– Ну, дорогуша, не надо так расстраиваться, – довольно прохладно, уже без прежней душевности произнесла Мамаша Бенни, когда Оливия умолкла и уставилась на неё с надеждой и мольбой. – Тут мои карты ничем тебе помочь не смогут. Мистер Адамсон – джентльмен с характером, и советоваться со старой гадалкой по поводу своих дел нипочём не будет. Ну а что касается размолвки с Куколкой… Тут я так тебе скажу: их это дела, и прочим в них лезть не годится. Давай-ка, милая, я лучше дам тебе травяного чая от бессонницы, – Мамаша Бенни смягчила грубость своих слов улыбкой. – Вот вернёмся на Камберуэлл-Гроув, забеги ко мне, не забудь. Он всегда помогает. Утром проснёшься – как заново родилась.
Оливия удручённо кивнула и неразборчиво поблагодарила Мамашу Бенни, всем своим видом показывая, что ожидала от неё большей отзывчивости. Не слишком вежливо прервав пустую болтовню гадалки, она попыталась ещё раз дознаться, что же произошло между братом и мисс Прайс, но вновь получила щелчок по носу.
– Не наше это дело, золотко, – Мамаша Бенни нахмурилась и стала ещё больше походить на темноволосую, демонического вида богиню, изображённую на гобелене за её спиной. – Имоджен с меня голову снимет, если я буду о её делах попусту болтать. Разберутся сами, и не пристало нам с тобой им кости мыть. Э-э, да чайник-то совсем остыл, – протянула она, потрогав медный бочок, что должно было послужить намёком для засидевшейся гостьи.
Вид у сестры Адамсона стал печальный. Она пошмыгала носом, вглядываясь в остатки чая на дне чашки, и так жалобно предложила сбегать набрать воды, чтобы выпить ещё по чашечке, что гадалка смягчилась.
– Пришла в гости – так сиди, – проворчала она добродушно. – Сама схожу. Заодно загляну кое-куда.
С удивительной лёгкостью для такой грузной особы она поднялась из низенького продавленного кресла и, подхватив чайник, покинула гримёрную. После её ухода Оливия на всякий случай не меньше минуты созерцала гобелен на противоположной стене – изображение богини Цирцеи, окружённой пышногривыми львами, свиньями, оленями и прочей живностью, в которую, если верить седовласому старцу Гомеру, чародейка обращала всех неугодных.
Почему-то единственное, что сохранилось в её памяти о золотоглазой, как все потомки Гелиоса, богине, которой приписывалось владение древней магией трав, коварство и мужеубийство, были строки:
…Плачущих всех заперла их в закуте Цирцея, бросив
Им желудей, и буковых диких орехов[12]…
Спохватившись, что время-то идёт, Оливия подбежала к двери и отворила её на пару дюймов, чтобы услышать шаги возвращающейся Мамаши Бенни, а после принялась осматривать огромный платяной шкаф, стоявший в углу.
На перекладине, на проволочных вешалках висели несколько тёмных платьев и поношенное пальто из ворсистого драпа. Внизу обнаружились башмаки из грубой свиной кожи, к подмётке одного прилипла густая зелёная субстанция и комочек белого пуха. Больше в шкафу не было ничего.
Оливия, уже не надеясь что-либо обнаружить, всё же привстала на мыски и, вытянувшись во весь рост, пошарила рукой на самой верхней полке. Ничего, кроме пыли. Она обернулась, взгляд её упал на гримировальный столик, заваленный всякой чепухой – бумажными цветами, пудреницами, пустыми коробками из-под печенья и мятыми журналами. В единственном узком ящичке торчал ключ. Рука её уже потянулась к нему, но тут совсем рядом послышались торопливые грузные шаги.
Когда Мамаша Бенни вошла, сестра Адамсона по-прежнему сидела в кресле и листала один из театральных журналов за май прошлого года.
– О, давайте я сама всё сделаю, – вскочила она на ноги и принялась хлопотать.
– Да на здоровье, – согласилась запыхавшаяся Мамаша Бенни, мельком глянув на ключ, торчавший в ящике стола.
Пока Оливия заваривала чай, гадалка достала из коленкоровой сумки пачку дешёвого лимонного печенья и высыпала его на блюдце. Крошки из картонной упаковки она, недолго думая, отправила себе в рот, запрокинув голову.
Горячий чай вновь магическим образом создал иллюзию дружеского единения между обеими женщинами. Гадалка, успокоенная тем, что сестра Адамсона прекратила лезть не в своё дело и задавать вопросы про Имоджен, потчевала её бесхитростными сплетнями и невинными байками о прошлогоднем турне.
– …И такая у него шишка на лбу вскочила, что пришлось в околыше делать надрез и прикрывать шляпной лентой, и всё равно в Шропшире Джонни прозвали Единорогом. Он малый необидчивый, так что только посмеивался. Я так, золотко, скажу: в театре обидчивым вообще нечего делать.
– Ну, Эффи об этом точно ничего не известно, – быстро вставила Оливия, улучив лазейку в длинном монологе гадалки. – Уж как она до сих пор обижена на ту девушку… Её, кажется, звали Люсиль Бирнбаум, верно? Эффи никому не даёт о ней забыть – я сама уже трижды слышала историю о том, как та обманом лишила её роли, а потом Бог жестоко её за это покарал.
– Чушь несусветная, – Мамаша Бенни чуть не подавилась сухим печеньем. Откашлявшись, она категорично заявила: – Эффи – болтушка. Язык без костей. Уж сколько раз я ей говорила…
– …А ещё Эффи считает, что Люсиль своей гибелью осквернила сцену театра и теперь здесь семь лет никому удачи не будет… – продолжала не без удовольствия ябедничать Оливия.
– Это что ещё за глупости?! – Мамаша Бенни выпрямилась в кресле. Глаза её метали молнии, губы она сжала так плотно, что они превратились в тонкую бледную нить. – Совсем девчонка с ума сошла от безделья, – наконец, заключила она. – Скверна – это смерть от чужой руки, а Люсиль свалилась с мостика сама по себе. Воображала себя бессмертной ловкачкой, вот и поплатилась.
– Какая она была, эта Люсиль? – теперь, когда речь зашла о погибшей, Оливия не опасалась обнаружить свой интерес – чай вприкуску со сплетнями был в театре излюбленным лакомством.
– Не пришлась она мне по сердцу, золотко, – Мамаша Бенни поморщилась. – О мёртвых, само собой, плохо не говорят, но вот скользкая она какая-то была. Ненастоящая.
Оливия усмехнулась про себя. Слышать подобное от гадалки, морочившей людям головы, было довольно забавно.
– Публику она чувствовала, это да, этого у неё не отнять было. Знала, как ей потрафить. Была в ней какая-то в ней злость, бесшабашность. Это зрителям нравится, это даёт нерв. На сцене она была яркой. Если бы ещё слушала, что ей говорят… Но партнёра она затирала. Слишком выпячивалась, работать в паре не умела. И чуяла, как собака, уязвимые места у людей. Видела слабости – и била без промаха! – Мамаша Бенни звонко хлопнула в ладоши и прищёлкнула языком. – Взять, к примеру, Эдди, – продолжила гадалка осуждающим тоном. – Ни за каким чёртом он был ей не нужен. А как сообразила, что Греночка по нему сохнет, так мигом принялась с ним любезничать. Мардж скисает, как старый эль на солнцепёке, а Люсиль только хохочет и ещё сильнее парню голову дурит. Потом и за Арчи – ну, это уж несложно ей было, – принялась. Да и Бродяга, похоже… – тут Мамаша Бенни осеклась и резко умолкла.
– Да, Эффи что-то такое говорила, – в надежде, что гадалка продолжит свой рассказ, небрежно вставила Оливия.
– Ох уж эта Эффи… – вздохнула Мамаша Бенни. – Добрая душа, но болтает много и всё не по делу.
Брови Оливии изумлённо приподнялись. По её мнению, первая часть этого утверждения являлась наименее подходящим к Эффи Крамбл эпитетом, хотя с последним она была полностью согласна.
– Её послушать, так можно подумать, что все тут Люсиль хотели со свету сжить, – гадалка рассмеялась неестественным, каким-то лающим смехом и для полноты картины всплеснула пухлыми руками.
– Да уж, порой создаётся именно такое впечатление, – Оливия с коротким смешком поддакнула собеседнице.
– Чушь! – коротенькое словечко вылетело изо рта гадалки резко, как плевок. – Никто из наших ей зла не желал! Сболтнуть что-то сгоряча – одно, а смерти человеку пожелать – совсем другое. Глупости всё это. Глупые девчонки сами не знают, что плетут, – повторила гадалка, не глядя на гостью и уставившись в окно с видом сосредоточенным и хмурым.
По стеклу медленно стекали хлопья мокрого снега. Потеплело, и с крыши бесшумно соскользнул снежный сугроб, пронёсшийся мимо окна, как тень летучей мыши. Оливии пришло в голову, что даже если бы ей и представился вдруг случай узнать истинные мысли Мамаши Бенни, то она, скорее всего, пренебрегла бы подобной возможностью.
Генеральный прогон пьесы был обставлен сообразно всем традициям, свято почитаемым театральными актёрами старой школы.
Вибрирующий, густой, как патока, звук гонга, призывавший артистов на сцену, проникал в каждый уголок театра – его услышали даже ослица Дженни и мальчишка, присматривавший за ней.
Первым на сцену ступил Рафаил Смит с портретом Шекспира. К актёру, которому предстояло сыграть роль Великого Барда, предъявлялись особые требования, и потому, прежде всего, он обошёл сцену – молча, с портретом в одной руке и горящей свечой в другой, а потом поднялся на галерею и пропал из виду. Занавес вновь опустили.
Оливия – они с Мамашей Бенни единственные, кто не был занят в новой пьесе, и сидели через ряд друг от друга, – едва узнала своего наставника и партнёра по выступлениям. Добиваясь сходства с Бардом, каким он изображён на чандосовском портрете, выставленном в Национальной галерее, иллюзионист почти лишился буйной сарматской растительности на лице, а его тёмные густые волосы, обычно заплетённые в корсарскую косицу, были завиты по моде елизаветинских времён. Сходство было невероятным – удлинённый овал лица, высокий лоб, крупный нос, тёмные, чуть выпуклые глаза. Остальное довершил грим и роскошный, расшитый золотой канителью камзол с плоёным батистовым воротником.
(Надо сказать, великолепие костюмов поражало воображение, как и хитроумные, полностью механические декорации. Теперь стало понятно, отчего и Филипп, и Рафаил Смит почти что дневали и ночевали в театре. Маленький цех Гумберта Проппа тоже не простаивал – швеи трудились в две смены, чтобы к премьере обеспечить артистов костюмами.)