Мюонное нейтрино, пролетевшее сквозь наши сердца — страница 26 из 27

Почти месяц здесь.

Каждый день – целая жизнь.

У Кати месячные. Ей никто не принес прокладок – бабушка, которую она зовет, вроде бы год как умерла; няньки положили Кате в рейтузы какие-то тряпки.

Непобедимая женская сила не ведает, кому дана, – вырывается наружу как будто в насмешку алым, ярким.

– Бабушка. Бабушка?

– Бэм! Бэм, – вторит Корнева.

Тая от нечего делать читает книгу, найденную на подоконнике возле кресла няньки.

Дамский роман. Кустарное изделие, где на затасканные архетипы (девственница и дракон/король/олигарх), как на деревянные болванки, наклеены пестрые тряпки банальных коллизий и откровенных сцен.

Ни за что на свете не стала бы Тая впихивать в себя этот жирный лавбургер, из которого так и лезет тошнотворный майонез пошлости, если бы нашлось что еще почитать, кроме стены.

Тая принимает антидепрессант и чувствует себя лучше (вроде).

– Бабушка?

Катя ходит по палате уткой – переваливаясь, катая мерзкий теплый комок между ног.

Нянька пытается накормить Корневу полдником.

Та бьет скрюченной рукой по руке няньки – ложка в нянькиной руке подпрыгивает, выбрасывая наверх содержимое с ускорением, будто рогатка. Каша попадает няньке в глаз и на лоб.

С привычным беззлобным матерком нянька, зажмурившись, вытирает лицо розоватой лапой с тупыми чертовски сильными пальцами.

– Бэ-э-э-эм!

Тая смотрит, с трудом сдерживая ухмылку, прошившую губы тугой теплой нитью. Над таким не смеются.

Тае стыдно: она ничего не может поделать.

Ее рот своеволен. Он смеется.

Своевольны и щеки. Они пухнут, раздуваются изнутри розово-оранжевым весельем.

С объёмом и фактурой окружающих предметов творится нечто странное. Они кажутся непривычно выпуклыми, как-то излишне, избыточно яркими. Точно всё вокруг сделано из дешёвого пластика.

И в этом новом пластмассовом мире ни хорошо, ни плохо, в нём было как-то равнодушно-весело.

Тая чувствует себя не совсем собой.

Точно чужое позитивное настроение, наскоро, халтурно сделанное, не подходящее Тае ни по размеру, ни по форме, на неё насильно натянули, как карнавальную маску с «Алиэкспресса» или соседские резиновые сапоги на даче, тяжелые, чавкающие, душные.

Но зато не страшно толстеть.

Не страшно есть.

Но и не хочется.

Вожделение к еде пропало совершенно, и присланные мамой сгоряча «Сникерсы» вызывали не больше эмоций, чем дверные ручки, ножки кроватей, тапки и прочие несъедобные предметы. Они лежали у Таи в тумбочке, потом она отдала их Светке.

«Улучшение на фоне лекарственной терапии».

Так это называет доктор О.

Корнева отмахивается от полдника как от роя слепней.

– Бабушка? – доверчиво и нежно спрашивает Катя, подойдя к няньке со спины и пытаясь заглянуть ей в лицо.

– Да какая я тебе бабушка, дерево ты ходячее?! – не выдерживает нянька, хорошо подогретая неудачной кормежкой и теперь готовая кипеть. – Топай!

Она берет Катю за плечо и ведет к кровати; по пути замечает на рейтузах подопечной темное пятно.

– Ох, грехи наши тяжкие…

Нянька прямо при всех потрошит Катины рейтузы, швыряет окровавленные тряпки в отверстую пасть дверей туалета.

– Угораздило же бабку твою помереть.

Трещат бинты. Размашистыми, отважными движениями рвет их нянька – точно рубаху на груди. Словно прохудившуюся тряпичную куклу, заново набивает бинтами Катю.

– Хоть бы и тебя бог милостивый прибрал, дуру. Да где ж. Вон какая кобылка сочная. Недоглядеть – и родишь еще…

Тая поворачивает голову, что кажется объемной и невесомой, как куль сахарной ваты.

Дева Мария с плоским широким лицом Кати держит на руках пастельно-розового упитанного младенца.

Бр-р-р.

Тая встряхивает головой, прогоняя страшную грезу.

Наташкин младенец бежит по пляжу, захлебываясь смехом. Загребая мелькающими скоро-скоро ручками-ножками солнечные лучи и облака. Наташка ловит его на лету, щекочет, целует. Улыбается счастливо и гордо, расслабляет ворот белой туники, прикладывает младенца к груди.

Еда.

Еда – жизнь.

Бабушка учила тому, чему учила ее война.

Желток, закопанный в горшке с фиалкой, пока бабушка отвернулась к плите, мог спасти кого-то от смерти.

Загадки доктора О. цепляют мысль; ногтевой заусенец цепляет тугие прозрачные колготки – стрелка поползет, что ни делай. Мама учила тому, чему учила ее, студентку, бедность: нет других колготок – надо смазать конец стрелки лаком для ногтей.

Остановить стрелку.

Остановить. Время, самолет, безумие.

Сделать невозможное.

Как у Нолана в «Начале»: нырнуть глубоко в себя, поговорить наедине с самым страшным из своих призраков – с виной.

Времена не выбирают, сказал поэт, в них живут и умирают. Бабушка с мамой, не сознавая того, носили в себе полную до краев чашу скорбей двадцатого века: блокаду, послевоенную разруху, разложение режима, девяностые – окаянные дни юного русского капитализма, продовольственные талоны, очереди и дефицит, каждодневный страх за завтрашний день, неопределенность, отчаяние. И они не были в этом виноваты.[9]

Еда – первое, что встречало тебя, когда ты пришла в мир.

Грудь матери. Еда – жизнь. Большое теплое тело, рядом с которым не страшно.

Еда – безопасность. Большое теплое тело, которое всегда появляется, когда тебе плохо.

Еда – забота.

Еда – любовь. Самое первое ее выражение.

Что происходит, когда ты блюешь?

Ты отказываешься от любви. Ты отрицаешь жизнь. Ты хочешь умереть.

Почему?

Потому что ты не такая. Ты недостаточно красивая. Не совершенная.

Ты блюешь.

Ты отрицаешь заботу и защиту.

Потому что ты НЕ ЗАСЛУЖИВАЕШЬ.

Кто решил это за тебя? Кто заставил тебя так думать?

Подруги?

Захар?

Он ведь даже никогда и не намекал, что ты толстая.

«В любви не бывает все просто и гладко», если что.

Люся толще тебя, и..?

Так кто тебе сказал, что ты не заслуживаешь? Кто?

Глянцевые журналы? Книги? Кино?

Бабушка?

«Ишь, зажралась!!!»

Мама?

Мама!

«Ты не убираешься в комнате, ты не готовишься к ЕГЭ, вместо того чтобы заняться делом, ты щелкаешь своим телефоном. Вечно щелкаешь телефоном. Кого я вырастила!»

Мама!

Мне больно, мама.

Я хочу, чтобы ты любила меня, мама.

Мама, мамочка. Люби меня, как в детстве. Помнишь, мы ходили в лес. Только ты и я. Долго ходили, далеко… И когда я уставала, ты сажала меня на плечи, помнишь? Ты рассказывала мне про каждый гриб. Вот волнушка, смотри, у нее ямка посередке, бахрома внизу, это рыжик, он на волнушку похож, но, если его поранить, он в этом месте сразу позеленеет, глянь, это подберезовик, у него ножка в крапинку…

Мама, мамочка, люби меня, как тогда.

«Как мама может тебя любить, если ты ее позор? Она рожала тебя с мыслью, что ты будешь хорошей дочерью. Будешь мести в своей комнате, не станешь разбрасывать вещи, будешь делать уроки. Готовиться к ЕГЭ. Ты не оправдала надежд».

«Но ведь любовь безусловна?»

«Ха! Кто тебе сказал? Мама ждала от тебя. А ты! Ты… Феерически бездарна!

Мама ругает тебя потому, что хочет сделать тебя лучше.

Ты ее продолжение.

Ее единственный шанс на бессмертие.

Итог всей ее жизни. Она хочет видеть тебя СОВЕРШЕННОЙ. И ты ее ПОДВОДИШЬ».

«Ты не обязана быть совершенной ни для кого. Даже для мамы».

«Но это же мама. Я состою из ее молока. Она мой мир. Мой дом. Моя – еда?»

«Ну и что? Мама может ошибаться. И это ее право. Мама тоже человек.

У других людей всегда будет свое мнение. И им с ним жить. А тебе жить с собой.

С виной.

Или с любовью?

С едой-жизнью? Или с едой-смертью?»

Сентябрь

В городе Тая обрела осень.

Каждый день приносила она свои глаза-корзины полными золота, солнечных зайчиков, сухих листьев, нежных млечных отражений в лужах, стальных бликов в автомобильных зеркалах.

Боясь все это рассыпать, расплескать, осторожно опускала она веки перед сном. Ничего не потерять, не упустить. Паутинный узор прожилок ярко-желтого листа, просвеченного фонарем насквозь. Поздний закатный свет, теплый, розоватый на лице Люси, стоящей на виадуке, у парапета, на ее волосах.

Вся эта хрупкая красота, вдумываясь в которую, чуть не плачешь от пронзительной восхищенной грусти.

– Ты не жалеешь о том, что вы расстались?

– Я жалею обо всей этой истории. Мне кажется, было бы лучше, если бы мы вообще не мутили с Захаром. Я чувствую себя такой виноватой…

– Ты ни при чем. Это я провоцировала тебя. Прости.

– Я при чем. Я завидовала тебе. Я так страшно завидовала, когда увидела тебя на крыльце в том белом платье. Меня аж прожгло, какая ты была красивая. Неземная! А потом я застала тебя у ручья…

– Не надо.

Тая подняла руку, будто хотела защититься от слов, что могли последовать за произнесенными.

– Я должна закончить. Я ничего не рассказывала Захару. Но я попросила его кое о чем. Я хотела тебя спасти, понимаешь. Это был хороший посыл. Я боялась за тебя. Но вместе с хорошим посылом… Вместе с ним во мне жило скверное, позорное помышление. Я хотела, чтобы ты растолстела! И я попросила Захара поговорить с тобой наедине. Я хотела, чтобы он внушил тебе, что раньше у тебя была более привлекательная фигура. Это было во благо. Но не до конца во благо, понимаешь. Я хотела, чтобы ты перестала… тошнить. Но сильнее я хотела, чтобы… Прости меня!

Тая обняла подругу.

Запахи стирального порошка, шампуня, пудры свились в уютный клубок, пушистый облачный шарик, прокатившийся по Таиному лицу.