Мюонное нейтрино, пролетевшее сквозь наши сердца — страница 20 из 27

такое простить. Не верю! И потому я тебя действительно ненавижу!..

Руки Таи опали.

Пока говорила, она гневно потрясала ими в воздухе – швыряла молнии, отражала незримые атаки.

И вдруг накрыла лицо ладонями. Опустившись на корточки, заплакала навзрыд.

Люся повернулась и пошла вдоль ручья, спотыкаясь на остром галечнике, понурив спину.

* * *

Наплакавшись, Тая умылась и выбралась на шоссе. Она испытывала огромное облегчение. Выразив наконец все то, что так долго держала в себе, пытаясь казаться нравственно выше, чище, мудрее, чем есть на самом деле, Тая почувствовала: это к лучшему. Потому что теперь, выбросив из души лишнее: романтическую шелуху, книжный пафос, – она освободила в ней место для понимания. Осознание и принятие своей ненависти – первый шаг к истинному прощению. И Тая сделала этот шаг.

Она шла, любуясь низкими пушистыми облаками, подсвеченными опускающимся солнцем.

А небо все такое же. Безусловно прекрасное.

Оно всегда таким было. Задолго до нас, до всех людей вообще. Оно видело совсем пустую Землю.

Полагают, будто все многообразие жизни на планете пошло от одной белковой молекулы. И в этой самой первой молекуле, в ее скрученной в клубок полимерной цепи, когда-то содержались в виде некоторого таинственного потенциала и растения, и животные, и все люди. Это было единое, неделимое, способное стать через много миллионов лет нами – цивилизацией.

Как могло случиться, что одна часть целого ненавидит теперь другую? Не должны враждовать пальцы одной руки, плоды одного дерева.

У вашей с Люсей общей прабабушки было восемь детей.

Она сама была когда-то маленькой. И даже очень маленькой. Она была эмбрионом в матке своей матери, яйцеклеткой в ее яичнике. Одной-единственной клеткой!

И внутри этой клетки вы, ее потомки, уже будто бы содержались.

Ты, Люся, ее сестра со своим ребенком.

Таечку окрестили, как только могли окрестить взрослевшие в перестройку, заваленные идейными обломками рухнувшего режима родители – формально, потому что детей крестили все знакомые, и знакомые знакомых тоже крестили, и вообще, это такой русский обычай: свечи, белые рюшечки, румяные тетечки, длинные столы, надо крестить.

Мама читала Таечке детскую Библию и жития святых. Книжки из девяностых, еще по-советски добротные, иллюстрированные с усердием и любовью художниками великой страны, улетевшей в космос на топливе великой идеи.

Мама брала Таечку в церковь, где было жарко, сумрачно и трепетали золотые венчики свечных огоньков перед иконами.

Мама поднимала Таечку, чтобы та сама подожгла свечку и воткнула в подставку, похожую на крохотный стаканчик. Таечка просила у Бога коробку «Лего» и новых кукол.

Потом она подолгу упрямилась, не позволяла маме ее увести – следила, чтобы ее свечку не выдернула раньше времени сердитая бабушка-служка в черном платке, протирающая подсвечники, – вдруг Бог не успеет заметить?

Мама подавала записочки «за здравие», если кто-то болел. Но если никто не болел, то про Бога она как-то не вспоминала. Точно так же не вспоминала она про бардак в Таечкиной комнате, покуда гости не начинали маячить на горизонте обозримого будущего.

Папа ничего не говорил, только посмеивался: либо он в Бога вообще не верил, либо считал, что Он настолько всеблаг и мудр, что простит. И маму, и Таечку, и его самого, и всех-всех.

Папа водил в кафе-мороженое: подтаявшие, в стальных плошках, залитые – чтобы ты не простыла! – крепким папиным кофе сливочные снежки были – да-да! – божественны

Походы в кафе держались от мамы в тайне: мама вечно боялась Таечкиного хронического тонзиллита (страшного зла, обитавшего в воображении участкового педиатра и в поликлинической карте, сама Таечка ничего такого не чувствовала), Таечкиной аллергии (аналогично тонзиллиту), высоких цен, поваров с немытыми руками, общественной посуды, некачественных продуктов, много чего боялась. Потому кафе-мороженое источало такой нежный, соблазнительный, чуть светящийся, шуршащий, органзовый, тюлевый аромат греха.

Так есть ли Бог?

Тая остановилась напротив автобусной остановки.

Надпись «Я люблю Захара М.» пересекла оранжевая лента закатного света – будто кто-то зачеркнул ее солнечным карандашом.

Если бы Бог был, Он не допускал бы страданий, несправедливостей.

Или Он просто настолько умнее нас (людей), что мы даже представить себе Его ум не можем.

И все, что кажется нам несправедливостью, на самом деле – закономерный ход вещей. А страдания происходят от неумения соглашаться с этим закономерным ходом, от упрямства.

И Захару лучше быть с Люсей.

Оранжевая лента тянулась по асфальту, опоясывала медные стволы сосен.

Тая неожиданно обнаружила в своей душе большое умиротворенное чувство единения со всем живущим – ощутила себя крохотной частью необъятного целого. Ее посетило спокойное осознание собственной ничтожности. Настроение сделалось необыкновенно легкое и чистое, созерцательное.

В масштабах Вселенной нет никакой разницы, с Люсей Захар или не с Люсей.

Мюонное нейтрино летит, пронзая любой предмет, вот эту остановку с надписью, те сосны на берегу залива… Мюонное нейтрино пройдет сквозь мое сердце – и это будет просто часть его большого пути.

Тае пришла озорная идея.

Расстегнув потайную молнию в дне преданной джинсовой сумки, она достала баллончик с краской; встряхнув его, аккуратно модифицировала буквы «З» и «а»:


Я люблю с Сахаро М.


Коротко и ясно.

Улыбнувшись такой находчивости, Тая убрала свое оружие обратно в сумку и побежала в садоводство.

– Я была слишком резка, извини.

Люся удивленно вскинула голову – она не ожидала такого скорого шага к примирению после большой грозы. Тая стояла на верхней ступеньке между столбами, держащими навес, – будто в раме. Люся не видела ее лица: последний свет погасающего дня за спиной девушки оставлял от нее лишь силуэт.

Это помогло начать говорить.

– Знаешь, я ведь ни за что бы не простила. Ты хотя бы попыталась. Все правильно. Не извиняйся. Я ненавидела бы тебя, если бы мы поменялись ролями. У меня точно не хватило бы духу простить. И ты не обязана это делать. Я понимаю и не могу тебя осуждать…

* * *

Портреты Захара мельком видели многие ребята, но не сам Захар.

До него дошли слухи.

Искушение – эх, посмотреть бы! – грозилось перевесить сомнения «а вдруг не то подумают». Всякому лестно поглядеть на себя, устремившего задумчивый взгляд из картины вовне, подобно Пушкину Кипренского или Наполеону Гро. На себя, глядящего со стены девичьей спальни, наравне с надушенными типографской краской Джастином Бибером или Бастой.

Самодовольное любопытство снедало Захара: он караулил случай подпитать свою гордыню.

Каким-то вечером, когда молодежь жгла костер на берегу залива, Люся, сославшись на головную боль, рано ушла спать, и Захар, проводив ее, против обыкновения возвратился к остальным.

Пасмурное небо начинало тускнеть, вечер переходил в ночь; свет от костра трогал склоненные лица дрожащими полужидкими мазками. Кусты и кроны невысоких деревьев клубились темным дымом. Тучи расступились; их рваные края осветила, превратив в воздушное изысканное кружево, незримая луна.

Тая сидела, борясь со сном.

Наглая и несуразная надежда притаилась у нее в душе.

Надежда не пойми на что.

Люси нет, и что? Она появится завтра, ну или послезавтра, если совсем уж захворала. Что ты сделаешь за один вечер? Построишь из вредности глазки парню подруги? Глупо, блин. Кто ты сама будешь после этого? Не стыдно будет в зеркало смотреть, не? Да и плевать ему на тебя. Он твоих глазок и не заметит.

Но надежда – птица, пойманная сердцем, – заставляла сердце прыгать в груди.

Упрямая надежда.

Умирает последней, как говорят.

Или вообще не дохнет, зараза.

Хоть жги ее, залив скипидаром, хоть топи, привязав к ней дюжину кирпичей, хоть топчи берцами или руби катаной на мелкие кусочки!

Особенно если эта надежда – любовная.

Ребята потихоньку расходились. Сначала исчезали парочки, конечно же. Костер начал погасать, вместе с ним – разговоры, точно своим горением он их поддерживал – подливал в них красок.

Похолодало, воздух зарябил от мошкары, и следом за парочками начали расползаться одиночки.

Тая поднялась.

Сидеть дальше означало бы однозначно спалиться. Кроме Захара, возле слабо румянящегося краешками углей костровища остались только Серега и одна незнакомая девчонка.

Надежда в груди съежилась, превратившись в тугой неприятный комок, точно прогоревшая пластиковая бу– тылка.

Попрощавшись, Тая отправилась в сторону садоводства.

Шла она медленно.

Грустные и странные мысли тянули назад – будто Таю привязали к месту тонкими резиночками для плетения, и с каждым шагом они натягивались, сильнее, сильнее…

Тропинку окаймляли низкие колючие кусты дикого шиповника. Все лето они густо, сладко пахли, а теперь, в середине августа, покрылись россыпью плотных, продолговатых, темно-красных плодов.

Тая остановилась.

Невдалеке, за березовой кромкой редеющей рощи, – шоссе. Успеть насладиться тишиной, покуда не разрезал ее рокот проезжающей машины. Услышать шорох падающего листа, сломавшегося под подошвой прутика, – побыть с лесом наедине.

Хотя бы с таким лесом – курортным, заставленным скамеечками и фонарями, беспощадно раскроенным дорожками, стадионами, отелями. Откуда-то слышалась приглушенная музыка и тянуло шашлыками. За деревьями мерцали золотые квадратики окон садоводства.

Необыкновенно приятное, щекотное и нежное, как пузырьки лимонада, волнение охватило Таю.

В ажурном обрамлении расступившихся облаков таинственно и страстно сияла полная луна. Шипели чуть слышно, как оседающая мыльная пена, кроны деревьев…