, а тут, в косметическом кабинете, процедуры доставляют истинное наслаждение. Его плоть становилась чем-то бесценным, а сам он впал в некое странное, противоречивое состояние, испытывая одновременно бессилие и мощь, расслабленность и подъем, младенческие радости и услады гарема. Чувствовать себя младенцем и в то же время султаном — вот чудо!
Счет, который он оплатил, привел его в меньший восторг, но он был отчасти оправдан результатом. Марсиаль вышел из Института красоты с новым лицом. Не то чтобы только помолодевшим. Просто другим. Роскошный мужчина, который провел две недели в горах. Один из тех джентльменов, чьи фотографии печатают в журналах, рекламируя виски, чтобы в голове читателя данная марка виски ассоциировалась со светскостью, с определенным социальным уровнем, с аристократической изысканностью. «Во мне все-таки что-то есть», — подумал он; но еще он подумал, что не может вернуться домой с таким загорелым лицом, будто он только что приехал из Межева. Что скажут Дельфина и дети? Сумеет ли он выдержать ее удивленный взгляд, в котором, быть может, мелькнет подозрение? Стерпеть возможные насмешки детей? Так им прямо и выпалить: «Я был только что в Институте красоты»? Нет! Это тоже будет частью его секрета, как и все остальное. И он подумал, что для человека, решившего коренным образом изменить свою жизнь, служебные обязанности и семья сильно осложняют дело: приходится уходить в подполье. Вот для холостяков все, наверное, по-другому. «Если бы я начинал жизнь сначала, ни за что бы не женился. Брак ставит человека на определенные рельсы, он закрывает возможности, исключает неожиданности… От двадцати до тридцати лет надо жить, как хиппи, которые объезжают весь мир, не имея ни гроша в кармане… И даже в более зрелом возрасте… Быть открытым всем случайностям! Современная молодежь даже не понимает, как ей повезло!»
Итак, он вернется домой попозже, когда лицо его после где-то проведенного вечера примет обычный вид. (Если понадобится, он сотрет наложенный тон в уборной какого-нибудь кафе.) Марсиаль позвонил домой. Он обрадовался, что к телефону подошла прислуга. Сказал ей, что придет не раньше полуночи, так как его пригласил поужинать коллега. Объяснение весьма сомнительное, шито белыми нитками. Дельфина, конечно, не поверит ни одному слову, но он знал, что вопросов она задавать не будет. И все же, выходя из телефонной будки, он почувствовал себя как-то неловко и мысленно произнес длинную речь, чтобы хоть немного приободриться. «В конечном счете ей нечего особенно жаловаться на свою жизнь, хотя она и догадывается о моих изменах. Я всегда все делал очень незаметно. К тому же я ей изменял куда меньше, чем мог бы. Видит бог, недостатка в этих возможностях у меня не было. Надеюсь, никто не может меня упрекнуть ни в грубости, ни в цинизме. И если на то пошло, я был и хорошим мужем тоже. И хорошим отцом. Вот уже больше двадцати лет я создаю им троим приятную, легкую жизнь. В конце концов, им повезло, что я у них есть… В общем, если я теперь хочу жить, не теряя ни минуты, жить, как говорится, полной жизнью, пока еще не поздно, то мне неизбежно придется брать разгон. Все больший и больший. А если кто-то и будет немного страдать, тут уж ничего не поделаешь». Ему приходили на ум какие-то жалкие реминисценции, застрявшие в голове еще со школьной скамьи, какие-то обрывки философских и нравственных учений, утверждавших необходимость полного выявления личности, прославляющих жизненную энергию, которая в своих проявлениях не останавливается ни перед кем и ни перед чем. Стендаль, Ницше, «Имморалист»… Две тысячи лет христианства, сделал он вывод, придавили животное, именуемое человеком, грузом долга и вымышленной ответственности. Настало время взорвать эти оковы печали и скуки. Именно этим и занимаются хиппи и бунтари. Это можно лишь приветствовать бурными аплодисментами. Пусть все летит ко всем чертям, начиная с брака, этого изжившего себя института, этого фальшивого контракта, который уже никого обмануть не может. Короче говоря, общество должно быть основано на влечении, на радости жизни, на поисках счастья!
Быть может, через два-три года, когда дети окончательно определятся, он предложит Дельфине развод. Нет, не в буквальном смысле, это было бы слишком жестоко. И слишком сложно тоже. Но во всяком случае, новый статут совместной жизни, совершенно новую систему отношений, где все бы строилось на товариществе, взаимном уважении и даже — почему бы и нет — привязанности, но где бы не было и в помине лживой игры в супружескую верность. Он скажет ей: «Итак, отныне мне необходима свобода. А я не хочу, не хочу больше тебе врать. Поэтому прошу принять меня таким, каков я есть. Это совершенно не помешает мне относиться к тебе по-прежнему с глубокой нежностью, и ты, разумеется, будешь пользоваться той же свободой». Ну конечно, это уже гасконская болтовня. Бедная Дельфина, что бы она стала делать с этой свободой, в ее-то возрасте и с ее старомодными представлениями?
Он вздохнул. Да, нелегкая задача.
Он пообедал в ресторане на улице Марбёф. Ему не часто приходилось обедать одному. Вернее сказать, почти никогда. Даже если ему представлялся такой случай (например, когда дети были еще маленькие и Дельфина уезжала с ними на лето), он всегда старался устроиться так, чтобы обедать и ужинать с Феликсом или еще с кем-нибудь. То ли из боязни скуки, то ли из-за нелепого предрассудка, что человек, ужинающий в одиночестве, непременно неудачник, покинутый всеми… Он упрекнул себя за то, что находился в плену таких’ условностей. Теперь, когда он обрел наконец Внутреннюю Жизнь, он уже не страшился одиночества, более того, оно являлось непременным условием открытости Случаю, неким геометрическим местом, где скрещиваются любые возможности… Именно в этот вечер он решил начать Поиски Любви. Другими словами — подцепил женщину. Причем, не профессионалку. Встречи за деньги он, конечно, не исключал, они были удобны и необходимы, но сейчас он стремился к настоящему чувству. Любить, быть любимым. А почему бы и нет? С таким лицом преуспевающего дельца-спортсмена, которое ему создали в Институте красоты, он, несомненно, может рассчитывать на успех. Заплатив по счету, он взглянул на часы: еще не было половины девятого. В его распоряжении по меньшей мере три часа. Черта с два он вернется ни с чем!.. Он вышел на Елисейские поля, рыская, как голодный волк в поисках добычи. Прекраснейшая из улиц простиралась перед ним в сиянье огней — нескончаемая череда террас кафе, неубывающая толпа, где столько женщин, наверно, надеются встретить мужчину своей мечты. Он произвел небольшой подсчет. Нетрудно прикинуть. В Париже пять миллионов жителей, а значит, два с половиной миллиона женщин. Из этих двух с половиной миллионов одному миллиону еще нет тридцати. А из этого миллиона по меньшей мере сотня тысяч свободных, готовых ринуться навстречу случаю. Из этих ста тысяч можно, не впадая в чрезмерный оптимизм, предположить, что тридцать тысяч привлекательны. А из этих тридцати тысяч не менее десяти тысяч могли бы ему понравиться. Из этих десяти тысяч (он постарался быть скромным, ведь лучше недооценить, чем переоценить) найдется не менее двух тысяч, которым понравится он. Париж, конечно, велик, но Елисейские поля, особенно по вечерам, собирают людей, жаждущих любви и удовольствий. Следовательно, можно, исходя из разумных предпосылок, считать, что в эту минуту на Елисейских полях находится двести свободных прелестных молодых женщин, которые только и мечтают стать его любовницами. Две сотни! От этой мысли кружится голова, и вместе с тем она приводит в отчаяние, ибо как их узнать? Как обнаружить избранницу, как из числа всех этих незнакомок выделить тех, кто готов упасть в его объятья? Ведь еще не изобретен специальный радар, позволяющий улавливать желания других. О чем только думают ученые? Насколько такое изобретение упростило бы жизнь и сделало бы людей счастливей. Так нет! У ученых в голове всякие глупости вроде «покорения космического пространства»… И Марсиаль обрушился на современную науку, не выполняющую своих прямых обязанностей перед человечеством.
Он глубоко вздохнул и нырнул в толпу. Охота началась!
Три часа спустя он все еще охотился.
Он перепробовал все на свете: кого-то преследовал, потом забегал вперед и бросал на жертву пламенные взгляды, брал на абордаж прямо на улице, вступал в разговоры на террасах кафе — одним словом, применял все испытанные приемы.
Ничего. Полное поражение.
Две девушки, не церемонясь, попросили оставить их в покое. Третья ответила что-то на незнакомом языке, четвертая, на террасе кафе, повела себя с изящным коварством: поначалу сделала вид, что находит его привлекательным, а затем, когда он предложил ей вместе уйти отсюда, ответила с пленительной улыбкой: «Ой, я не могу, я жду мужа». И минут пять спустя муж и в самом деле явился — атлетического сложения парень лет тридцати. Марсиаль сорвался с места, не дождавшись сдачи. Он негодовал на себя, на коварную кокетку, сгорал от унижения.
Он снова пустился на поиски, но теперь безо всякой надежды, и от нервозности и растущего нетерпения становился все более и более неловким. Он упускал одну возможность за другой, терялся и казался самому себе круглым болваном. У книжного прилавка drugstore ему все же удалось заговорить с девушкой, вовсе не красивой и к тому же ему и не понравившейся. Она оказалась до того немыслимо глупой, что у него просто голова пошла кругом, и он удрал.
Бывают же такие проклятые вечера! За бешеную цену тебе делают лицо плейбоя в шикарном институте. Бумажник твой набит деньгами. Ты уверен в себе, предприимчив, находишься в лучшей форме, и все летит ко всем чертям. А иногда выходишь эдак на улицу безо всяких планов, спешишь на работу или на обед, куда нельзя опоздать, и тогда возникают самые завлекательные варианты, которыми было бы проще простого воспользоваться, располагай ты временем. Марсиалю ничего не оставалось, как только вернуться домой, тем более что заладил дождик, мелкий холодный ноябрьский парижский дождик. Марсиаль был на грани отчаяния. Ни одну из двухсот женщин, собравшихся на Елисейских полях, чтобы выбрать себе любовника, обнаружить не удалось. Ничего не попишешь. Но он возобновит свои поиски, пока не добьется успеха, который рано или поздно вознаградит его упорство. Он вздохнул. Значит, сегодня придется сдаться? Проходя мимо бара, показавшегося ему привлекательным, он решил зайти выпить рюмку спиртного, чтобы подкрепиться. Впрочем, как знать, может, именно там и ждет его избранница? Иногда спасение приходит в последнюю минуту.
Зал был погружен в красную полутьму. Почти все столики были заняты. Марсиаль присел на свободный табурет в дальнем конце зала, у самой стены. Громкая поп-музыка покрывала шум голосов. Это заведение, мрачное, как склеп, ничем не отличалось от тысячи ему подобных во всем мире. Когда Марсиаль освоился в этой полутьме, он обнаружил, что не менее половины посетителей — молодежь. Несколько девушек в чрезвычайно коротких юбках показались ему хорошенькими. Кто они? Профессионалки или любительницы? Теперь не так-то легко разобраться, с кем имеешь дело. Он заказал коньяк — плевать на диету! Чтобы побыстрее выяснить, не таятся ли тут какие-либо возможности, он предложил своему соседу сигарету. Он обратился к нему на «ты», решив, что и тот искатель приключений. Мужская солидарность. Темнить тут нечего. Накоротке, как мужчина с мужчиной. Впрочем, сосед этот был куда моложе его. Марсиаль спросил, «отпускают» ли эти девицы за деньги или из любви к искусству. Сосед хихикнул.
— Ждут клиента, — объяснил он, — двести франков и все дела.
— Понятно, — вздохнул Марсиаль.
Видно, в этот вечер все злые демоны ополчились против него. Значит, и последний шанс лопнул. Ему хотелось заниматься любовью, но не на таких условиях. Платить, всегда платить!.. Он пустился в путь, чтобы стать Любовником. Неужели ему придется снова оказаться в жалкой роли клиента? Нет, только не сегодня вечером! Он одолеет свое желание, он подождет. Ну что за мерзость этот западный мир, подумал он, где все начинается и кончается постыдными сделками! Он принялся про себя проклинать капитализм, где все прогнило. Даже брак не что иное, как социальный договор, в котором деньги играют ведущую роль. Даже те женщины, которые делают вид, что отдаются по любви, обходятся в конечном счете куда дороже продажных. Их надо приглашать в лучшие рестораны, проводить с ними время в шикарных ночных клубах, осыпать подарками. Все это лишь косвенный способ заставить самца платить, а самой продавать свое тело. Марсиаль с неприязнью подумал о своей последней любовнице, парикмахерше, отличавшейся снобизмом слуги из богатого дома. Любая вещь казалась ей недостаточно красивой, а любой ресторан — недостаточно шикарным. О том, чтобы повести ее обедать в маленькое симпатичное бистро, и речи быть не могло. Нет-нет, ей подавай только «Гран Вефур», «Прюнье», «Люка Картон». Разоренье, и только! И при этом дура дурой… Нет, любовь на Западе — малопривлекательное занятие. И Марсиаль размечтался об античных цивилизациях, где проституция носила хотя бы священный характер. Гетеры были жрицами. Это совсем другой коленкор… А современное капиталистическое общество может предложить по прейскуранту только таких вот малолеток, лишенных души. Марсиаль страстно возжелал Революции. При социалистическом режиме любовь хоть будет основана на взаимном выборе.
Он печально отхлебнул глоток коньяку.
Несколько минут спустя ему показалось, что его сосед повернулся и стал за ним наблюдать. Тогда он тоже на него посмотрел и обнаружил (до этого он не обращал на него особого внимания), что тот действительно очень молод, что ему лет двадцать, не больше и что лицо у него скорее симпатичное.
— Вы любите молоденьких девочек? — спросил сосед.
— Не слишком. Предпочитаю зрелых женщин, — ответил Марсиаль, который был счастлив нарушить свое одиночество. (А потом, всегда интересно потолковать о предмете с просвещенным любителем.) — Но иногда, для разнообразия, можно… А ты?
— О, я!.. — воскликнул сосед и, улыбнувшись, пристально поглядел на Марсиаля.
— Ты часто приходишь сюда?
(Неплохо бы получить от него полезные сведения.)
— Нет… Я чаще бываю на Левом берегу. Здесь, собственно, делать нечего. Зашел просто так, поглядеть…
— Так ты говоришь, что всем им надо платить? — спросил Марсиаль, указав подбородком на женщин, находящихся в зале.
— Да. Если вы ищете родственную душу, — сказал сосед, растягивая слова, — то вы не туда попали.
Его развязный тон звучал несколько нарочито. Казалось, молодой человек заставляет себя так говорить, чтобы показаться циником. Мальчишка, который выдает себя за видавшего виды мужчину. Марсиалю стало скучно. Задерживаться здесь не имело смысла. Он подозвал официанта и вынул бумажник.
— Вы уже уходите? — спросил молодой человек.
— Да, тут делать нечего, и уже поздно.
— Что вы, еще нет двенадцати.
— Тем не менее.
— Вас, может быть, ждут дома? — спросил молодой человек, которому явно хотелось продолжить этот разговор.
Марсиаль искоса взглянул на него. Его рассердило такое нескромное любопытство. Но по выражению лица молодого человека, эдакой смеси смущения и наивной наглости, он понял, что его собеседником движет не любопытство, а скорее приветливость, потребность в общении, в контакте. Да, мальчишка… Быть может, и он себя чувствует одиноким.
— Угадал, меня ждут, — сказал Марсиаль.
— Вы женаты?
— Да.
— А-а…
Он отвернулся и уставился в одну точку. Марсиалю показалось, что он уловил гримасу неодобрения, которая на миг исказила этот печальный профиль.
— Ты, верно, удивлен, почему я сюда пришел, раз я женат? — игриво спросил Марсиаль. — Знаешь, старик, доживешь до моих лет!..
— О, нет. Вовсе нет. Сюда регулярно ходят женатики… — Он снова, уже в упор, глядел на Марсиаля. — Вам, по-моему, и раскошеливаться не придется. Вы и так получите все, что хотите.
— Ты так думаешь?
— С вашей-то внешностью! — воскликнул молодой человек.
«Первые приятные слова за весь вечер», — подумал польщенный Марсиаль.
— Как вы здорово загорели, — сказал молодой человек, помолчав. — Отдыхали где-нибудь?
— Я был в Куршвеле…
— Повезло! Там уже снег?
— Еще бы. Великолепная лыжня.
— Вроде еще рановато для снега? Да?
— А все-таки снега навалом.
— Хорошо в Куршвеле? Я там никогда не был.
— Хорошо-то хорошо, да слишком изысканно, — сказал Марсиаль, презрительно скривив губу. — Я, пожалуй, предпочитаю Шамони.
«Что это на меня нашло?» — спросил он себя, несколько смущенный своим ребячеством. Выламываться перед этим незнакомым мальчишкой. Говорить о курортах, где и ноги его не было. Выдавать себя за пресыщенного плейбоя… Неужели он таким образом искупает в своих собственных глазах жалкое поражение, которое потерпел нынешним вечером? Право же, такая идиотская игра недостойна его.
— Вы хороший лыжник?
— Не бог весть какой, но все же…
— У вас спортивный вид, — сказал молодой человек и оценивающим глазом окинул Марсиаля с головы до ног.
— В свое время я играл в регби, — сказал Марсиаль, не в силах отказаться от удовольствия прихвастнуть.
— Регби?.. Ясно… Замечательно!
Воцарилось молчание. Марсиаль во второй раз пальцем поманил официанта, который в другом конце бара беседовал с посетителем. Молодой человек стал вполголоса подпевать музыке, громыхающей в зале. Вдруг он умолк и сказал:
— Если вам так уж нужна одна из этих цыпочек, это можно в два счета устроить. Двести монет, и все дела.
— Ты что, проценты получаешь? — грубо спросил Марсиаль.
— Я?.. Ну, знаете!.. Разве по мне это скажешь?
— Да нет… Но как знать…
— Я же о вас забочусь.
— Спасибо.
— У вас такой разочарованный вид…
— Ничуть не бывало. Меня это не интересует. Во всяком случае, не сейчас.
— Значит, уходите?
— Да.
Марсиаль в третий раз позвал официанта.
— Вы… Вы никогда не пробовали ничего другого? — сказал молодой человек нарочито развязным тоном.
— На что ты намекаешь? — спросил Марсиаль, повернувшись к нему. Он решил, что молодой человек, хотя по виду этого и не скажешь, все же сводник и предлагает повести его либо в какое-то злачное место, либо к своей собственной подружке.
— Бросьте притворяться, — сказал молодой человек с несколько смущенной улыбкой, — вы же все поняли… Одним словом, мальчики…
Марсиаль застыл от изумления, он даже на две-три секунды лишился дара речи. Первым его движением было влепить юнцу по физиономии, но он тут же отказался от этого, даже не успев замахнуться. Поначалу сработала инстинктивная боязнь публичного скандала. На какое-то мгновение Марсиаль представил себе драку — как из конца в конец зала летят табуреты, а к дверям подкатывает полицейская машина… Но тут же включился непогрешимый механизм, воспитанный спортивной этикой, fair-play[17], предоставляющей противнику время для объяснения, прежде чем он получит по зубам. «Минутку… Правильно ли я его понял?.. Нет ли тут ошибки?.. Действительно ли меня оскорбили? Если оскорбили, то я сейчас же дам в морду». Только слабые нападают, озверев от ярости, даже не разобравшись толком, в самом ли деле задето их достоинство. Сильные могут совладать с собой, выждать, а потом, если в этом действительно есть необходимость, переходят в наступление. Марсиаль был сильным или считал себя таковым, что, в конечном счете, одно и то же. Он мог одним ударом кулака свалить мальчишку на пол. Именно эта уверенность и удержала его от немедленных действий. Разом погрузневший от гнева, Марсиаль медленно повернулся на своем табурете, чтобы оказаться лицом к лицу со своим соседом, как человек, который требует объяснения. Взгляд его, очевидно, и впрямь был страшен, потому что молодой человек, вконец растерявшись, наклонился к нему, чтобы быть лучше понятым, и заговорил торопливо, почти шепотом, сбивчиво, с сильным придыханием:
— Не сердитесь… Я профессионал, это правда… Но с вас бы я не взял ни франка… Кроме шуток, вы мне очень нравитесь… Я буду делать все, что вы захотите…
Марсиаль молчал, ошеломленный, но бить теперь уже не имело смысла. Как поднять руку на того, кто объяснился тебе в любви, да еще заявив о своей полной покорности? С другой стороны, он вдруг сообразил, что является просвещенным гражданином XX века, многоопытным светским человеком (Куршвель, не правда ли…), которого ничем не удивишь. В эпоху сексуальной революции и все нарастающего эротизма, хеппенингов и наготы в театре можно ли негодовать на проявление влюбленности? Нет! Либерализм. Терпимость. Он был рад, что не ударил молодого человека. Это было бы поистине идиотским поступком, который раз и навсегда отнес бы его в разряд людей отсталых, ретроградов… Надо быть на уровне своего времени. Однако, поскольку Марсиаль еще не справился с удивлением и не мог вымолвить ни слова, молодой человек вновь заговорил все тем же тихим, но отчетливым шепотом:
— Поверьте, я с вас ничего не возьму.
— Да не в этом дело, — сказал Марсиаль.
Вид у молодого человека стал несчастный, растерянный.
— Может быть, я вам не нравлюсь? Вы находите меня недостаточно красивым?
Марсиаль едва заметно улыбнулся и сказал по-отечески благожелательно:
— Да нет… Меня это вообще не интересует… Ни ты, ни другие!.. — Он покачал головой. — Мужчины меня не волнуют, — добавил он.
— Но я же мальчик, а не мужчина!.. Это не одно и то же.
Марсиалю стало смешно, но он тяжело вздохнул, как бы говоря, что эта разница не имеет в его глазах существенного значения и ничего по сути не меняет.
— Вы никогда не пробовали?
— Нет, никогда, — ответил Марсиаль, но при этом слегка откинулся назад и прислонился к стене, чтобы уйти в тень — он почувствовал, что краснеет…
— Вы действительно не хотите?
Марсиаль покачал головой.
— Жаль, — сказал молодой человек. — Вы мне очень нравитесь.
— Так уж нравлюсь? — спросил Марсиаль бархатным от кокетства голосом.
— Да, и еще как! — Молодой человек уже больше не боялся, даже приободрился. — Вы как раз мужчина того типа, который я люблю. Вы вполне отвечаете моему идеалу… Нет, кроме шуток, вы на редкость красивы.
— Ну, это уж ты хватил через край, — сказал Марсиаль с добродушной скромностью (он вкушал нектар, он был наверху блаженства).
— Нет-нет, истинная правда, уверяю вас.
— Да я тебе в отцы гожусь!
— Вот именно, — простонал молодой человек. — К моим ровесникам я совсем равнодушен, лучше уж пересплю с девчонкой. Но если мужчина, то это должен быть настоящий мужчина, намного старше меня, которому бы я всецело подчинился, одним словом, отец… Понимаете?
— Понимаю, — сказал Марсиаль разочарованно.
— Надеюсь, я вас этим не расхолодил? — спросил молодой человек с тревогой.
— Я не был разгорячен, — твердо отрезал Марсиаль.
— Пожалуйста, не думайте, что я вот так кидаюсь на шею первому встречному… Мне очень многие делают предложения… Большинство я посылаю подальше… Вы мне верите?
— Да.
Молодой человек наклонился и зашептал ему что-то на ухо. Марсиаль слушал, вытаращив глаза. Его лицо выражало смятение и тревогу. Краска снова прихлынула к его щекам, он сидел весь пунцовый. Он сделал усилие, чтобы овладеть собой и успокоиться. И заулыбался со снисходительным, хотя и несколько напряженным видом, как взрослые улыбаются наивной непристойности ребенка. Молодой человек отстранился, словно ожидая ответа.
— Это интересно, — сказал Марсиаль откашлявшись. — Но все же… — Он развел руками. — Нет. Ты уж меня прости…
Наконец официант подошел. Марсиаль протянул ему купюру.
— Вы сюда еще придете? — спросил молодой человек, пока официант ходил за сдачей. — Я тут бываю всегда по пятницам, часов с одиннадцати. Мы увидимся?.. Подумайте…
— Уже все обдумано, — сказал Марсиаль, еще раз покачав головой в знак решительного отказа, словно с испугом. — Привет! Желаю удачи!
И Марсиаль протянул ему руку как мужчина мужчине.
— Жалко, что мы так расстаемся, — прошептал молодой человек, удерживая руку Марсиаля в своей.
— Возможно, но что поделаешь!
Марсиаль бросился к вешалке у двери, схватил свое пальто и стремительно выскочил вон, словно спасаясь от пожара.
Он был во власти странного смятенья, близкого к панике. «Ну и вечерок, — сказал он себе, стараясь обратить все в шутку. — Я ищу женщину своей жизни, рыскаю три часа, как голодный волк безо всяких результатов, более того, все время получаю щелчки в нос. И в заключение единственное существо, которое мне себя предлагает, оказывается мальчиком! Фарс, да и только! Словно какой-то мстительный бог, хитрец и садист, нарочно подстраивает все эти неудачи, забавы ради отказывая нам в том, чего мы ищем. А когда, истерзанные тщетными поисками, мы впадаем в отчаяние, он швыряет нам что попало, чего мы не хотим, чем не можем воспользоваться. Да, все это на редкость нелепо. Настоящий фарс!» И, шагая по тротуару, он улыбался, словно единственный след, который оставил в душе этот загубленный вечер, была ироническая насмешка над тем, как нелепо все вышло. Но в конце концов улыбка сползла с его лица — ведь он прекрасно понимал, что ломает комедию перед самим собой, чтобы не признать истинной природы своего смятения. Увы, ему никогда не удавалось долго себя обманывать, особенно в последние недели… С тех пор как он увидел смерть, он стал видеть и правду тоже. Эти горгоны оказались сестрами… А потрясшая его в нынешний вечер правда заключалась в том, что он испытал сексуальное влечение. К существу, которое не было женщиной. Пусть это длилось всего несколько секунд. Но в течение этих секунд, пока соблазнитель шептал ему на ухо, он почувствовал головокружение от раздирающих его противоречивых чувств: влечения и ужаса, желания и отвращения. Ведь в какой-то миг он вот-вот готов был уступить. Почему же он не уступил? Из страха, из смятения перед неведомым. И наверное, также из-за всемогущества морального запрета, табу.
«Почему мне сперва захотелось его ударить?» — размышлял он. Ответ был ясен: «Предлагая себя, он, видимо, считал, что я способен пойти на это, то есть готов переступить через табу». Но тогда что же получается? Что он вовсе не был, как всегда считал, эталоном мужественности, самым здоровым, самым безупречным созданием господа бога? Однако его мужскую силу и не ставили под сомнение. Речь шла о другом, о какой-то чудовищной ошибке в выборе предмета вожделения.
И было еще одно: воспоминание, которое пронзило Марсиаля, когда на вопрос молодого человека: «Вы никогда не пробовали?» — он ответил: «Нет, никогда». В тот момент кровь бросилась ему в лицо, ему пришлось укрыться в тени, чтобы не было заметно, что он лжет.
Воспоминание это относилось к той поре, когда ему исполнилось восемнадцать. В восемнадцать лет Марсиаль не был ребенком. Он был мужчиной в расцвете сил и уже поднаторел в любовных делах. И как-то раз, еще в Бордо, во время очередного кутежа произошло в силу стечения обстоятельств нечто неожиданное и странное. Когда за окном посветлело, стал виден беспорядок — обычный невинный мальчишечий беспорядок, который всегда царил в их комнате на двоих. Ни Марсиаль, ни тот, другой, не позволили себе даже намекнуть на то, что произошло в молчании этой ночью и с тех пор никогда больше не повторялось. Крики, тумаки, громкий хохот помогли им сделать вид, будто ничего и не произошло. Того случая как бы не было. Он был упрятан в самый дальний, темный уголок памяти. Там он и покоился… вплоть до нынешнего вечера. Более тридцати пяти лет сознательного забвения. И Марсиаль восхитился тем даром, которым обладает животное, именуемое человеком, просто-напросто исключать из своего сознания то, что мешает. Фрейд об этом все сказал. Надо бы перечитать Фрейда.
А пока, чтобы не терять времени, он на другой день отправился посоветоваться с более доступной Сивиллой по имени Юбер Лашом.
— Ну что опять стряслось? — спросил свояк. — Теперь ты чего бьешь тревогу? Что тебя смущает на сей раз?
Марсиаль без утайки или почти без утайки рассказал Юберу обо всем, что с ним произошло накануне. Он особенно упирал, пожалуй, не без доли самодовольства, на то, какими его осыпали комплиментами.
— Он сказал, что в жизни не встречал такого красавца, как я. Словом, любовь с первого взгляда! Врезался до потери сознания. Чудно, правда?
Юбер нахмурился, не скрывая досады.
— Право, не понимаю, — сказал он, — из-за чего ты так волнуешься? Случай самый банальный.
— Ты считаешь?
— Конечно! Некоторые подростки, так и не преодолевшие свой эдипов комплекс, — продолжал Юбер наставительным тоном лектора, — постоянно ищут замену образа отца. Для них проще всего реализовать этот невротический поиск, вступив в половую связь с мужчиной.
— Да знаю, знаю. Меня совсем другое беспокоит — дело не в этом юнце, а во мне самом.
— А при чем здесь ты? — удивился Юбер.
— По-моему, я тебе все объяснил. Ты даже не слушаешь, что тебе говорят.
— Извини, пожалуйста, слушаю. И к тому же, очень внимательно. Разве ты мне сказал хоть слово о себе?
— Я сказал тебе, что меня это взволновало.
— Да? — неопределенно отозвался Юбер.
— Неужели надо еще уточнять? Когда он стал нашептывать мне все эти штуки, я просто ошалел. На меня вроде бы нашло затмение. Ей-богу, я даже почувствовал… Словом, по-моему, ясно.
— Право, не понимаю, о чем ты беспокоишься, — сказал Юбер с учтивой улыбкой. — Наоборот, по-моему, это явный признак цветущего здоровья и молодости. Поверь мне, мой милый, многие наши сверстники позавидовали бы твоей способности воспламеняться с такой легкостью, где угодно, когда угодно, так живо реагировать…
— Но ведь это же не женщина! — в отчаянии завопил Марсиаль.
Юбер на мгновение смутился.
— Да, верно, — поразмыслив, подтвердил он. Но тут его вдруг осенило. — А, понял! — воскликнул он. — Ты решил, что в тебе, может быть, скрыто подавленное половое извращение, и испугался. Но ведь это же чистейшее ребячество, мой милый. Вся твоя жизнь доказывает обратное. Ей-богу, ты неподражаемо наивен.
— Но, черт возьми, чем тогда объясняется?..
— О, тут дело просто в том, что все мы в какой-то мере амбивалентны. Нам присуще что-то вроде скрытой бисексуальности. Ты, конечно, никогда не читал Юнга, а Юнг установил, что в каждом человеке заложено мужское начало — Анимус, и женское — Анима, причем в зависимости от пола и от индивидуальных особенностей одно более развито за счет другого. Но во всех женщинах заложен Анимус, и во всех мужчинах — Анима. Вчера вечером в тебе заговорила Анима…
— Да ничего подобного! — заорал Марсиаль. — Что ты такое несешь?
Он был возмущен. В весьма недвусмысленных выражениях он объяснил Юберу, что Анима, столь предприимчивая, столь могучая и необузданная (пусть даже только в своих намерениях), ну просто как у султана, — это уже никакая не Анима, если только вообще слова еще не потеряли смысла.
— Н-да, пожалуй, — согласился Юбер. — Понимаю твою мысль. Пожалуй, ты прав… Тут есть оттенок.
— Какой там оттенок! Я себя не чувствовал Анимой ни на йоту! Я был в высшей степени Анимус! Говорят же тебе — султан да и только!
— А ты не прихвастнул немного? — В голосе Юбера проскользнуло раздражение.
— Ничуть!
— Все-таки ни с того ни с сего, в баре, при первых звуках голоса сирены в брюках… Ну ладно, допустим. Тогда, значит, ты стал просто жертвой иллюзии.
— То есть?
— Для тебя сирена была женщиной. Только и всего. Он предлагал себя как женщина — вот ты и увидел в нем женщину… Это известная, описанная в науке иллюзия. Ты тут толковал о султанах, — добавил он ироническим тоном эрудита. — Вспомни, при них ведь недаром состояли молодые ичогланы. Вспомни также школы для юных эфебов в Древней Греции. Как видишь, мой друг, мы окунулись в мир классики! Не будем уж касаться поэтов, того, какие сокровища они черпали в двуликости отрочества. Вспомни шекспировских травести. Ты просто встретил Розалинду, переодетую мужчиной, и, сам того не подозревая, пережил шекспировскую феерию.
У Марсиаля отлегло от души.
— А знаешь, я примерно так и подумал, — объявил он. — И все же странное приключение. С тобой случалось что-либо подобное?
Нахмурив брови, Юбер потер верхнюю губу.
— Постой-ка, сейчас подумаю, припомню… Нет, никогда. Ни разу. Даже странно, если поразмыслить.
— Значит, к тебе никогда не приставали? — необдуманно брякнул Марсиаль.
— С чего ты взял! — возмутился Юбер, с вызовом вздернув подбородок (Марсиалю почудилось, что он так и видит, как оскорбленная Анима его свояка горделиво вскинулась). — В молодости и даже позднее! Конечно, приставали! Сотни раз! («Заливает».) Но я имел в виду, что ни разу не испытал ни малейшего волнения.
— И какой ты делаешь из этого вывод?
— Никакого. Просто констатирую факт.
— Очевидно, это означает, что у тебя не такой темперамент, как у меня. Что ты не такой чувственный.
— Какая нелепица! — Юбер был задет. — При чем здесь это!
— Да ты не сердись…
— Вовсе я не сержусь! Но оттого, что на тебя однажды случайно налетел вихрь гаремной похоти, вряд ли можно заключить, что ты более темпераментный, чем другие. В конце концов, что ты вообще знаешь о моей личной жизни?
— Ничего.
— Я не намерен исповедоваться, но поверь, насчет моего темперамента можешь не беспокоиться. Совсем не беспокоиться.
— Тем лучше, Юбер… Так или иначе, спасибо, что успокоил меня и на мой собственный счет. Понимаешь, — задорно добавил он, — моя жизнь и без того полна сложностей. Если еще, помимо обыкновенных женщин, мне придется уделять время шекспировским травести, я окончательно запутаюсь. У меня и так нет ни минуты свободной…
Марсиаль вдруг пришел в превосходное настроение. Тревога улеглась. Беспокоиться больше не о чем. «Я пал жертвой поэтической иллюзии…» И происшествие в баре, как в свое время «загул» в Бордо, отошло в милосердную тень забвения.
Однако от этого унизительного и странного вечера у Марсиаля осталось чувство смятения, распространившегося на все: все стало зыбким, люди внушали подозрение, принятые нормы морали оказались жалкими подпорками, разум ненадежным. И вообще, выходит, есть многое на свете и в человеческом сердце, что и не снилось здравому сотанлабурскому смыслу.
И в самом деле все стало зыбким. Марсиалю казалось, что устои общества расшатываются, рушатся. В минуты отчаяния он тешил свое воображение картиной всемирного самоубийства с помощью бомбы, бактериологической войны или еще какого-нибудь дьявольского лабораторного изобретения. А впрочем, зачем так далеко ходить? Всемирное самоубийство уже началось. Первым из его парадоксальных симптомов была оголтелая жажда жизни, которая выгоняла на дороги орды молодежи. Вторым — разгул эротизма. Сомневаться не приходилось. Мы свидетели всеобщего разложения нравов, по крайней мере на Западе. Народы западного мира, пресыщенные благоденствием, гибнут в культе наслаждений. За столом Марсиаль как-то упомянул о закате Римской империи.
— Избитое сравнение, — отозвался Жан-Пьер. — Впрочем, на сей раз ты попал в точку.
— Избитое, избитое… Для тебя все, что бесспорно и очевидно, уже избито. А я вовсе и не желаю оригинальничать. Я просто пытаюсь понять свою эпоху.
— Ну и прекрасно. Я же с тобой не спорю. Говорю, что на этот раз ты попал в точку.
— А я не согласна, — возразила Иветта. — Я вовсе не считаю, что мы живем в период упадка. Наше время ничуть не хуже конца XIX века, Директории или Регентства… Вспомни хотя бы скандалы времен Третьей республики.
— Ну, извини, это совсем другое дело, — сказал Марсиаль. — Панама или, скажем, афера Стависского — все это финансовые махинации. Это коррупция государственных чиновников, злостные банкротства. Мафия паразитов за кулисами власти. Но основная масса населения оставалась здоровой, работящей. Сегодня же весь общественный организм поражен до самого нутра. Мы переживаем кризис авторитета на всех уровнях. Все помышляют об одном — наслаждаться, ловить минуту. Все хотят быть потребителями…
Дельфина с удивлением посмотрела на мужа. Что это на него нашло? Вот уж кому не подходит корчить из себя моралиста.
Жан-Пьер вздохнул.
— Критика общества потребления… — протянул он. — Уволь… Это уже старо.
Марсиаль помрачнел. Бывали минуты, когда он не мог бы сказать по совести — любит он сына или нет. С тех пор как Жан-Пьеру минуло пятнадцать, отношения отца с сыном стали неровными. Марсиаль с трудом переносил развязность мальчишки, его зачастую наглые выходки. Он не узнавал себя в нем. Слишком они были разные. И говорили на разных языках. Между ними то и дело происходили стычки. Иногда само присутствие Жан-Пьера стесняло Марсиаля. Он был совсем не прочь, чтобы сын убрался с глаз долой. Куда приятнее остаться единственным мужчиной при двух своих женщинах. Наверно, отцовское чувство не столь глубоко, как обычно считают. «В конце концов, — размышлял Марсиаль, — кошки не узнают своих котят, как только те перестают в них нуждаться. У животных родительские чувства длятся всего несколько месяцев, а потом исчезают до следующего помета. Природа вовсе не требует, чтобы родители продолжали любить потомство, когда оно взрослеет».
Другое дело Иветта…
— А впрочем, — продолжал Жан-Пьер, — можешь не волноваться. Теперь уже осталось недолго.
— Ты имеешь в виду, что все сметет революция?
— «Это будет лишь только начало», — насмешливо процитировала Иветта.
— Что ж, тем лучше. Пусть придет революция! Плакать не буду.
— Ну уж, ну! — сказала Дельфина.
— Уверяю тебя, я лично плакать не собираюсь. Мне терять нечего. Наоборот, зрелище получится занимательное.
Он вспомнил, что мадам Сарла высказала сходную мысль, а он ее тогда еще упрекнул.
— Зрелище? — переспросила Дельфина. — Ну знаешь, веселые у тебя шуточки!
— Уверяю тебя. Не каждый день приходится видеть, как рушится старый мир.
— Может, это и так, да только время зрителей миновало, — заметил Жан-Пьер. — Зря ты воображаешь, что сможешь преспокойно любоваться этим грандиозным хеппенингом из своего окна… Хочешь не хочешь — придется стать участником.
— Ну и что ж такого. Стану.
— Сомневаюсь.
— Почему же это?
— Да потому, что ты еще ни разу в жизни не сделал выбора.
— С чего ты взял? Ты прекрасно знаешь — у меня есть политические убеждения. Я голосую. Исполняю свой долг гражда…
— Участвовать в выборах и сделать выбор — это не одно и то же. Ты голосуешь за левых центристов, как добрая половина французов, потому что это стало модным еще с 1936 года. Но принимать настоящее участие в борьбе — это совсем другое дело. Для этого тебе не хватает веры.
— То есть как это?
— Ты ни во что не веришь. У тебя нет четких взглядов на историю.
— У тебя, что ли, есть?
— Во время майских событий я доказал, на чьей я стороне.
— Это потому, что вместе с другими маменькиными сынками бросил парочку противоправительственных булыжников? А может…
— При чем здесь маменькины сынки?..
— Очень сожалею, но именно таких было большинство. Рабочий класс не дал себя одурачить. — Марсиаль обернулся к дочери. — А ну-ка, Иветта, что тебе сказал этот каменщик, когда ты на улице продавала «Анраже»?
Иветта рассмеялась при этом воспоминании:
— «Дуреха несмышленая»!
— «Дуреха несмышленая!» — с восторгом подхватил Марсиаль. — Рабочие на вашу удочку не попались. Они сразу поняли, что революция балованных сынков — не их революция. Они…
— Прошу вас. Никаких разговоров о политике за столом! — воскликнула Дельфина. — После обеда можете спорить сколько угодно.
Марсиаль сдержался. И дело обошлось без скандала.
Однако сын произнес фразу, которая запала в душу Марсиаля: «Тебе не хватает веры».
Марсиаля словно молнией озарило.
Ведь это же чистая правда!
Он вспомнил, что мадам Сарла уже упрекнула его примерно в том же, когда он провожал ее на Аустерлицком вокзале. «Если веришь в бессмертие души, меньше гонишься за суетой сует». Уже тогда Марсиаль мельком, вскользь подумал, что он человек без веры. И вот тот же самый упрек он услышал не от набожной старушки, а от современного юноши, представителя молодого поколения.
Об этом стоило задуматься.
Можно ли ни во что не верить и оставаться полноценным человеком?
Неужели вера помогает примириться с мыслью о том, что тебе суждено умереть? Несомненно. Если ты веришь, что тебя ждет загробная жизнь, смерть должна казаться куда менее страшной. Впрочем, если ты веришь, что войдешь в историю человечества, наверное, тоже легче проститься с жизнью. Философ, конечно, отверг бы столь утилитарный подход к вопросу. Если религиозные или гуманистические убеждения всего лишь лекарство от страха, грош им цена, ничем они не лучше наркотиков. А вдруг вера нечто большее? Ведь на протяжении всей истории человечества тысячи людей, преданные какому-нибудь делу, с легкостью отдавали за него жизнь. Они забывали о самих себе, их собственная судьба казалась им ничтожной по сравнению с идеей, которой они служили, — будь то партия, религия, революция, справедливость, демократия, будущее человечества… Этой идее, или, если угодно, этому кумиру, они подчиняли все остальное. Святое безумие придавало им силы перенести нищету и голод, преследования, а порой пытки и смерть. Какая же тайная пружина ими двигала? Может быть, любовь? Участвуя вместе с другими людьми в действе, которое преображало их жалкое личное существование, они чувствовали нерасторжимую связь с этими людьми. Но неужели можно до такой степени любить ближних? В этом Марсиаль сильно сомневался. И не потому, что не знал, что значит любить ближнего. Во время войны он испытал эту любовь в ее самой простой, естественной и непосредственной форме — в форме солдатской дружбы, которая иной раз толкает на героические поступки людей, в будничной жизни ничуть не склонных к героизму. До чего же легко было в Эльзасе или в Вогезах любить своих товарищей, даже рисковать для них жизнью! Никто никогда не говорил об этом вслух, но это чувство не покидало тебя, горячее, радостное, само собой разумеющееся. Поразительное чувство локтя. Именно поэтому многие мужчины, в том числе Марсиаль, вспоминали войну как счастливый период своей жизни. Но в мирной жизни — если можно так выразиться, в хладнокровном состоянии — быть альтруистом куда как труднее. Может, и впрямь пламя альтруизма пылает лишь в сердце великих реформаторов и вождей Революции? Интересно, что представляла собой любовь к человечеству у таких людей, как Фукье-Тенвиль, Робеспьер, Бела Кун или Марти? А впрочем, может, лучше не приглядываться.
Но вопрос не в том. Главный, первостепенный вопрос в том, зачем мы живем на свете; имеет ли наше существование на земле изначальный смысл и конечную цель, имеет ли смысл история человечества? Но допустим даже, что не имеет, разве не стоит над этим задуматься? И опять-таки можно ли считать полноценным человеком того, кого не волнуют метафизические проблемы? Не принадлежит ли он к нравственным ублюдкам? Марсиаль решил, что его собственное развитие еще не завершилось. Слыханное ли дело! Ему осталось жить каких-нибудь тридцать лет, а он еще даже не успел повзрослеть! Мало соблюдать диету и гоняться как угорелому за великой любовью. Мало читать Фрейда. Не худо бы перечитать и Паскаля.
А что, если вера вдруг налетит на Марсиаля как вихрь? А что, если он найдет свою дорогу в Дамаск? Необузданное воображение Марсиаля тотчас начало прокручивать фильм, посвященный его будущему обращению. Марсиаль провел ночь с проституткой. Просыпается он с мучительной оскоминой. Выходит на улицу. Раннее парижское утро. Жизнь, тихая, безмятежная, течет своим чередом. Вот он, ее мирный гул… Марсиаль устал. Ему стыдно за самого себя, за свой унылый разврат. Он присаживается на скамью в сквере у церкви Троицы. И вдруг — что с ним такое? Марсиаля душат рыдания, на глазах выступают слезы!.. Он падает на колени. Он видит, знает, верит, он обращен!.. В восторженном состоянии он возвращается домой. Полина — ох, прошу прощения, Дельфина — варит ему кофе. Марсиаль со слезами целует ее; и для них и в самом деле начинается настоящая vita nuova. Внутренняя сосредоточенность, подлинная нравственная чистота… Тут Марсиаль запнулся. Вот эта сторона обращения его ничуть не устраивала. Он не мог представить себе остаток жизни, лишенный радостей плотской любви. Нет, ясное дело — святым ему не бывать. Но зачем бросаться из одной крайности в другую? Абсолюта могут достичь лишь избранные. А все прочие устраиваются как умеют.
И потом, быть может, самое главное не в том, чтобы найти, а в том, чтобы искать. И Марсиаль решил искать. На него вдруг нашла жажда знания, интеллектуальных поисков. До сих пор он был чужд бессмертному инстинкту, который заставляет человечество ломать голову над тайной мироздания. Спячка длилась долго, но теперь пробудившийся вдруг инстинкт властно предъявлял свои права. Да, больше медлить нельзя. Марсиаль начнет обдумывать основные проблемы жизни. Будет читать запоем. В тот же вечер после работы Марсиаль помчался в библиотеку, просмотрел целую полку критических работ и по заголовкам отобрал сразу три десятка книг — тут был и психоанализ, и история философии, и история религии, и социология, и футурология, и разные научно-популярные труды… «Только бы докопаться до истины!» Увы, не было задачи труднее! Но по крайней мере Марсиаль перестанет жить бессознательно, «растительной жизнью». Он познает горделивое удовлетворение от духовных поисков — пусть даже безнадежных. Подобно Никодиму, он родится во второй раз — к духовной жизни.