— …Я это прекрасно понимаю…
— А что тогда? Что заставляет тебя так гореть? Тоска по родителю? Так ведь и мне не легче — мои мать с отцом хоть и живы, а ведь не встретимся уж до гроба, и оттого не менее, а даже более тоскливо.
— И не в этом дело тоже. Пойми — я убил отца. Отца, который воспитывал во мне исконно сербские черты, выпестовал уважение к родине, любовь к природе, почёт к старшим. И всё то, что я назвал, умерло вместе с ним во мне. Конечно, не сразу я забуду те уроки и правила, которые он мне внушил, но своим выстрелом я разжёг тот пожар, который уничтожит во мне всё человеческое. Убить человека и убить отца — вещи разные…
— Но ведь никогда дети не живут ради своих родителей. Потому и умирают предки раньше потомков, и это правильно, и так будет всегда.
— Ты права. Но дело в том, что родители живут ради детей. Ради их блага и уж никак не ради того, чтобы пасть от их же пули по их же блажи. И потом… есть ещё одно обстоятельство, которое тяготит меня куда сильнее смерти отца. Народ. Мой народ. Как я взгляну ему в глаза? Что скажу? Какие слова найду в оправдание? Не сказать ли мне, что моё желание и похоть отправили старика Петра на тот свет? Какие найти слова, чтобы оправдаться хоть как-то, хоть перед живущими, не говоря уж о Высшем Суде, чтобы не провалиться от стыда и презрения сквозь грешную землю?..
Последнее его выражение я осознала не сразу.
— Ты… ты собираешься глядеть в глаза своему народу? — спросила я с робостью и смущением, но втайне — с радостью. Неужели он подумывает о возвращении? Меня, как видно, глупую женщину, тешила мысль о том, что мы можем вернуться — даром что ему придётся отправиться на каторгу, сейчас и она мне казалась не такой страшной, как разлука с отчим домом.
— Человек связан с родиной, где бы он ни находился. Он пупом прирастает к той земле, что его родила — и потому не знает история, чтобы беглец или блудный сын не возвратился в кои-то веки в родные пенаты. Возвращению быть, это факт. И я молю Бога, чтобы случиться ему при нашей с тобой жизни, ведь хоть мёртвые сраму не имут, а говорить о прощении и вине им всё же тяжелее, чем живым…
Слова его повергли меня если не в уныние, то в непостижимые размышления — где было так далеко ходить в мысленных дебрях простой дочери торговца? Меня угнетали вечные мрачные думы Георгия, от которых его и без того тёмное лицо становилось иссиня-чёрным.
Страшно себе представить, но тогда я впервые поняла — а после многократно слышала от других, — что именно это убийство, а вернее, та решительность, которую Георгий проявил по отношению к отцу, и переломили выбор сербов, сделав позже Георгия вождём этого свободолюбивого народа. Лихие, взрывные сербы, хоть внешне и не могли не осудить его за проявленную жестокость, в душе боготворили его. Вот только знали бы они, какую цену после он за всё это заплатил…
Наконец произошло событие, внёсшее суету в нашу привычную грустно-размеренную жизнь. Чтобы помочь русскому царю, австрийский король объявил войну туркам. А поскольку турецкий сателлит — Сербия — лежал ближе всего к месту их бойни, к владениям русского государя, то решил напасть на неё. Так войска султана вынуждены будут отбиваться не от одного, а сразу от двух противников, что, конечно, тяжелее. Георгий не стал дожидаться рекрутского набора и сам записался в гайдуки. Решение его, как и многие, которые он принимал до и после, вызвало во мне противоречивые чувства. С одной стороны, он будет воевать с сербами, со своими же братьями, что не может меня радовать. А с другой — надо было видеть его лицо, чтобы понять, что значит для него эта война. Человеком войны он был словно по праву рождения. Лицо его изменилось, засияло яростью и азартом. В глазах появился всё тот же огонь, как и два года назад — при наших встречах в моём саду. Он словно бы ожил — а вместе с ним ожила и я.
Я не могла уже видеть, как на моих глазах умирает самый живой из людей, мучимый тоской по родине и по оставленному там убитому отцу. Видит Бог, если б не эта война, я бы сама оставила Георгия. Да, мне было тяжело и тоскливо. Но ведь когда ноша одной вьючной кобылы и так едва посильна для неё, то вторая просто может её убить…
К счастью, мне не пришлось высказывать Георгию свои сомнения и опасения — несколько дней спустя после того, как известие о начале войны пришло в Тополь, он уехал. Через месяц я получила от него письмо.
«Дорогая Елена! У меня для тебя много приятных новостей. Главная из них состоит в том, что меня как потомственного серба сразу отправили в атаку на Белград. Понимаю, звучит чудовищно, но, пребывая здесь, я словно бы вернулся назад. Вдохнул родного воздуха — и напитался им ещё на много лет вперёд. А воздух здешний ты помнишь — в нём витает дух свободы, дух войны, дух счастья и радости. Он не оставляет равнодушным никого, кто хоть раз наберёт его полной грудью. И пробуждает сразу самые лучшие чувства. Одно из них — любовь к родине и сострадание к ней, коль скоро гнетёт её враг, обременяет игом, мучает и пытает самых родных нам людей. Нет, не с сербами я воевал — те, кто против султана, ушли в горы и прячутся там, а те, кто с ним — уже не сербы. Я воевал с жестоким завоевателем, подлым гегемоном, сосущим кровь из маленькой и гордой, но вечно унижаемой нации. И не ослабить руку, не сложить оружие помогал мне именно родной воздух. Должен тебе сказать, что земля и небо, реки и степи, люди и их оружие — всё словно бы выталкивает турок оттуда, где не принадлежит им и никогда не будет принадлежать ни пяди. Не в гайдуках дело и не в сербских патриотах — просто всему на свете приходит конец. И если не могут его положить люди, положит его Бог. Уверяю тебя, он настал. Скоро мы вернёмся домой. Не могу сказать большего, но знаю — ты мне веришь. Потому что верю тебе…
Ещё об одном хочу тебе сказать. Русские. Это удивительный народ, коего я раньше не встречал, но много о них слышал. Слышал от моего отца. Он рассказывал мне, что к сербам никто и никогда не относился добрее, терпеливее, справедливее. Русский прост настолько, что даже в ущерб себе, от жалости к угнетённому сербу, отдаст тому последнюю рубаху. Сейчас, когда мы встретились с войсками русского царя под Белградом, могу тебе сказать — так и есть. Меня поразило, насколько мы похожи. При всём величии обеих наших наций, каждый из нас прост и неприхотлив. У нас нет австрийской заносчивости и турецкой подлости, хотя души и силы побольше, чем в тех двоих. Каждый из нас владеет ружьём в совершенстве, но не применяет его где попало — а только в крайнем случае. Одним словом, я повстречал давно потерянных братьев и много дней ходил счастливый.
Ещё русский рассказал мне историю о том, как больше ста лет назад русский патриарх решил изменить церковные обряды, посмотрев на наши молебны и богослужения. Не все поддержали его — пришлось сразиться с ордами тёмных и невежественных людей, прежде чем идея славянского воссоединения восторжествовала. Я подумал — надо же, что значит истинная вера и любовь к братьям! Всё и всех можно принести в жертву ради нашей дружбы. И, если представится мне такой случай, будь уверена — так я и сделаю.»
Хороша та война, что заканчивается миром — так случилось и сейчас. Весь в наградах, Георгий вернулся в Тополь и велел мне собираться — османы заключили с австрияками мир, уступили им много плодородных земель, а всех австрийских солдат приняли на службу в армию. Георгий стал полковником и командиром войска гайдуков, рос по службе, а я с удивлением взирала на город, который покинула, казалось, ещё вчера, но уже сегодня почему-то не могла узнать.
Обычно после долгой разлуки с местом, в котором родился, человек спешит туда, где живут его воспоминания — улочки, дома, сады, фонтаны, неказистые и не бросающиеся в глаза случайному прохожему, могут значить для приезжего больше, чем могилы предков. Я навестила места, где упокоились мои родители. Было ли мне грустно? Да… Конечно… Вот только слёзы почему-то навернулись на глаза не сразу и как-то нехотя — только потому что надо, что ли. Что-то было в этом городе такое, что делало моих родителей уже словно бы и не моими.
Конечно, долгая разлука и гнев отца на меня и Георгия, запрещавший писать нам любому из обитателей дома, сделали своё дело — между нами пролегла мертвенно-холодная стена. Хоть и не разорвёшь кровные нити, сколько ни тужься, а всё же даже дёргать за них лишний раз не надо — память о склоке останется в сердце навсегда. Я тогда подумала, что именно наше расставание так охладило меня, что я не убиваюсь на отчей могиле. Но потом я сама сделала то, что обычно делают гости, приехав на родину, бывшую их домом, но давно уже ставшую чужим.
Я стала гулять по городу. Но не узнала его. Было в моём городе что-то, что отличало его от прежнего, времён моей юности. Не говорите только, что это я повзрослела, знаю. Дело не в этом. Есть вещи и места, остающиеся незыблемыми, сколько бы лет ни прошло с вашего расставания. Здесь не было ничего, что напоминало бы мне о прежнем Белграде. Ну, кроме стен, конечно. Хоть всё так же в небе сияло солнце, по улицам ходили другие люди. Нет, в тех же костюмах и с теми же лицами — но другие. Опасливые. Чванливые. Злые. Не было прежних, улыбающихся и пусть глуповатых, но родных мне до боли сербов. Были хитрые, жестокие, с больным светом в глазах.
Да, мы веками жили с турками бок о бок. Каждый из нас равно считал эту землю своей. Мы часто говорили — ещё тогда, когда я была маленькой, — что все мы вместе есть один народ, а власть наша — другой народ. Но историю и Бога не обманешь. Правда всегда останется правдой и, хоть поздно, а восторжествует. Тайное всегда станет явным, пускай даже потребуются для этого десятилетия и века. Добро победит зло, если даже ценой пирровой победы. Но так будет. Это закон, повлиять на который не в силах даже самый сильный захватчик. Для себя он знает — чужое никогда не станет твоим. Ты можешь забрать его силой, но пройдут годы — и тот, кто стоит у нас за спинами и летает над нами, заберёт его и отдаст тому, кому это принадлежит. Ведь не в руках человека порушить Божий промысел и внести сутолоку в Его планы. И потому гегемон, понимая внутренне, что конца не избежать — примеры всех древних империй говорят нам о том, — убеждает народ в обратном. Он питает его идеями войны и возможностью проживать на никогда не принадлежавших ему территориях. И, каким бы благородным ни был этот народ, пусть не сразу, но он соглашается — слиш