В уборной Эдди Пирса было чисто и очень свежо. Нигде не пылинки, ни смятой салфетки. Из приоткрытого окна сквозил ледяной воздух, в полированных дверцах платяного шкафа отражалось сияние настенных ламп. Оливия принялась за дело.
В шкафу, на вешалках, висели костюмы Эдди – все светлых тонов, из добротной шерсти и твида, тщательно вычищенные и отглаженные. Каждая шляпа, а их у него было предостаточно, покоилась в подходящей по размеру картонке, галстуки и перчатки были переложены гофрированной бумагой, пахнувшей одеколоном. Внизу, под костюмами и пальто, лежали аккуратно уложенные коробки из-под конфет. Все они были пусты, кроме одной, верхней, в которой обнаружились аккуратно свёрнутые шелковые ленты, какими в лавках, торгующих дорогим бельгийским шоколадом, перевязывают подарочные наборы.
В ящичке гримировального столика не было ничего, указывающего на то, что Эдди ведёт двойную жизнь. Так, несколько открыток с видами Плимута, подписанных неразборчивым почерком, круглая жестяная баночка с кольдкремом, коробка с запонками, початая плитка шоколада и потрёпанный томик стихов Вордсворта в ледериновом переплёте. На форзаце была витиеватая надпись, сделанная сиреневыми чернилами: «Жозефине Эмили Пирс, лучшей выпускнице танцевальной школы Бекхилла. Йоркшир, 1901 год». Пролистав сборник стихов, Оливия обнаружила фотографию кудрявого ангела в белом платье, застывшего в сложном балетном па. На столике в вазе стояли сухие цветы, флакон одеколона с пульверизатором и жестянка с леденцами.
Коробка с гримом тоже была в полном порядке и ничем не напоминала картонный чемоданчик Оливии, где все принадлежности были свалены в кучу, и долго приходилось искать нужную кисточку или пуховку. Вообще, если бы не мужские костюмы в шкафу, то гримёрка Эдди Пирса могла бы принадлежать аккуратной юной особе поэтического склада.
Оливия разочарованно вздохнула и уже собралась уходить, как внимание её привлёк гобелен, висевший над зеркалом. Прекрасный, атлетически сложённый юноша с безмятежным лицом ребёнка был изображён среди агнцев, рыб причудливой формы и птиц, победно раскинувших крылья. «Эпиметей» – гласила выпуклая надпись в уголке гобелена и Оливия в очередной раз изумилась злобной безошибочности, с которой погибшая Люсиль-Эмма распределила среди членов труппы найденные в бутафорской гобелены, ведь единоутробный брат Прометея, так же, как и Эдди, был известен тем, что действие его существенно опережало мысль.
Гримёрка Джонни Кёртиса отличалась от артистической уборной Эдди Пирса, как ночь отличается ото дня. Спёртый прокуренный воздух. Всюду, на всех поверхностях мятые газеты, развёрнутые на программе скачек. Несколько пепельниц, до отказа набитых сигарными окурками, небрежные кучки пепла на столике.
Оливия заглянула в платяной шкаф и тотчас же об этом пожалела – ворох одежды и сценических костюмов улёгся возле её ног неряшливым сугробом. Как живая, лента галстука с шелковистой вкрадчивостью проскользнула по руке, заставив вздрогнуть от неожиданности.
– Проклятье! – вырвалось у неё.
До её выхода на сцену оставалась четверть часа, и опоздать было делом немыслимым.
Быстро, как придётся, в душе поминая Джонни недобрым словом, она принялась заталкивать одежду обратно. Рубашки и пальто сопротивлялись отчаянно, словно не желали вновь отправляться в затхлую темноту шкафа – цеплялись за дверцы, норовили вывернуться из рук. Справившись, Оливия всё так же спешно осмотрела гримёрный столик и незапертый ящик в нём.
Газеты, баночки с гримом, пустые коробки из-под дорогих сигар, потрёпанные записные книжки, снова газеты с пометками, сделанными красным карандашом. Джонни пользовался немудрёным шифром, разгадать который труда не составило – во всех записях речь шла о лошадях и ставках, а также часто встречались упоминания о неком друге, которому причитались весьма внушительные суммы. Оливия ничуть не была удивлена. На ипподромах вечно крутились подозрительные личности, и при желании с ними всегда можно было свести знакомство и за долю выигрыша получить добрый совет насчёт лошади, имеющей шансы прийти к финишу первой.
Больше ничего предосудительного в гримёрке Джонни она не обнаружила. Личных вещей у него практически не было, только одна фотография с обломанным уголком. На ней джентльмен в мешковатом костюме замер в неудобной позе на возвышении, опираясь на гипсовую колонну, а ниже, на переднем плане, стояли худенькая леди в пышном платье из тех, что берут напрокат в фотоателье, и трое рослых юношей с одинаково растерянным и угрюмым выражением на лицах.
Стены гримёрки тоже оказались пусты. На долю Джонни не хватило гобелена с античным персонажем – так сначала подумалось Оливии. Однако когда она заглянула в угол, где стояла мусорная корзина, полная грязных салфеток, мятых газет и обрывков пергамента, источающих запах рыбы и уксуса, то за ней обнаружился гобелен, небрежно свёрнутый в рулон и изрядно запылённый.
Оливия развернула его, стараясь не испачкать свой сценический костюм, и глаза её расширились от удивления. Из разверстой в земле пропасти отчаянно стремился выбраться многорукий, многоголовый великан. Железные оковы удерживали первенца Геи и Урана за ноги, взгляды множества голов были устремлены вверх, к звёздному небу, шея исполина бугрилась жилами и, казалось, слышится полный яростной муки вопль несчастного существа, заживо погребённого в земных недрах. «Бриарей» – имя великана повторялось тёмно-серебристой нитью по всему периметру гобелена.
Аккуратно свернув его в рулон, Оливия возвратила гобелен на то же место, где он находился прежде, отряхнула с костюма пыль и торопливо покинула театральную уборную Джонни.
Гримёрке Арчибальда Баррингтона она смогла уделить всего лишь пять минут, но и этого оказалось достаточно, чтобы обнаружить в ящике гримировального столика флакон с жидкостью янтарного цвета. Оливия осторожно капнула из него на ладонь, растёрла пальцами и принюхалась. Масло – это оказалось густое макассаровое масло, оставившее на её ладони тёмно-жёлтый след, в точности такой же, как и на подошвах танцевальных туфель погибшей авантюристки.
Кроме флакона с маслом, в ящике обнаружилась пачка непристойных открыток из Блэкпула и бутылочка с тёмной краской для усов и бороды, а в шкафу, под висевшими на плечиках костюмами и пальто, не меньше дюжины пустых бутылок из-под бренди и портвейна. Изнутри дверцы шкафа были оклеены старыми афишами, и на каждой из них значилось имя Арчибальда Баррингтона в амплуа комического льва.
– Нет, разговор срочный и отложить его не получится, – категорично заявила Оливия брату и придвинула стул ещё ближе к продавленной кушетке, на которой Филипп с удобством возлежал, прикрыв лицо шляпой.
– Олив, я ночь не спал, вычитывая пьесу и внося последние правки, – попытался он воззвать к её милосердию. – Как-никак, завтра премьера, и, пока она не состоится, я не в силах думать ни о чём другом.
– Тебе и не придётся, – отмахнулась Оливия. – Думать буду я. Ты только мне немного поможешь, расскажешь о тех событиях, которые предшествовали убийству. И кстати, как считаешь, могу я это взять? – и она развернула гобелен, который отыскала в бутафорской.
Под изображением печальной девы в лавровом венке, державшей в руках весы, тускло мерцала надпись «Дике». В отличие от её матери Фемиды, изображаемой обычно с тем же символом правосудия, глаза юной богини были открыты, и во взгляде читалось сочувствие к смертным, терзаемым земными страстями.
Приподнявшись на кушетке, Филипп посмотрел на гобелен и небрежно махнул рукой:
– Бери, конечно, если тебе так уж хочется. Тут такого добра… – и он снова улёгся, пристроив голову на подлокотник.
Близнецы находились в опустевшем театре одни. Вечернее представление давно закончилось, публика разошлась по домам, а все артисты – торжественные, взволнованные, ведь завтра премьера! – поспешили в пансион на Камберуэлл-Гроув.
– Я чувствую себя как человек, который бродит в тумане, точно зная, что дверь находится на расстоянии вытянутой руки, – призналась Оливия и достала из сумки сэндвичи с лососем. После выступления она всегда ощущала сильный голод. – Может, приготовишь нам по чашке чая?
Филипп уже понял, что покоя ему не будет и с тяжким вздохом сел, щурясь от яркого света лампы.
– Чай закончился, но есть бутылка имбирного пива. Что ты хочешь знать?
– Всё, что происходило в театре с момента появления в нём Люсиль Бирнбаум и до её гибели. Напрягись, Филипп, – укоризненно попросила Оливия, протягивая брату второй сэндвич. – Припомни всё в точности.
– Да ничего особенного не происходило, – Филипп откупорил пиво и поставил бутылку на деревянный стул без спинки, стоявший возле кушетки. – Я ведь уже всё рассказал. Эффи сломала руку, на её место взяли Люсиль.
– Она не предоставила никаких рекомендаций?
Филипп отрицательно покачал головой, запил сэндвич пивом и протянул бутылку сестре.
– И ты вот так сразу, без раздумий, решился дать роль никому не известной артистке? – брови Оливии приподнялись в недоумении.
– За неё поручился Рафаил. Сказал, что она неплохо смотрится на сцене и вполне сносно поёт. Мамаша Бенни, насколько я помню, была против кандидатуры Люсиль, но выбирать не приходилось, и я её утвердил.
– Ты не говорил мне, что Рафаил в этом участвовал, – в тоне Оливии звучала досада.
– Да как-то вылетело из головы, если честно. Сам только что вспомнил, – Филипп виновато пожал плечами. На фоне тёмной потрескавшейся стены кабинета он выглядел бледным, измученным, но Оливия без всякой жалости принялась бомбардировать его вопросами.
– А Эффи? В смысле её рука. Ты уверен, что она её сломала, а не изобразила перелом, чтобы Люсиль могла попасть в театр?
– Уверен ли я? Да ты бы слышала её вопли! Пока ждали доктора, Эффи блажила так, что удивительно, как жильцы соседних домов не вызвали полицию. Если это была игра, то Эффи смогла бы с лёгкостью затмить Сару Бернар и занять место величайшей драматической актрисы всех времён. К тому же я сам видел её руку, – и Филипп содрогнулся. – Распухшая, вывернутая под неестественным углом… Такое не сыграть.