Вскоре дед умер, и Филипп остался один в старом семейном доме на холме, на городской окраине. Сколько я ни пытался сбить его с выбранного пути, увлечь торговлей, или строительством, или просто математикой, раз непременно нужно сидеть с умным видом над схемами, но он так и был бесполезным мечтателем. Он знал имена звезд, мог с помощью них отличить юг от востока, собрал коллекцию диковинных песен и стихотворений, но при этом был крайне рассеян в ежедневных делах, не мог поспорить о цене на базаре и, казалось, не очень хорошо понимал, что нужно делать, чтобы ты был одет и сыт, чтобы не развалился твой дом, чтобы торговцы не ограбили тебя подчистую. Нет, пожалуй, было одно практическое применение его редкой книжной профессии: он умел вязать на веревках разные хитрые узлы. Но согласитесь, что это умение пригождается нам не каждый день и большинство проблем решить не поможет.
Сколько раз я предлагал ему поселиться вместе в городе, но он никак не соглашался, и по самой нелепой причине: в одной из заповедей моряков говорилось, что ни за что нельзя селиться в долине. В хорошем помещении в центре города, с друзьями, которые приглядят за тобой и помогут, среди еды, и музыки, и жизни — селиться нельзя, потому что так нам велит далекая звезда. А в пустом старом доме, где нет никого, кроме тебя и пыли, откуда до твоего же кабинета час пути по холмам, где ночью слышен вой волков и того и гляди рухнет крыша, можно. Волновался я за него, но помочь был бессилен, только иногда проверял его счета и выводил в свет, чтобы он не отвык от нашей компании и не заговорил сам с собой на непонятном древнем языке, вычитанном в дедовых книгах.
Помню, часами мы спорили с ним, сидя на склоне холма, обращенном к городу. Дурак ты, говорил, а порой и кричал я, на что ты тратишь свою жизнь? На сказки, Филипп. На нелепицу. Смотри, у меня кошелек полон золота, у меня по шкафам десятки белых рубашек и сапог по мерке, а ты так и сидишь в своей старой рубахе и просидишь в ней еще много лет. Ты прав, соглашался Филипп, платят мне, наверное, маловато. И он улыбался, глядя вдаль, и его глаза сливались по цвету с небом.
Я произносил горячие речи, стоя на гладком валуне на нашем склоне.
— Море — это прекрасно, Филипп, — говорил я, — но было бы хоть одно доказательство! Не что оно будет когда-то снова и что ваши знания пригодятся вашим далеким потомкам, а хотя бы что оно было когда-то, что все, о чем ты читаешь в книгах, было на самом деле! Вы столько поколений изучаете эти сказки. Неужели за все эти годы, века вы не нашли ни одного доказательства?
Он качал головой и улыбался.
Нет, ни одного доказательства не существовало. Ходили разговоры, будто при постройке погреба у восточной стены нашли камень с отпечатком крупной рыбы, такой большой, что она не могла бы поместиться ни в один из известных источников. Но камень этот рассыпался в пыль, и никто его не видел, кроме нескольких строителей, от которых подозрительно пахло вином. Но даже если и была эта гигантская рыба и если все видимые глазу земли были однажды покрыты соленой водой, должны ли события далекого прошлого диктовать, как нам вести себя сегодня? Должны ли мы сегодня все жить по холмам и тратить чернила на рисунки парусов, которые никогда не понадобятся?
— Почему ты веришь в эти сказки? — спросил я в очередной раз.
— Да как-то привык, — пожимал он плечами. — В семье было принято.
— Но ведь ты вырос. Почему ты не перестанешь верить теперь?
Филипп посмотрел на меня серьезно и задумался.
— Ты знаешь, — сказал он, — мне бы не хотелось. Мне нравится верить в море.
— Эх, дурак, — махнул я рукой. — Ну тебя. Спой тогда что-нибудь.
Мечтательная улыбка вернулась на его лицо, и он запел. Это была красивая, тревожная песня о рыбах, живущих у морского дна, о луне, освещающей воду в предрассветный час и о заветной звезде, хранящей моряков и зовущей их в путь. Я слушал и думал, что не может он, такой родной мне и такой бестолковый, пропасть без толку и что где-то в мире найдется дорога и для него.
Мы отчаялись устроить личную жизнь нашего друга. Тут, мне казалось, проблем быть не должно. Филипп красив, светловолос и голубоглаз, что редкость в нашей жаре. Слегка неуклюж и непрактичен, но девушки любят моряков. Посмотреть на девушку мечтательным взглядом, спеть печальную песню, завязать ей ленту на туфле многослойным морским узлом да упомянуть далекие берега — и никто не устоит. Но он был настолько застенчив с девушками, что в их обществе совершенно терял дар речи.
Один раз, я помню, все уже почти было устроено. Мы засиделись в одном трактире, пили вино и так напились, что друг мой совсем расслабился, развеселился и увлекся беседой с прелестной девушкой. Говорил ей что-то об угловом расстоянии, а она слушала и то и дело заливалась хохотом, а потом положила руку ему на рукав (рубашки, которую я дал ему поносить на вечер). Мы с приятелями переглядывались, и смеялись, и гадали, как обернется дело, а потом один за другим разошлись по домам.
Каково же было мое удивление, когда на следующее утро по пути в отцовскую лавку я встретил Филиппа на нашем обычном перекрестке.
— Не может быть! — воскликнул я. — Ты ночевал дома! Что случилось?
— Прости, — виновато улыбнулся он. — Ты же знаешь: я не могу ночевать в городе.
От досады я чуть не убил его там, на месте.
— Селиться! Нельзя селиться! Нигде в ваших нелепых заповедях не сказано, что нельзя один чертов раз остаться на ночь!
Он вздохнул и потерянно почесал в затылке:
— Ты знаешь, мне всегда казалось, что это и к «остаться на ночь» тоже относится.
— Ты дурак, — рассердился я. — Я не знаю, как тебе помочь.
Он только пожал плечами, и каждый из нас отправился по своим делам.
Однажды утром я проснулся в препоганом настроении. Накануне я много выпил и хотел веселиться до рассвета, но потом отменил все свои планы, оставил друзей, оставил подругу, с которой рассчитывал провести ночь, — а все для того, чтобы в отцовской повозке отвезти Филиппа и Марию, девушку, на которую мы все возлагали большие надежды, в его дом на окраине. Может, хоть так он не помрет в одиночестве!
Там я и заночевал, уставший и злой, сердитый на друга, чью жизнь никак не устроить без таких ненужных фокусов. Я встал и быстро оделся, собираясь уйти поскорее. Хотелось на воздух: голова болела от похмелья и от того, что какая-то яркая звезда (небось эта вездесущая звезда моряков, подумал я сердито) полночи светила мне в окно.
Из комнаты Филиппа не доносилось ни звука. Я тихо прошел по лестнице и отворил входную дверь. Ноги подкосились подо мною, и я схватился за стену, ища равновесие.
— Филипп! — Мой голос сорвался с первой же ноты и перешел в злой, беспомощный хрип. — Филипп! Черт бы тебя побрал!
У порога плескалось море.
ПОТЕХЕ ЧАС
Рассказы
Лебединая песня (авторы Михаил Ковба, Анна Гончарова)
Ночные телефонные звонки не предвещают ничего хорошего. Резкий звук выдергивает из сна за шкирку и заставляет шарить руками в поисках мобильника, чтобы поскорее заткнуть кнопкой ответа. Расслабленные голосовые связки судорожно сокращаются и выдавливают только хриплое:
— Да?
— Полина Евгеньевна? — Голос в динамике бодрый и уверенный. — Меня зовут Максим, и я представляю Службу Упокоения. Ваш отец умер.
Ватные мысли ворочаются в голове, медленно подползая к мозговому центру, ответственному за эмоции. Они обволакивают, обтекают и начинают душить, сдавливать, трясти. Отец умер. Почему-то это тяжело осознавать, хотя мы не общались уже много лет. Отчего же тогда я сдавливаю трубку в руке до хруста?
— С вами все хорошо? — Профессиональный и такой вежливый голос из телефона.
— Да, спасибо.
— Не могли бы вы переключиться на видеосвязь?
— Конечно, — отвечаю я, судорожно поправляю волосы, разлепляю глаза и скрываю скомканные простыни за фильтром размытия фона; измятое лицо автоматически разглаживает встроенная в мессенджер нейросеть. — Я вижу вас.
На меня смотрит человек неопределенного возраста: правильное лицо, карие глаза, прическа-бобрик, черный костюм. Участливый, вежливый, безликий, как какой-нибудь агент по недвижимости или продавец автомобилей. Он отводит свой телефон чуть в сторону и показывает просторный белый зал с уходящими высоко вверх глянцевыми стенами, изъеденными разводами отражений. Потом я замечаю металлический стол и холмы укрытого простыней тела: только ступни торчат наружу, худые и костлявые, будто птичьи лапки.
Меня отвлекает голос:
— Присмотритесь. Справа от стола.
Сонный мозг работает туго, и только после этих слов я угадываю в пятне, что раньше казалось игрой света и отражений, человеческий силуэт. Блики светодиодных ламп крупными мазками рисуют в воздухе знакомое лицо. Отец-призрак намного моложе, чем должен быть сейчас. Он такой, каким помнится мне в детстве: высокие скулы, плотные руки, круглый живот. Я узнаю рубашку в крупную клетку и смешные шорты с бахромой. Странно, но отец выглядит даже более живым, чем когда мы виделись в последний раз.
Призрак расхаживает по комнате и крутит головой. Заглядывает под стол, не замечая тела наверху. Проходит через моего собеседника, а потом и сквозь телефонную камеру: белый свет разливается по экрану, и некоторое время, пока матрица восстанавливается, не видно ничего, кроме этого сияния.
— Вы понимаете, Максим, — начинаю я, — мы были не очень близки. Почти не виделись. Он уже практически чужой человек. Почему вы звоните мне? Я не смогу помочь Службе.
— Подождите немного, — отвечает Максим, — сейчас он начнет беспокоиться, и станет все понятно.
Призрак тем временем двигается все быстрее и быстрее, и в струящихся пятнах света уже тяжело различить лицо отца. Яркий огненный контур мечется между стенами, отскакивает, разбивается о поверхности, рисуя в комнате причудливую картину из разноцветных лучей. Потом замирает и, размашисто орудуя рукой, словно рапирой, пишет на белом кафеле.