ь себе Имя, – и он поднял сначала одну ладонь, растопырив длинные пальцы, а потом другую, и потряс ими в воздухе. – И уж поверь мне на слово, лёгким этот путь не был. Чего только не приходилось…
Он умолк, и Оливия, не дождавшись продолжения и полагая, что момент благоприятный (Рафаил ещё ни разу не был так откровенен с ней), попыталась свернуть беседу на другую тропку.
– А Люсиль Бирнбаум, мистер Смит? Она была дилетанткой? Или знала цену успеха?
– Кто с тобой болтал о Люсиль? – Рафаил резко, опираясь на руки, переместился и сел так, чтобы видеть лицо собеседницы. Всё дружелюбие исчезло, взгляд стал цепким, колючим – он отодвинулся ещё дальше, и его скрыла тень от шкафа с тобиновскими зеркалами, Оливия же была, как на ладони. Ей тоже пришлось переместиться, и теперь яркий свет софитов бил ей прямо в глаза.
– Эффи мелет языком, так ведь? – он не стал дожидаться, пока Оливия найдётся с ответом. – Эффи девочка неплохая, только вот язык у неё недобрый, и на Люсиль она была крепко обижена. Так что не советую, мисс Адамсон, слушать чужие речи о людях, о которых вы и понятия не имеете.
– Да я ведь потому и спросила, мистер Смит, – Оливия притворилась, что не заметила резкой перемены в нём и принялась болтать всякий вздор. – Мне стало жаль её, только и всего. Разве это не ужасно, что она вот так нелепо погибла, и о ней даже никто не вспоминает? Забвение – это ужасно… – она нарочито вздрогнула и обхватила плечи руками. – Кануть в небытие и не оставить после себя и следа… Не иметь никого, кто бы вспоминал о тебе… Это самое страшное, что только может случиться с человеком, вы не находите?
– Не самое, – сухо ответил иллюзионист. – И я не думаю, что о Люсиль Бирнбаум некому вспоминать. Такие женщины, как она, оставляют о себе долгую память.
– Какой она была? – Оливия беззастенчиво продолжила эксплуатировать образ любопытной и несколько экзальтированной девицы из тех, что обожают беседовать о смертях, загробной жизни и прочем. – Я слышала, что она была невероятно красива. Это так?
– Да. Нет.
Рафаил помолчал, потом нехотя продолжил:
– Не в красоте было дело. Люсиль умела гореть.
– Гореть?..
Из сумрака, в котором укрылся иллюзионист, послышались сухие щелчки. Так и не найдя нужных слов, он ответил просто, как чувствовал:
– Все любят смотреть на огонь. И если в комнате была Люсиль, то хотелось смотреть только на неё. У ней внутри горело пламя. Оно обжигало, не грело – но смотреть всё равно хотелось только на неё. И так было всегда. Она могла быть горбатой уродиной, но все всё равно смотрели бы только на неё. И ей об этом было отлично известно. Она могла войти в комнату секунду назад и не произнести ни слова, а ты уже был готов отдать ей всё, что она попросит. Сделать всё, что она прикажет.
– Наверное, именно это и называют шармом? – задумчиво предположила Оливия, но Рафаил ничего ей не ответил.
Послышался душераздирающий вопль ослицы Дженни, которую готовили к выходу. Сцену пора было освобождать. Глаза Оливии устали от безжалостного света софитов, и она поднялась на ноги, стараясь не встречаться взглядом с Рафаилом Смитом. Он тоже встал, по-прежнему держась в тени, которую отбрасывал магический шкаф.
Когда Оливия уже почти покинула сцену, иллюзионист хлопком привлёк её внимание. Она обернулась. Он стоял, скрестив руки на груди и широко расставив ноги в стоптанных ботинках. (Хотя перед зрителями Рафаил всегда представал в великолепно сшитых костюмах и смокингах, вне сцены он одевался чуть лучше уличного бродяги, следя лишь за чистотой вещей, но никак не за их внешним лоском.) Перед ним плескалось дрожащее озерцо лунного света, струившегося с колосников, лицо его сохраняло непроницаемое, но вместе с тем какое-то расчётливое выражение.
– Мисс Адамсон… – окликнул он её. – Должен заметить, что излишнее увлечение сплетнями и праздное любопытство никого до добра ещё не довели. Понимаете, о чём я? И это хороший совет, уж поверьте мне, особенно для такой юной леди, как вы.
Оливии ничего не оставалось, кроме как кивнуть, а затем удалиться, стараясь не слишком спешить и чувствуя спиной его тяжёлый взгляд.
Глава восьмая, в которой Оливия проводит смелый эксперимент, не следует ничьим советам и теряет главную улику
В том, что смерть Люсиль Бирнбаум последовала от чьих-то умышленных действий, а не в результате несчастного случая, Оливия убедилась тотчас же, как только осмотрела подошвы танцевальных туфель, принадлежавших жертве. То, что интуиция её не подвела, поводом для радости отнюдь не являлось, ведь это означало, что человек, замысливший убить Люсиль Бирнбаум и осуществивший своё намерение, находится либо среди членов труппы, либо в числе театральных работников – осветителей, музыкантов и прочих.
Второй вариант, разумеется, был предпочтительнее. Представить, что кто-то из тех, с кем близнецы сидят каждый вечер за одним столом, и с кем ей, Оливии, вскоре предстоит дважды в день выходить на сцену, было немыслимо. Для Филиппа же известие станет и вовсе ошеломляющим.
С братом в эти дни они виделись до обидного редко, а уж когда в последний раз болтали по душам, Оливия и вовсе не могла припомнить. За ужином он садился на другом конце стола и совместно с Рафаилом и Имоджен Прайс обсуждал костюмы для новой пьесы по произведениям Шекспира. Премьеру назначили на семнадцатое декабря, и времени оставалось всё меньше, а дел, которые следовало уладить, появлялось всё больше, и все они требовали непосредственного участия антрепренёра труппы.
На гладком до сих пор лбу Филиппа появились морщины, на лице – озабоченное выражение. Оливия с удивлением обнаружила, что внешне брат с каждым днём становится всё больше похож на их отца, музыканта Джона Адамсона, известного и своей стремительной музыкальной карьерой, и яркими романами, и последующим громким разводом с их несчастной матерью, чей хрупкий мир после этого события окончательно рухнул, и под этими руинами сгинуло и её желание жить, и детство близнецов.
Открытие неприятно её поразило. Теперь она смотрела на брата по-новому, подмечая если не взглядом, то сердцем все те неуловимые изменения, что с ним произошли. Он стал вести себя жёстче, суше, причём даже по отношению к ней, в голосе его появились командные нотки, из улыбки исчезла мягкая приветливость и безмятежность праздного человека.
Ранним утром он торопливо спускался по лестнице пансиона, на ходу надевая шляпу и держа под мышкой кипу счетов и деловых бумаг, и отправлялся либо на Гроув-Лейн, надзирать за тем, как продвигается сооружение декораций для новой пьесы, либо в банк, либо по другим неотложным делам, требующим его внимания. Он часто пропускал обед, перехватывая, подобно многим артистам из его труппы, сэндвич с утиным паштетом, за которым посылал в лавочку на углу мальчишку, что присматривал за зверинцем, или же просто выпивал пару чашек сладкого чая и съедал яблоко. Ужины миссис Сиверли, в отличие от завтраков, питательностью похвастаться не могли, и Филипп из-за такого скудного рациона изрядно переменился – скулы заострились, франтоватые костюмы, к которым он имел пристрастие, стали неопрятно висеть, и в целом, как заметила Оливия, вид у брата стал богемный.
Разговор о Люсиль Бирнбаум она отложила на следующее утро, и это было верным решением. За ужином в пансионе миссис Сиверли Филипп был мрачнее сизых туч, что затянули лондонское небо, и на удивление неразговорчив. Они с Имоджен сидели порознь и не смотрели друг на друга, премьеру спектакля тоже никто не обсуждал.
Обстановку оживлял только щебет Эффи, которая не умолкала ни на минуту, пребывая в сильнейшем возбуждении после вечерней репетиции. Она играла Порцию, богатую наследницу Бельмонта, и платье из алой парчи, сшитое для неё Гумбертом Проппом по образцу сценического костюма Кейт Долан, в каком та позировала Милле[8], привёл её в восторг.
Не замечая, что все утомлены и не поддерживают разговор, Эффи тем не менее продолжала болтать, не прекратив и тогда, когда Имоджен, встав и демонстративно бросив салфетку на стул со словами: «Прошу меня извинить. У меня страшно разболелась голова, и я пойду к себе», не вышла из столовой, покачиваясь на двухдюймовых каблуках. Пока Гумберт Пропп и Филипп, походившие на брошенных хозяйкой псов, с одинаковым унынием смотрели ей вслед, Оливия, воспользовавшись ситуацией, ловко завернула в салфетку кусок хлеба с маргарином, сунула в карман и только тогда заметила прямой и откровенно насмешливый взгляд горничной Элис, собиравшей со стола грязную посуду.
Постаравшись сохранить невозмутимость, Оливия сослалась на необходимость написать несколько писем, отказалась от чая и поднялась к себе. Там она выждала четверть часа, затем надела пальто, которое предусмотрительно оставила в своей комнате, а не внизу, как обычно, спустилась по лестнице для прислуги к чёрному ходу и выскользнула из пансиона.
Оливия надеялась, что её исчезновение останется незамеченным, но недооценила наблюдательность горничной. Элис, однако, была привычна к отнюдь не пуританским нравам артистической братии и лишь пожала плечами, не преминув, впрочем, беззлобно посплетничать в кухне о тихих омутах.
Стужа вцепилась в новую жертву, как уличный пёс в краденый окорок. Ледяной ветер пробирался в рукава, щипал за щёки и вгонял тонкие иглы в кончики пальцев – Оливия позабыла перчатки и успела об этом пожалеть. Почти все окна домов на Камберуэлл-Гроув были темны, и пустынная дорога, ведущая к театру, показалась ей вдвое длиннее, чем днём, хоть она и была ярко освещена луной, победительно воссиявшей в тёмных небесах.
В театр Оливия вошла с чёрного хода, воспользовавшись ключами, которые Филипп несколько дней тому назад торжественно вручил ей как полноправному члену труппы.
Здесь, в задней части театра, не было и намёка на ту роскошь, что ласкала взгляд в вестибюле, костюмерной или зрительном зале – стены были покрыты плесенью и тонкими шелушинками отстающей краски, коридоры завалены разобранными на части, пришедшими в негодность декорациями, и даже воздух был затхлым и пах несвежими опилками.