На берегах Голубой Лагуны. Константин Кузьминский и его Антология. Сборник исследований и материалов — страница 19 из 31

<…> Ну, сам понимаешь, и фамилия моя обязывает и душа русского человека» [11: Л. 27].

Полагаю, что это суждение Охапкина, в традиции «терпимости к еретикам», основано на восприятии им учения преподобного Нила Сорского, возрождению идей которого в русской культуре XIX века были посвящены статьи Д. Григорьева «Достоевский и религия» [Григорьев 1961] и «Достоевский в русской церковной и религиозно-философской критике» [Григорьев 1968]. О знакомстве Охапкина с этими работами свидетельствует одно из его писем к астроному Козыреву: в нем поэт сообщает, что советовался с о. Дмитрием относительно своей поэмы «Испытание Иова», а именно допустимости данной им трактовки библейского текста. Охапкин делится с Козыревым радостью о полученном одобрении и знакомит его со взглядами о. Дмитрия на религиозную составляющую романов Достоевского:

Мои сомнения рассеял вчера один профессор из университета в Вашингтоне. Он там преподает творчество Ф. М. Достоевского и написал великолепную статью о нем. В этой статье он защищает нашего великого писателя от нападок на него суровой псевдохристианской и антихристианской критики[570]. Там же он замечательно задушевно выводит христианское миросозерцание Федора Михайловича через традиции Нила Сорского в противовес традиции Иосифа Волоцкого[571] и указывает истинно православное происхождение взглядов Достоевского на мир, называет его провозвестником нового христианства – религии любви и свободы, и даже уподабливает его великим святым отцам нашей церкви, а его литературу святоотеческой письменности. А главное, он подчеркивает в творчестве Достоевского его страстную проповедь Богочеловеческого отношения к жизни и обличение человекобожеского дерзновения гордых мира сего[572].

Так вот, этот профессор – Дмитрий Дмитриевич Григорьев. Он – священник, и служил, как это ни удивительно, за праздничной обедней в нашей Лавре на Троицу. Бог привел познакомиться с ним и беседовать целый вечер.

Я сообщил ему о своих сомнениях по поводу моего сочинения и прочел ему это мое сочинение, как на исповеди.

Мне было тем более важно выслушать мнение не только знатока творчества Достоевского, но и священника в высшей степени богословски образованного и глубоко благочестивого. Он с большим волнением слушал, потом посмотрел и саму рукопись, и в результате поздравил меня с духовной победой и с удавшейся поэмой. Вот результат моей внутренней жизни за последнее время[573].

Полагаю, что статьями Григорьева о религиозном миросозерцании Достоевского навеяны мысли Охапкина о «христианском братстве поэтов», высказанные им в письме к Кузьминскому от 22 ноября 1979 года: «…трагедия наша не социальная, а глубоко экзистенциальная, христианская. Так уж мы задуманы Богом. Христианское братство поэтов — вот наша русская судьба перед лицом жестоковыйных людей и заблудшего мира» [10: Л. 25 об.][574].

Характеризуя воспринятое Нилом Сорским учение исихастов «об универсализме христианства, о вселенской Церкви», Григорьев отмечает его противостояние «зарождавшемуся византийскому гуманизму-эллинизму» [Григорьев 2002: 54]. Аналогичным образом трактует Охапкин суть различий между поколениями ленинградских поэтов:

Ваше и наше поколения были «Оглянись во гневе», а теперь пришло поколение, и за ним намечается еще одно такое, даже более такое, так эти «Оглянись без гнева». Я уже понаблюдал. Видимо, всё идет к обществу потребителей слабых спиртных напитков, к своеобразному «эллинизму» в значении затухания стиля и апокалиптических настроений.

[8: Л. 17]

Интересен вопрос об источнике названия «Бронзовый век» в концепции Охапкина. В письмах к Кузьминскому происхождение этого названия не объясняется. Заметим, однако, что Охапкин не был его первооткрывателем[575]: в значении «современный период русской поэзии» оно встречается в статье Ю. А. Герцога «Циклическое развитие литературы», опубликованной в том же номере «Вольной мысли» за 1968 год, что и работа Григорьева «Достоевский в русской церковной и религиозно-философской критике»:

Пусть он не будет столь великолепным, каким был Золотой век; не столь изысканно утонченным, как Серебряный век в начале нашего столетия. <…> Пусть это будет Бронзовый век литературы, но в нем художественная сторона будет занимать подобающее ей место, вопросы смысла и путей литературы и вообще искусства окажутся в значительной степени нашедшими свое разрешение после векового и всемирного блуждания в потемках. Возможно, что цикловой темой станут художественные прозрения в космологические тайны мироздания, до которых медленная поступь науки еще не дерзает достигнуть.

[Герцог 1968: 84–85]

Охапкин эту статью не упоминает. Зато, излагая Кузьминскому свою концепцию Бронзового века, он едко полемизирует с поэтом В. П. Бетаки, автором названия «медный век» [Бетаки 1977; Бетаки 1979]: «Бронзовый век, а не Медный, как полагает Мудаки…» [1: Л. 2].

Подчеркнуто сниженный стиль, в котором Охапкин отзывается о Бетаки («И мой тебе совет – употреблять мою классификацию, ибо она здесь, в России, вполне прижилась с моей легкой руки, да и на международную арену, кажется, вышла, и Ваське, пожалуй, не вытянуть за мной, он-то лепит от печки…» [1: Л. 2–2 об.], вызывает у Кузьминского вопросы и заставляет адресанта объясниться: «Видел я его статейку о медном веке, вот и высказался, может потому, что он обо мне как-то не так всё пишет, норовит меня списать в молодые, да становящиеся» [3: Л. 6].

Надо заметить, что Василий Бетаки «медным веком» называет не тот период, который Охапкин именует «бронзовым», а только десятилетие 1956–1966[576], мотивируя такое определение доминированием у поэтов «оттепели» (к которым относит А. А. Галича, Б. Ш. Окуджаву, А. А. Вознесенского, М. И. Борисову, Н. Н. Матвееву, Н. М. Рубцова, В. А. Соснору, раннего Е. А. Евтушенко и себя самого) ораторской интонации. Знакомя читателей альманаха «Третья волна» с поэтами 1970-х («новыми поэтами», «поэтами культуры подпольной»), Бетаки отмечает у них смену интонации на интимную («не державинским, а тютчевским духом», «гражданственность <…> ушла в многослойность и многозначность метафоры, утратив вид нашей резкой парадоксальной формулы» [Бетаки 1979: 27][577]). В отношении же Охапкина, представленного стихотворением «Виктору Кривулину», делает оговорку:

…его чисто ораторские интонации уводят от нового поколения опять к поэтам шестидесятых, опять к нашему «медному веку». Трубная нота не всегда удается ему, но этот поэт <…> еще на пути к становлению, еще ищет собственной неповторимости и, видимо, найдет ее, судя по его последним стихам. Это видно в сочетании классического звучания и нервных контрастов его образности [Там же: 32–33].

Выскажу предположение, что противопоставление Охапкиным семантики «медного» и «бронзового», принципиальное для его концепции «Бронзового века» и относящееся к метаисторической линии его символического календаря («Медный век был при Екатерине II, если уж на то пошло» [1: Л. 2]), обусловлено его рецепцией поэмы Даниила Андреева «Ленинградский апокалипсис».

Охапкин считал Д. Л. Андреева одним из предшественников Бронзового века. Об этом он пишет Кузьминскому 25 октября 1979 года, сообщая о вышедшем в Советском Союзе сборнике, в котором был опубликован под названием «Ладога» сокращенный вариант «Ленинградского апокалипсиса»:

Обрати внимание на поэта, коего я открыл тут, – Даниила Андреева. С него надоть бы кой-что начать. Есть у него, покойного, целая книжища поэм: «Русские боги» называется. Справки в «Логосе»[578] и «Общ<ине>»[579]. Лирика его второстепенна, но поэмы! Кроме того, это Дант нашего времени, только в прозе: «Роза Мира» – много бреда в конце, но сама книга!!! Такого еще и в России не было. Он поэт-визионер.

<…> Есть вдова на Москве[580]. Могу достать адр<ес>. <…> Дело говорю. Была у него маленькая книжечка, да прополота до камней. Но для твоего замысла хватит и «Ленсинградский> апокалипсис». Хочешь, пошлю совпись – книжечку, наз<ывается> «Ранью заревою»[581] [6: Л. 13].

Напомним, что полный текст поэмы Андреева «Ленинградский апокалипсис» (1949–1953) был прочитан вслух Охапкиным на первой конференции «Гумилевские чтения», прошедшей у него дома 16 апреля 1976 года[582], а в 1978 году эта поэма, вместе с отрывками из еще неопубликованной тогда книги Андреева «Роза Мира», была помещена в журнале «Община»[583] (в том же номере были напечатаны и стихотворения Охапкина, в том числе: «Бронзовый век», «Наше поколение», поэмы «Возвращение Одиссея» и «Испытание Иова»). По словам одного из издателей журнала: «Он <Охапкин. – Ю. В.> открыл нам Даниила Андреева, которого мы опубликовали, что вывело наш журнал на новый уровень» [Огородников 2018: ЗЗ][584].

В основе фабулы этой поэмы – мистическое видение, пережитое автором в осажденном Ленинграде вечером 31 января 1943 года возле разрушенного при бомбежке Михайловского (Инженерного) замка (бывшей резиденции Павла I): «Внутри него темнело и сверкало противостояние непримиримейших начал, а их ошеломляющие масштабы и зиявшая за одним из них великая демоническая сущность внушали трепет ужаса» [Андреев 2010: I006]