Широкая спина Мардж Кингсли и её плечи недолго сотрясались от рыданий. Уже через несколько минут она затихла, после чего выпрямилась, отняла руки от лица и с облегчением вздохнула, совсем как человек, избавившийся от тяжкой ноши.
– О, мисс Адамсон, вы должны меня простить, – взмолилась она, устремив на собеседницу смущённый взгляд. Глаза её цветом теперь напоминали не сумрачные зимние тучи, а небо после разразившейся грозы – чистое, промытое. – Сама не знаю, что на меня нашло. Должно быть, это всё нервы. Я напугала вас, верно?
Немного растерянно Оливия заверила её, что всё в полном порядке и, конечно же, она всё понимает. Недавние трагические события в театре, сильнейшее волнение перед премьерой…
– Мне необходимо умыться. Прошу, дождитесь меня, и мы, наконец, выпьем чаю, – сейчас Мардж выглядела даже спокойнее, чем обычно.
Казалось, рыдания освободили девушку от чего-то гнетущего, что долгое время мучило и терзало её. Она легко встала и, прихватив маленький медный чайничек на две чашки, вышла из гримёрки.
После её ухода Оливия какое-то время оставалась на своём месте, усваивая увиденное и услышанное, а потом принялась обыскивать комнату. Четыре изрядно поношенных платья и утягивающий корсет на жёстком каркасе, больше напоминавший пыточное устройство, чем деталь туалета – в шкафу, сценические костюмы – на манекенах, щётки для волос в черепаховой оправе, пачки дешёвого печенья и бумажный фунтик, в который зачем-то завернули несколько сухих мух – в ящике стола. Коробка с перчатками обнаружилась на подоконнике. Переложенные гофрированной бумагой, не меньше дюжины белоснежных пар, и все без исключения девятого размера.
Потом они молча и торопливо пили чай – без сахара и молока, не глядя друг на друга. Обеим девушкам было неловко после недавней сцены. Демонстрируя непринуждённость, Оливия мелкими глоточками пыталась как можно скорее опустошить свою чашку. Взгляд её блуждал по гримёрке, избегая задерживаться на Мардж Кингсли, которая, казалось, полностью погрузилась в какие-то свои мысли, и неизменно останавливался на изображении богини Чревоугодия. Часы скрипуче пробили пять раз, и она вдруг впервые задумалась: «Любопытно, а что за гобелен висит в гримёрке самой Люсиль Бирнбаум?» Впоследствии Оливия сильно упрекала себя за то, что эта мысль не пришла ей в голову раньше.
Если бы Оливия не была свидетелем волнения, граничившего с помешательством, в котором весь день пребывали актёры труппы, то ни за что бы не поверила собственным глазам.
Перед самым выходом на сцену «Лицедеи Адамсона» преобразились. Выстроившиеся длинной шеренгой, актёры напоминали воинов перед финальной битвой, от которой зависела их судьба. Собранные, невозмутимые – от фигур, облачённых в одеяния елизаветинской эпохи, веяло чем-то нездешним, точно шекспировские персонажи вдруг ожили и сошли с театральных афиш, покорные воле Великого Барда и призванные им в мир смертных на один только вечер.
В Мардж Кингсли в костюме Яго сейчас невозможно было узнать вечно взволнованную и робкую девушку – сложный грим изменил её черты, придал им зловещую и злонамеренную страстность. Эффи, Имоджен и, в особенности, Лавиния, наоборот, выглядели так естественно, как если бы всю свою жизнь носили великолепные платья, расшитые стеклярусом и жемчугом и щедро украшенные золотой нитью. Эдди и Джонни в нарядных пурпуэнах с прорезями, из которых выглядывала алая шелковая подкладка, и коротких буфчатых штанах, казались младше, чем были – юнцы с горячими сердцами, да и только, не ведающие, что сулит им безрассудство. Арчи, согбенный под грузом невзгод и скитаний, в одеянии нищего, с седой всклокоченной бородой, и Рафаил Смит в ночной сорочке и со свечой в руках – оба они держались отстранённо, и каждый был погружен в то состояние, которое называют «тисками роли».
За спинами актёров, чуть в отдалении, стояли работники сцены. Все они получили исчерпывающие инструкции, и каждый из них отвечал за определённые, закреплённые только за ним декорации. Малейшая заминка была чревата сбоем для всей пьесы. Их лица, так же, как и лица актёров, выражали предельную сосредоточенность.
Сюда, за кулисы, из зрительного зала доносился мерный гул голосов, похожий на шум прибоя. Публика негромко переговаривалась, прислушивалась к оркестру, шуршала нарядными платьями – звуки то усиливались, то вновь уплывали, будто ветер носился над морской гладью, играя обрывками фраз.
Но вот по сигналу Филиппа на сцену выкатили огромную кровать, поставленную стоймя. Рафаил Смит зажёг свечу в медном подсвечнике. Огонёк сперва заметался, задрожал, однако уже через мгновение фитиль увенчало ровное солнечное пламя, и все сочли это добрым предзнаменованием. Безмолвно и слаженно актёры сделали три широких шага назад, и сцена опустела.
Из-за того, что почти все билеты были проданы, а ложи предоставили газетчикам, освещавшим театральную хронику, и критикам из числа тех, кто лично посещал премьеры, Мамаша Бенни и Оливия сидели в разных частях зрительного зала, и это как нельзя лучше отвечало планам последней.
Погасили свет. Огни рампы светили еле-еле, и в далёкой полутьме по сцене поплыл неяркий огонёк. Когда он переместился на галерею и погас, Оливия уже была на полпути к театральным гримёрным актрис. Расположение потайных ходов под сценой и в стенах театра она знала наизусть, и свет, чтобы ориентироваться в них, ей не требовался.
Гримёрка Люсиль Бирнбаум (Оливия, хотя ей и было теперь известно настоящее имя мошенницы, уже привыкла её так называть) единственная из всех была заперта. Ключ, всё это время хранившийся у Филиппа, вошёл в скважину без скрипа и провернулся легко и без малейшего усилия.
В застоявшемся, спёртом воздухе угадывались сладковатые запахи грима и увядания, а ещё пряных духов с отчётливыми нотками амбры. Оливия шагнула вперёд, и вкрадчивый аромат, только что казавшийся неосязаемым, внезапно отяжелел и стал настойчивым и грубым. Захотелось зажать нос рукой, хотя в самом запахе ничего отвратительного не было.
Оливия бегло осмотрела гримировальный столик и ящичек под ним – пустота, только на столешнице ссохшиеся комочки земли – и от него перешла к низкому трюмо, занимавшему место напротив. На подзеркальнике стоял керамический вазон с греческим орнаментом, полный серо-коричневой и очень сухой земли, рядом валялся сохлой плетью увядший цветок на длинном стебле. Лепестки сморщились, листья пожухли, тонкие корни сжались и перепутались. Над вазоном и погибшим цветком троекратно отражался гобелен, висевший над гримировальным столиком: мускулистые львиные лапы, голова орла с хищно загнутым клювом и мощные крылья – полулев-полуорёл смотрел на Оливию с весёлым хамоватым презрением, с каким смотрят торговки рыбными пирогами на чистую публику.
«Ну и тупица же я!» – в сердцах воскликнула Оливия и от злости хлопнула себя по лбу. – «Ну, конечно же!»
Взгляд её упал на керамический вазон с землёй, стоявший под изображением грифона. Она поискала что-нибудь, что можно было бы применить, но шкафы и ящики были пусты. Тогда она воспользовалась рукой и с энтузиазмом, которому позавидовал бы каждый уважающий себя терьер, принялась рыться в земле, выкладывая сухие комки прямо на подзеркальник. Когда рядом с вазоном выросла приличная горка, пальцы её наткнулись на препятствие. Она заглянула внутрь – на дне вазона окаменелой костью белела фарфоровая коробка, в каких обычно хранят зубной порошок. Оливия извлекла её на свет божий и подняла плотно прилегавшую крышку – коробка была пуста.
Глава пятнадцатая, в которой Оливия раскрывает тайну Рафаила Смита, а инспектору Тревишему предстоит долгая и трудная ночь в пансионе на Камберуэлл-Гроув
Актёров долго не отпускали со сцены. После финального монолога принца датского в зрительном зале не менее минуты вибрировала тишина, наконец взорвавшаяся шквалом аплодисментов. Момент, которого так ждали и, вместе с тем, страшились «Лицедеи Адамсона», наступил – бледные лица зрителей, выкрики «Браво!», заглушаемые ритмичными хлопками, букеты в шуршащей бумаге, вскоре усеявшие сцену яркими пятнами.
Преодолев смущение перед публикой, вместе с остальными вышел Филипп, и вся труппа, взявшись за руки, застыла в низком поклоне. «Для нас было великой честью выступать сегодня перед вами!» – хором произнесли актёры и вновь поклонились, и каждый из них в эту минуту ощущал крепкое рукопожатие коллег по сцене и не желал себе иной судьбы. Теперь всё, всё было позади: и многочасовые изнурительные репетиции, и страхи, и неуверенность в собственных силах, и страстные мольбы об удаче – ни у кого и тени сомнения не возникло, что этот момент чистого триумфа стоил всех усилий и всех жертв. И, когда бархатный занавес с тихим шелестом укрыл их от посторонних глаз, они, медленно выпрямившись, какое-то время так и продолжали стоять, не расцепляя рук и не в силах произнести ни слова. Наконец, Эффи в своей обычной манере капризно протянула: «Марджи, дорогуша, ты мне сейчас и вторую руку сломаешь!» – и все с облегчением рассмеялись.
Первую бутылку шампанского откупорили в артистическом фойе, как только опустился занавес и зрители принялись пробираться к выходу. Никто не успел переодеться и снять грим, и даже Лавиния Бекхайм презрела суеверия и осталась в костюме леди Макбет.
Наблюдая за братом – взлохмаченные на висках волосы, будто на протяжении действия пьесы он то и дело в отчаянии хватался на голову, шальные блестящие глаза, обкусанные губы – Оливия решила пока не оповещать его о том, что считала своим непростительным промахом. Присоединяясь к общему ликованию, произнося тосты и поздравления, она внутренне кипела от досады на себя. Ну что ей стоило с самого начала заглянуть в гримёрку Люсиль? Почему, ну почему она сделала это так поздно? Грифон, птицеклювая собака Зевса, приставленный охранять сокровище, не сберёг его – кто-то опередил её. А может, это не её опередили, а Люсиль? Может, потому её и убили, что она обнаружила пропажу похищенной ею жемчужины?