А что, как помрет здесь, в подполье?
Ребенок же, на его счастье, почти всё время спал.
Мария вытащила Дору из подпола, поместила её в клеть, где хранились съестные припасы и стоял деревянный ящик с отрубями для скотины, остригла спутанные в колту волосы больной, повязала ей голову чистой хустой, низко, на лоб, как это делают бабы в жатву, накрыла зипуном, перекрестила и стала думать, что вот и пришел их последний день. Если это и в самом деле тиф, то живыми никто из них не останется.
Однако признаков тифа не было, возможно, это была нервная горячка и длительное беспамятство от испуга и общего истощения. Ребенка Мария тоже перетащила из подпола – на печку, теперь уже, когда всё почти открылось, для спасения оставалось твердо стоять на том, что это её «пляменица с дитём». И будь что будет.
Мальчику, как и Доре, она повязала голову платком. Все-таки не так заметно, что чернявый да кудрявый. Хотя Иван её ведь тоже не рыжий-белобрысый…
Так прошло две недели, Дора стала поправляться и, очнувшись и придя в память, сама сбежала из клети – обратно, в надежный подпол.
6
Мария только по хозяйству всё приделала, как в сенях стукнула дверь. Она вышла – там стояла, вся запыхавшаяся. Ганна.
– Канец света прыйшоу! Ой-ё-ёй! Усим нам канец! – заплакала она, закрывая лицо руками.
– Ничога ня зразуметь, кажи толкам! – сказала Мария.
– На плошчы. Ак раз перад райсаюзам. Шыбелицу паставили. Кагось вешать будуть, каты паганючыя!
– Да ня рави ты! – сказала Мария, перекрастилась и тоже заплакала.
На другой день, с утра, все население Ветки согнали на бывшую Красную площадь, теперь она называлась – «площадь Свободы».
При страшном молчании огромной понурой толпы двое солдат вывели мужчину и вздернули на виселицу. Дул сильный западный ветер – влажный и резкий. Тело качалось на ветру, веревка терлась о перекладину, извлекая из неё ужасный, дерущий душу скрип, руки казнен – ного казались непомерно велики и были противоестественно вывернуты. На груди его висела табличка. Мария наклонилась к самому уху стоявшей с ней девушки и сказала: «Што там, на шыи… У Василя? Што там написана?» – «За дапамогу партызанам», – так же тихо ответила девушка и ещё что-то зашептала Марии на ухо.
По всей Ветке допрашивали людей – куда девался немец? На Василя показали какие-то злыдни, заподозрив в больном, а потому непризывном и не ушедшем в Красную армию, мужичке врага.
Пропавшего немца больше не искали – считали, что его действительно похитили партизаны как «языка», «для звестки»…
Мария брела домой сама не своя. Ноги едва слушались, в голове стоял шум и гул, а в мыслях было одно: «Закатавали Василя! Закатавали! И мяне закатують, гады паганючыя… Усё зз-а жыдоуки гэтай…»
Однако обзывать Дору привычно – «паганай» почему-то не хотелось. Внезапно мысли её потекли совсем по иному руслу. Перед глазами стояло жалкое Дорино лицо, её свалавшиемя в колтун волосы, торчащие мослы на худых плечах, большие тощие ноги.
«А ти я ж яна винаватая, што яурэйка? И што з таго, что яурэйка? Ти чалавек винавыты у тым, яким радиуся?» – подумала Мария и сама дивилась тому, что в мыслях своих назвала Дору по-книжному, а не как обычно говорили люди – «жыдоука».
Уже подходя к дому, подумала, что надо бы хворой черники сушеной отварить, поможет.
На всех столбах уже расклеили листовки: «за помощь партизанам смерть!», «за укрытие жидов – смерть!»…
Броня, испуганная, с мокрым от слез лицом, встретила её на пороге криком:
– Ой, мамочка! В комендатуре говорят, что сосед наш Василь партизанам помогал. Он немца помог взять! Сам на допросе признался.
– Хто казау? – спросила Мария, беря дочку за руки.
– Акимка. Он ночью и рано утром по нашей улице ходил с патрулем, а Василь всю ночь не спал. Его и заподозрили, схватили, он и признался.
– Ах, ты ж, госпади! – снова заплакала Мария. – Грэх мой на сваю душу узяу…
Василь жил в маленьком домике напротив них. Одна нога с культяпкой – не ходок. На хлеб сапожницким делом добывал. За всякую работу брал одинаковую плату – «рубель», «цалковы»!
– Мамочка, а кто там… у нас… в клети… кто? – едва слышно шептала Броня, не пропуская Марию в дом.
– Хто, хто… А нихто! – грубо ответила Мария и, оттолкнув дочку, вошла в сени, гулко топая ногами. У порога сняла бурки, вытащила их из глубоких калош, поставила сушить в печурку, приложила озябшие руки к печке. Внезапно она ощутила внутри себя ледяной холод, который шел от кончиков закоченевших пальцев до самого сердца. – Пляменница. Кажу табе. И ня суй свой нос у чужы вапрос.
– У нас нет такой родни, мамочка! Нету же! – тихо плакала Броня.
– А ти ты з глузду зъехала. Деука мая? – закричала на неё Мария. – Мая пляменница! Хварэе яна. Дапаможам, а потым пойде яна к сабе дамой.
– А где её дом? – продолжала выспрашивать Броня.
– А у Добруши, – солгала Мария.
– Мамочка. А почему она похожа на нашу…
– Цыц! – злым шёпотом приказала Мария и закрыла ей рот ладонью. На крылечке кто-то вытирал ноги о скребок и громко прокашливался.
Они прислушались – вот уже гость вошел в сени, дернул ручку двери и вошел в кухню.
– Ага, усе как раз дома, – сказал Акимка, присаживаясь на лавку у входа и внимательно оглядывая хозяев. – Навел я справки. Таки нет у вас такой племянницы, бабонька, нетути! Нямашака, разумеешь, про что я?
Мария села на табуретку против него, посмотрела ему в глаза – взгляд их был наглым и хитрым. Она отвернулась от Акимки и стала думать тихо и не спеша, как если бы сидела безо всякого дела одна дома: а что если война эта никогда не кончится, и муж её Иван никогда-никогда не вернется домой? Где он сейчас? Живой ли он? Может, уже давно убит шальной пулей и в поле лежит, а вороны в глаза клюют? И так всё будет теперь навечно – беспросветно-тоскливо и горько…
И в ней поднялась решимость положить этому невозможному пути конец. И сделать это она готова хоть сейчас. Немедленно. Подойти к ироду, снять со стенки серп…
– Э! Э-э-э! Бабонька! Глянь-ка сюды! Ты что-то не тае! – Акимка встал и схватил её за руки и сказал мрачно: Приду, как стемнеет, готовься. Что? Не нравлюсь, тогда Броню давай. Девка уже ладная стала.
– Акстись, паночак! – упала на колени Мария. – Дитё малое яна! Дитё! Грэх яки!
– Ну, годе, вижу, ты меня зразумела, – сказал Акимка и, оттолкнув Марию, быстро вышел из дому.
– Як не зразуметь, паночак… сатано блудливае!
Мария плакала. Тяжелые, не бабьи слезы текли по её щекам. Убить Акимку она смогла бы, убила же немца! Да что потом? Повесят её. Замучают детей. Расстреляют Дору…
Однако в эту ночь, сколько ни прислушивалась Мария, никто не постучал.
Однако наутро новое дело, в комендатуре у немцев переполох – пропали документы, а на входной двери первый посетитель обнаружил синий листок – обложку от школьной тетради, с начертанными на нём печатными неровными буквами стишками:
Немец рыжы белабрысы
Лезе на маю страну.
Яго гаду лизаблюду
Усе я… адарву!
Хоть и не до веселья было в те дни, всё же случайные прохожие, пересказывая друг другу самодеятельный стих, добавляли кое-что и от себя – какое ещё членовредительство можно учинить над немецкими служками. На базаре в этот день особенно задорно и задиристо торговцы сельхозпродуктами выкрикивали: «Яйки! Свежыя адборныя яйки! Тольки што адабрали!»
На допрос таскали всех подозрительных. Пришли полицаи и к Марии в дом.
– Где мальцы?
– А у сяло побегли. Хоть жменькай муки разжыцца, – ответила Мария, сама обеспокоенная тем, что её хлопцы с ночи куда-то пропали.
– Проверим, что за мука, а пока пойдешь с нами. Палач своё дело туго знает.
– Эту бабу не тронать… Пусть застаецца. Под моё поручительство, – неожиданно вмешался Акимка, подходя к печке и грея руки о теплые кирпичи.
Полицаи ушли, а он остался. Мария смотрела на эти руки с желтыми от табака пальцами и думала, что в них, этих руках сейчас собрана вся черная сила. Захочет, погубит её и детей. Пристрелит на месте, немцам всё откроет – и про неё, и про Дору с её жалким дитём. Всё в его воле сейчас!
– Родненьки, не згуби нас, – заплакала она, падая ему в ноги, – я тваёй жонцы свою новую хустку аддам. Гарусную! Иван на ярмалке купиу кались…
– Давай твой падарунак, – сказал Акимка, затем встал, молча смотрел, как Мария заворачивала в бумагу свой новый платок, взял, спрятал сверток за пазуху и молча вышел.
Хлопцы вернулись к вечеру – были в Старом селе, у бабки Василисы, к ней и жиденка отвели, она спрячет у себя до лета. Дом Василисы стоял на отшибе, у самой опушки леса, и к ней без особого дела никто не захаживал.
Пришла и Броня из комендатуры. Долго молча сидела на лавке, потом вдруг сказала:
– Мамочка, если вдруг меня возьмут, ты ничего плохого не думай, не думай никогда! Я потом тебе всё расскажу, ладно?
– Чаго там думать? – горько сказала Мария, ей уже приходилось слышать злые разговоры про свою дочь, особенно после того, как та стала петь и танцевать по вечерам в клубе, на сцене. – У тябе и свая галава на плячах ёстяка.
Когда немцы пришли, её Броню первую позвали в комендатуру – переводить. Она лучше всех в школе знала немецкий. Даже приз получила в области – коробку красок и цветные карандаши. И за пение награду получила – на Первое мая.
Мария не сразу согласилась, но всё же отпустила дочку на работу в комендатуру, втайне надеясь, что не тронут девку, раз она нужна им, да и деньги в дом кто-то же должен приносить…
В ту же ночь постучали в оконце на кухне, с огорода.
– Хто там? – срывающимся шепотом спросила Мария, приоткрыв форточку.
– Я, – глухо ответил Акимка.
– Што… што табе нада, Аким Пятрович? Чаго прыйшоу?
– Выйди в клеть, слышь?
– Куды? – обомлела Мария.
– В клеть, говорю, выходь. Где жидовку хавала.
У Марии язык отнялся. Всё, всё знает…