Мюнхен — страница 3 из 46

В ресторане лежало несколько номеров позавчерашней газеты «Народни листы». В передовой статье писали о Женевском протоколе. Инженеры за соседним столом обсуждали его.

Через час пришел поезд. Четыре вагона третьего класса, один — второго. Они сели.

Поезд останавливался на каждой станции. Только в Богумине зажгли свечи в фонарях. Ввалились шахтеры. Лица у них были испачканы угольной пылью. Высокие, худые, с кружками в узелках, они плюхнулись на жесткие сиденья, перебрасываясь короткими фразами на каком-то наречии, непохожем ни на польское, ни на чешское, и закурили трубки. Спросили у Тани:

— Куда едешь, доченька?

— В Прагу, — ответила Таня.

— А ты не оттуда?

— Нет, она русская, — объяснил Ян.

— И она едет сюда?

— Да.

— Так это ваша жена… Ясно… А это ваш хлопец? — Они разглядывали Еника. — Хорошенький!

Они докурили трубки и выбили их. Потом откинули головы и уснули. Если бы они не похрапывали, то могло показаться, что они умерли, настолько они были неподвижны. И тем не менее это не был глубокий сон. Как только поезд останавливался, просыпались как раз те, кому нужно было выходить. Зевнув, потянувшись, они брали свои трубки и выходили в темноту.

Небо над терриконами и печами было красным, как во время пожара. По оконным стеклам стекал мелкий дождь.

Таня уснула. Спал и Еник, закутанный в одеяло и вязаный русский платок.

Паровоз боязливо свистел в темных лесах. Красное зарево на небе угасло. Выбравшись на равнину, поезд набрал скорость — вагоны раскачивало, скрипели тормоза. Головы спящих теперь покачивались.

У станций были певучие названия. К этим станциям вели в темноте улицы, освещенные раскачивающимися фонарями. В их тусклом свете поблескивала грязь, по которой шли шахтеры, приезжавшие из Остравы, Витковице, Орловой и Богумина. Они шли, чтобы прилечь в постель на остаток этой ночи в вековой хибаре иод липой с кустами крыжовника в саду и пеларгонией за окном. А может быть, зайти сначала в трактир, который открыт до утра, потому что четник с трактирщиком заодно? Рядом с трактиром наверняка есть овраг, и в нем бурлит речушка с водой, черной как смола, и называется эта речушка, наверное, Остравице или Остравичка.

Пересадка из пассажирского поезда в скорый а Пршерове прошла как во сне. Кто-то помог перенести чемоданы. Ян нес спящего Еника. Таня шла за ним с кожаной сумкой, которую купила на Сухаревке. В ней лежали пеленки Еника.

После этого Ян уснул. Когда он проснулся, взору его предстала прекрасная, милая до боли в сердце картина. Липы золотились на деревенских площадях, белели костельчики, в ложбинах алели груды листьев. Долина Гана была широкая и щедрая, а вспаханные поля, черные и влажные, обещали изобилие. Каждая межа, каждая изгородь, оконные занавески, уличные мостовые, речные паромы, грядки огородов, лесные тропинки, рельсы и трубы, крыши, мосты и башни — все несло на себе накопившиеся в течение тысячелетий трогательные следы вдумчивого умелого труда. Холмистая и зеленая, по-осеннему тихая, мелькала за окнами вагона родная страна Яна, полная удивительных долин, равнин, рек и скал, то поющая, то вдруг примолкающая в осенней задумчивости, с безвременниками на лугах и с астрами на маленьких кладбищах, с елями на холмах и березками вдоль пожелтевших дорог, с бурлящими ручьями и с вербами у рек.

От фабрик тянулся дым, гудели вокзалы, гремели и стучали колесами паровозы. Реяли сине-красно-белые знамена, а на всех перронах за стеклами киосков висели портреты старого человека с белой бородкой и в пенсне.

Ян Мартину возвращался в страну, президентом которой уже в течение шести лет был этот человек, за которого он вместе с поручиком Горжецом сражался на галицком фронте, вместе со своим другом Иркой, выполняя его приказ, пролил кровь на жнивье у Бахмача и от власти которого он освободился у Байкала… Теперь на Яна вновь смотрели старые умные глаза. Хитрющие морщины под белоснежными усами, похожими на усы сельского старосты, сложились в ироническую улыбку.

Почему Ян Мартину возвращался?

Он не мог иначе. Он говорил, что должен увидеть старую мать и еще более старого отца, что должен показать им жену и ребенка, чтобы они больше не сердились на его жену, считая, будто он так долго задержался в чужой стране только потому, что она этого хотела. Вот почему он возвращался.

Нет, возвращался он потому, что не мог жить без этой страны!

— Почему ты такой грустный? — спросила Таня.

Ян не ответил.

Она взяла ребенка и посадила его к отцу на колени.

— Ты едешь домой, Еничек! — прошептала она ребенку на ухо.

Сладко и тревожно гудели колокола родины. Все трое сидели озабоченные и встревоженные.

Кто видел в те минуты Яна, никогда бы не сказал, что он возвращается в родные края после долгих лет скитаний. Скорее, казалось, что он навсегда уезжает из родных мест.

О, зов колоколов родины понятен лишь тем, кто так долго пробыл вдали от родины, познал и жизнь и смерть!

4

Когда приближаешься к большому городу, то чувствуешь его издалека. Угадываешь его по одежде людей, но их жилищам, по более чистым асфальтированным дорогам, по машинам, едущим в одном направлении, по дыму и гари в воздухе.

Распаханные поля, пустые лесочки, покинутые скамейки под увядающими кленами, распятия на перекрестках дорог, серые заборы складов, запыленные вагоны на дворах фабрик, небольшой костел над плотиной, мутная лужа, в которую падали желтые листья, пойменные луга, окруженные вербовыми рощицами, рыжеватые холмы, прудик, поредевшие леса, белые домики с красными крышами, стоящие в садах, где отцветали багровые розы, опавшая сливовая аллея, стадо жирных гусей, направляющихся по тропинке к мутной речушке, забытый плуг в разбитом сарае — все это еще была деревня.

Но вот замелькали семафоры, виадуки, раздались встревоженные звонки у шлагбаумов. Увеличилось число путей, убегавших направо и налево.

И тут между скалами и рекой, окутанный туманом и гарью, но при этом воздушный и легкий, как песня, их взорам открылся город. Дома на окраине приветствовали поезд мокрым бельем. Чумазые дети скакали под акациями на обожженной солнцем насыпи. Дома, крыши до самого горизонта, дома, из-за которых выплыли трубы заводов и старинные башни. Вдали блестела река.

А над ней, на одном из до сих пор зеленевших холмов, взметнулся над легким тумаком, над крышами и позолоченными башнями, окаменевший свет Градчан[2].

Поезд пронесся через туннель и выскочил на мост.

— Мы дома, ничего не бойся. — Ян поцеловал побледневшую Таню.

Она взяла Еника на руки. Ян открыл окно. Поезд заскрипел тормозами и остановился.

— Прага! Прага! — выкрикивал проводник.

В коридоре вагона послышались голоса носильщиков в полосатых пиджаках:

— Вы выходите в Праге?

На перроне стояло несколько человек, и среди них Ян увидел отца и мать.

Позднее, вспоминая об этой встрече, он удивлялся, насколько она была тихой. Мать протянула к нему руки, глухо произнесла сквозь слезы:

— Ян, Еничек, ну вот ты и дома! Боже, боже… боже! — и схватилась рукой за сердце.

Мать была вся седая и все же еще красивая.

— Танечка! — Прекрасными, полными слез глазами мать посмотрела на Таню. Тут она увидела ребенка: — А это?..

— Еничек! — сказала Таня.

Отец, высокий, седой, похудевший, протягивал в окно к Яну и Тане трясущиеся руки, повторяя:

— Ну, дети, выходите же наконец!

Тут только Ян вспомнил, что все это не сон, что надо выходить из вагона, потому что они уже дома.

На перроне они расцеловались. Таня отдала ребенка бабушке.

— Ты бабушкин? — спросила бабушка внука.

Еник не испугался бабушки. Не боялся он и дедушки, и его усов тоже.

— Ну, как вы здесь? Все здоровы?

Мать вздохнула:

— Нам уже хорошо… Наконец-то и для нас война кончилась.

— Хватит нам здесь стоять. Надо домой ехать, — сказал отец.

Носильщики зашевелились:

— Куда нести ваши чемоданы?

— На привокзальную площадь, — ответил отец, — поедем на извозчике.

У вокзала их ждал старинный фиакр. Они сели. Таня застенчиво улыбалась. Еник смотрел на лошадей. Мать обняла Таню за талию и рассматривала ее ласковым взглядом.

Вышли они в Ольшанах, у дома, постаревшего, пожалуй, еще больше, чем родители.

— Обветшали мы за время войны, — сказала мать, словно извиняясь.

5

В честь приезда сына родители Яна закатили пир. Хлопотать по хозяйству матери помогали соседки, пани Комаркова и жена трактирщика. Обед был сервирован на старинном фарфоре, который пани Мартину получила к свадьбе от своего отца Яна Хегера. Прежде всего был подан говяжий бульон необычайной крепости, затем была говядина с гарниром. После этого появился золотистый печеный гусь, мягкий и с хрустящей корочкой. Ароматно пахла капуста. Ко всему этому полагались кнедлики, посыпанные тертыми сухарями и политые аппетитным темным соусом.

Эти кнедлики стали предметом разговора за столом. Ян уже добрых десять лет не ел таких кнедликов. Правда, в лагерях для военных иногда готовились кнедлики для чехов, но это было не то.

Мать внимательно смотрела на Таню, будто спрашивая, знает ли Таня это блюдо и нравится ли оно ей. Оказалось, что Таня кнедлики уже ела.

Для матери и отца это был радостный сюрприз и гарантия того, что Таня войдет в семейство Мартину и Хегеров без каких-либо трудностей.

Пани Комаркова в кухне все время твердила, что молодая жена, которую пан Ян привез с войны, никогда не сможет забыть о Сибири, о родном городе на окраине России и что потребуется много времени, пока она научится разговаривать с чехами, но мать только улыбалась.

— Все будет хорошо, — говорила она.

Обед еще не был закончен, еще не съели торт, который мать испекла по рецепту своей подруги Магдалены Рюммлеровой из Дечина, еще не допили черный кофе, а уже начался ужин. На ужин подали шницель по-венски, конечно с картофелем, а к нему пльзеньское пиво, которое принесли из соседнего трактира в кружках.