Мю Цефея. Магия геометрии — страница 15 из 37

«Ты совершенно спокоен», — говоришь ты себе. «Этот разговор неизбежен», — настаиваешь ты, потирая пальцы. Дышишь глубоко и медленно, рас-рас. «Надо перекрыть батареи», — машинально отмечаешь краем сознания. В этом году очень поздняя осень. Золото и ветер, и почти нет дождя.

Ты встречаешь ее где-то на полпути из кухни в коридор. Вы, как два корабля в очень узком проливе, не можете разойтись. Таков план: вам обязательно нужно поговорить, раз уж ты все решил. Не как вчера и не как позавчера. Не как неделю назад.

Так необходимо поговорить, что слова уже жгут внутреннюю сторону губ, когда ее лицо выплывает из темноты коридора (она никогда не включает там свет) под пляшущий огонек раскачиваемой ветром люстры.

Это происходит одновременно: ты раскрываешь рот — она поднимает голову и смотрит на тебя. Стеклянными глазами. Двумя безжизненными пустынями глаз, вылизанными солнцем до состояния стекла. У нее на лице нет никакого выражения, у нее как будто нет и лица. Только две воронки посреди бесконечных песков.

Ты закрываешь рот.

Ты глотаешь слова, сухо давишься ими, как пересоленным попкорном.

Ты прижимаешься к стене, пропуская ее на кухню. Смотришь, как мягко-медленно-размеренно она ступает к окну. Как открывает его нараспашку — тонкую люстру подкидывает ветром — и стоит, глядя на серые крыши домов.

— Ужин в микроволновке, — тихо говоришь ты.

У тебя дрожат ладони, слегка подрагивает кожа на шее. «Это от сквозняка», — думаешь ты. Конечно, от сквозняка. С чего бы еще?

Она кивает, не оборачиваясь. Только спина чуть расслабляется, образуя складку на пиджаке под воротником.

«Завтра», — вздыхаешь ты. Нет ничего такого, что не может подождать до завтра.

И делаешь шаг к окну.


У тебя очень сложная работа: ты учитель обществознания. Ставка в школе, лекции в институте, пара учеников по вечерам.

— Все это не обязательно, — говорит она.

И добавляет:

— Зачем тебе это?

Так бывает не каждый день. И не каждый раз ты пожимаешь плечами, вот как сейчас.

— Кому-то нужно, — говоришь ты.

Вы сидите на кухне. Щуритесь оба от яркого солнца. Оно слепит, даже когда бьет в спину, — такое солнце по утрам на вашей кухне.

Совместные завтраки — это еще осталось. Пустые разговоры. Одни и те же темы — по второму-десятому-стодесятому кругу. Ты чувствуешь себя как на пятый год выплаты ипотеки. Никто не ожидал, что будет так тяжело. Ты в ловушке, в капкане. Тянет послать все к черту, но позади уже пять лет. А впереди еще пятнадцать, и хочется выть дурниной в решетку вентиляции, чтобы было чуть глуше, чтобы не все казалось так плохо.

Безысходность — вот что вас доконало.

Она никогда не бросит свою работу, у нее есть причины. А ты устал, просто устал чувствовать себя слабаком.

И ты, конечно, не слабак.

У вас больше нет ипотеки, никогда не было детей. У тебя ставка в школе, лекции в институте, пара учеников по вечерам. Куча свободного времени. Ты ходишь в качалку, ты неплохо зарабатываешь на курсовых и дипломных. От тебя млеют студентки, и секретарша Танечка, хоть ей уже девятнадцать, вдруг решает пойти на высшее, и ей очень нужна твоя помощь с обществознанием, честное слово, только с ним.

У Танечки легкомысленная прозрачная улыбка, ей весело от твоих шуток. Она умеет смотреть кошкой, так что и у более верного мужа качнулось бы сознание. А ты не то чтобы ходок, но все-таки было. Было.

Ты приглаживаешь волосы на затылке, ныряя ступнями в ботинки. Уже под сорок, а волосы еще густые, с тонкими нитками седины на висках. Когда нагибаешься, чтобы завязать шнурки, на голову падает капюшон.

Танечка откидывает его, снова ерошит тебе волосы и смеется. У нее легкий смех, с ней вообще легко. Ты и забыл, что может быть так легко. Может, и не знал даже.

— Скажи ей, — вдруг просит она, когда ваши взгляды встречаются. Несмотря на улыбку, голос у нее серьезный, и ладонь медленно скользит по меховому ободку капюшона, поглаживая.

И ты — улыбаешься. Глупо улыбаешься Танечке, просто потому, что уже давно научился молчать. Ты можешь многое сказать. О, у тебя дофига слов внутри, шумящих за плотиной, которую никак не прорвет. Например: да я каждый день пытаюсь. Или: если бы все было так просто. Или вот: никогда.

Никогда ты ничего ей не скажешь.

Она не бросит свою работу, у нее есть на это причины. А ты никогда не бросишь ее. И причины тоже — найдутся.

Такова вся ваша жизнь. Вся долбаная жизнь.

Ты смотришь на нее — как она натягивает рукава, чтобы прихлебывать из горячей кружки. Она так любит — чтобы огненно-горячий, и щурится от солнца, и солнце по утрам застывает на вашей кухне. Она поджимает губы. Никак не понимает тебя. «Учитель обществознания, — наверняка думает она, — что это? Зачем вообще нужно? Особенно сейчас?»

Семь лет назад она считала совсем иначе. Но теперь вы мыслите разными категориями.

Ты смотришь на узкие полоски губ и снова пожимаешь плечами. Это ничего страшного, ты привык.


У нее очень простая работа: она ставит штампы. Прямоугольники световых печатей с кодировкой, которую невозможно подделать, шлеп-шлеп. Ты не вдавался в подробности, но когда-то она рассказывала, что у нее в штампах вся столешница. Допустить, допустить, допустить… У верхушки ее стола самые безграничные возможности в стране. Может, и на целой Земле. Может, даже во всей Солнечной системе. Она так давно занимает эту должность. Говорят, никто, кроме нее, не продержался и года.

И все-таки работа очень простая. Шлепай печати, куда уж проще. И ходить не надо: бланки приносят из космопорта, тонкие пластиковые ленты, на каждой из которых — имя и целая история жизни. Она смотрит на экран и вниз, сверяя информацию.

Она редко говорит о работе. Теперь уже вообще ничего, но когда-то рассказывала: невозможно обмануть систему. На экран выводится подкожная информация, и каждый, кто прилетает в космопорт, знает: сюда пускают только чистых людей. В третьем поколении как минимум. Тупиковые ветви, заселившие галактику, не проходят дальше главного здания. Это естественный отбор, ничего не поделаешь. Есть Земля, есть Ак-Инаву, есть еще три главных центра. Оплоты чистоты, которые расселятся по космосу, когда там вымрет генетически негодный материал. Да, мы сделали это сами, чертова генная инженерия. Так бывает, когда играешь в бога. Но ведь есть прекрасные результаты в прикладных областях, а наука требует жертв. Десятки тысяч, и их становится меньше с каждым годом. Не так уж много в масштабах галактики. Все зависит от того, какими мыслить категориями.

Систему не обмануть, но они все равно прилетают. С каждым годом пластик их лент все тоньше — наука не стоит на месте. Шлепать печати, сверять данные — самая дурацкая работа, ей-богу. Но так устроена психология. Кто-то из пограничников тычет пальцем в экран — там имя и вся история твоей жизни. Говорит тебе, чтобы валил на хрен, — и ты устраиваешь бунт. Кто-то приходит к тебе с лентой, на ней — обычная печать, не световая. Световая стоит дорого, никто не будет тратиться на такого смертника, как ты. Но «кто-то» об этом не говорит. Он говорит — простите, мы сделали все, что могли. С вашими документами работали лучшие специалисты, к сожалению, нет никаких шансов, что вас примут в этом космопорту. Ты мрачнеешь, прячешь ленту в карман и реально хочешь извиниться за собственное несовершенство, за то, что отнял время у прекрасных специалистов. Отвергаешь предложение о добровольном кремировании. У тебя ведь есть топливо, о, поверьте. Ты же не дурак — лететь на последнем в такую даль. Ты собирался вернуться, если вдруг что.

Раз в сутки по орбите проходит мусорник. Там всегда дрейфуют корабли старого образца. Очень жаль, но на Земле нет для них топлива. А в космосе нет дураков, которые летят на последнем так далеко.

Их всегда много — кораблей на орбите. Столько не влезет и в два мусорника, потому при упаковке металлопластик сминают в монолитные кубы, как пустые консервные банки.

Ей приносят целую стопку лент с именами, и она смотрит на экран и вниз, сверяет информацию. Потом видит ошибку, ставит простой штамп «Отказать» — и откладывает ленту влево. Или все хорошо, и она ставит световой штамп — и откладывает ленту вправо.

Очень просто, не так ли? Нужно только хорошее зрение и терпение, чтобы делать дурацкую работу и читать весь этот бред.

К концу дня стопка слева похожа на исходную, а справа почти пусто, почти ничего нет.

Руки у нее начинают трястись уже к обеду, а к трем болит голова и дергает глазную мышцу. Она пьет таблетки, ты сам покупаешь ей пластины с красными капсулами, которые пахнут химией и мятой, если случайно надкусить. У нее очень простая и очень нервная работа. Никто не выдерживает на ней больше года. Она держится семь.

Она часто думает: «Когда это наступит? То, что происходит с хирургами в больницах? Сначала их тошнит в морге, потом они ужинают, пока ассистентка держит зажим. Когда уже наступит это блаженное отупение?» — так думает она, ставя штамп и откладывая ленту влево.

У нее нормированный рабочий день. Но если к шести приносят стопку лент, она предпочитает задержаться.

— Ни к чему нагружать сменщицу, — говорит она одним.

— За переработки хорошо платят, — сообщает другим.

Ей кивают, но не верят. Все знают, что она задерживается по другой причине. Ведь если просидеть еще два-три-четыре часа, главное здание космопорта закроют, и можно будет выйти через задний ход и не смотреть в глаза тем, кто… Никому не смотреть в глаза.

У нее действительно есть другая причина. О ней никто не знает. Но узнает, конечно, это лишь вопрос времени. Когда она представляет, что будет потом, — становится больно и сладко одновременно. Вот такая причина.

У нее — малочувствительные пальцы, есть справка от врача. Что-то не так с сенсорикой. Вроде бы ничего страшного, но… С каждым годом пластик лент становится все тоньше, а световые печати все мощнее. Она штампует ленты, но вся столешница в «допустить», она же рассказывала. Свет пробил бы целую стопку разом. Но она не станет нарушать закон, кто угодно, только не она. Просто ленты действительно очень тонкие, липнут друг к другу, и иногда так сложно понять, две там или одна, а с сенсорикой пальцев что-то не так.