На берегах Голубой Лагуны. Константин Кузьминский и его Антология. Сборник исследований и материалов — страница 22 из 31

<…> Маяковский возобновил грандиозный образ, где-то утерянный со времен Державина. Как и Державин, он знал, что секрет грандиозного образа не в «высокости», а только в крайности связываемых планов – высокого и низкого, в том, что в XVIII веке называли «близостью слов неравно высоких», а также «сопряжением далековатых идей». <…> Стих Маяковского – всё время на острие комического и трагического.

[Тынянов 1993: 272][605]

Объявляя поэтику Бродского «архитипической», Кузьминский видит ее основу в соположении контрадикторных начал: «архаик и новатор, эстет и ерник» [АГЛ 1: 39].

Немаловажно, что эту статью Тынянова ценил и Охапкин: в письме от 1 ноября 1979 года он советовал Кузьминскому ее прочесть. Тому эта статья, очевидно, была уже известна. Об этом говорят высказывания Кузьминского о художественных открытиях XVIII века, приведенные С. Масси:

We in the twentieth century are closer to the thinking of the eighteenth century than to the thinking of the nineteenth century»; «I believe <…> the roots of Russian poetry lie in the eighteenth century. It is easy to create once someone has shown the way – made the form, if you will. <…> In the eighteenth century new forms were created everywhere. And we too, in the twentieth century are looking again at how a thing is done.

[Massie 1972: 308][606]

В отличие от установки на отбор поэтов «первого ряда», «наиболее значительных поэтических явлений», «перворазрядных поэтов», свойственной большинству антологий современной русской поэзии, вышедших на Западе в 1950-1970-е годы (в том числе [Марков 1952; МАБВ 1978][607]), Антология Кузьминского давала широчайшую панораму групп, кружков, индивидуальных направлений неподцензурной поэзии 1950-х – 1970-х, в их взаимосвязях, публикуя на своих страницах и тех авторов, чья «литературная физиономия <…> окончательно еще не определилась, но уже несет в себе некоторые своеобразные черты» [Ежов, Шамурин 1925: 7].

Интересно, что и в этом аспекте Кузьминский апеллирует не только к теоретикам и историкам литературы, но и к суждениям поэтов. Напомним, что такого же широкого взгляда на историю литературы придерживался Блок. В заметке к составленным им в 1919 году для издательства 3. И. Гржебина спискам русских писателей XVIII–XIX веков Блок поясняет:

Всё наше прошлое представляется на суд поколениям, следующим за нами людям, очень отличающимся от нас, потому что переворота большего, чем переживаем мы, русская история не знала по крайней мере двести лет (с Петра), а то и триста лет (Смутное время). <…> И потому мы должны представить с возможной полнотой двухвековую жизнь русского слова – начиная с бедного Посошкова, открывшего собою длинный ряд тех, кого волновал основной вопрос эры, социальный вопрос <…> и кончая – увы! – тоже еще бедным человеком, который плакал прекрасными слезами накануне жестокого, трагического, забывшего слёзы XX века. <…> Кроме поэтов, признаваемых всеми, есть много стихотворцев, каждый из которых создал несколько замечательных вещей и массу произведений, потерявших всякое значение. Чтобы не пропустить замечательных произведений, мы не должны бояться множества имен.

[Блок 1962в: 136–138, курсив автора. – Ю. В.]

В теоретическом плане, помимо идей литературной эволюции формалистов, Кузьминский ориентировался на опыт С. А. Венгерова, использовавшего в качестве основы для создания истории русской литературы 1890–1910 годов автобиографии поэтов-символистов и материалы проведенного им анкетирования писателей[608]. Практиковал анкетирование и Кузьминский. Но, увлеченный в большей степени футуризмом, он учитывал исследования по обе стороны океана в этой области (прежде всего о Хлебникове)[609], разделяя взгляды Маркова на историко-культурную ценность мемуаров и переписки поэтов[610]. В состав Антологии для документализации «третьей четверти века» были включены: ответы некоторых авторов на «Анкету из тринадцати пунктов», фрагменты из переписки Кузьминского с редакциями и друзьями (представлявшие в том числе форму литературной полемики), документальная и мемуарная проза (роль последней акцентировалась в т. 5А заголовком «Мемуары о живых»), рецензии.

Суждения Кузьминского об эмоциональной доминанте, общей для всего поколения («мрак и смех»), и о пересечении художественных кругов Ленинграда, «так что один поэт может быть причислен сразу к трем различным направлениям, что, кстати, и характерно, потому что поэтическая близость часто зиждилась на чисто человеческих симпатиях» [АГЛ 1: 20], заставляют вспомнить тезисы Венгерова из статьи «Переоценка всех ценностей. (1890-е годы)» о «психологическом единстве» и взаимосвязях внутри одного литературного поколения, «несмотря на всё внешнее разнообразие и пестроту» [Венгеров 2004: 10][611].

В «Предуведомлении» к тому 2А о принципах составления говорится: «…не просто джентльменский набор из полудюжины имен более или менее случайно известных, но и имена известные им окажутся в системе из взаимосвязи, а таковая – представит картину в целом» [АГЛ 2А: б. н.]. Изобразительным эквивалентом этой концепции Кузьминский называет размещенное на суперобложке 1-го тома факсимильное воспроизведение страницы рукописи И. В. Бахтерева «Миракль» (1975), определенные слова в которой заклеены разноцветной бумагой, поверх которой надписаны другие варианты текста.

Указание на принцип взаимодействия авторов и текстов неофициальной культуры в качестве историко-культурной особенности рассматриваемого периода кардинально отличало Антологию от других западных антологий и сборников поэзии, на «щит» которых была вынесена идеологическая доминанта – тема вольности, акцентированная эпиграфами из Пушкина, Достоевского, Блока, лирики диссидентов.

В эмигрантских кругах особое значение придавалось пушкинской речи Блока «О назначении поэта»[612] и ее интерпретации Ходасевичем в очерке «Гумилев и Блок»: «Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю – тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему больше нечем: жизнь потеряла смысл» [Блок 19626: 167, курсив автора. – Ю. В.][613]. Для Ходасевича эти слова Блока, относящиеся к Пушкину, говорили прежде всего о самом Блоке, о причине его скорой смерти, и понимались знаком окончания Серебряного века и завещанием следующим поколениям поэтов.

Именно в таком значении истолкована речь Блока в предисловии Маркова. В подтверждение того, что «до сих пор ее путеводность очень остро чувствуется» [Марков 1952:10], эпиграфом ко всей антологии дано стихотворение Блока «В альбом Пушкинского Дома».

Цитатой из того же стихотворения Блока начинает Бетаки вступительную статью «Поколение “тайной свободы”» к изданному в Париже в 1981 г. сборнику стихов Кривулина:

Пушкин! Тайную свободу

Пели мы вослед тебе!

Дай нам руку в непогоду,

Помоги в немой борьбе![614]

«Под этот эпиграф, – пояснял Бетаки, – сходится всё новое поколение русских – и прежде всего питерских поэтов» [Бетаки 1981:5].

Антологии Джона Глэда и Дэниеля Вейссборта «Russian poetry: Modern period» [Glad, Weissbort 1978] предпосланы эпиграфы (в переводе на английский) из пушкинского «Памятника» («И в мой жестокий век восславил я свободу») и стихотворения 1965 года Горбаневской «И к сладости дождя примешивая слёзы…» («…а свет луны в далекое изгнанье ⁄ неправедные сплавили суды…»), указывая тем самым на тему вольности как общий исток русской лирики.

Характерен эпизод, приведенный в воспоминаниях Бобышева о его докладе на блоковской конференции 1980 года в Вермонте, темой которого он выбрал стихотворение Блока из цикла «На поле Куликовом», выстраивая связь между пушкинским «На свете счастья нет, ⁄ но есть покой и воля», строками «И вечный бой! Покой нам только снится» Блока и стихотворением Горбаневской «Есть музыка, а больше ни черта…» о предначертанности судьбы их поэтического поколения: «Звезда с небес и сладостный сонет – ⁄ тебя уже ничто не обморочит, ⁄ и ты проговоришь “Покойной ночи”, ⁄ а молча прокричишь “Покоя нет”». Рассуждая о трансформации пушкинских мотивов, Бобышев резюмировал: «Так что же осталось от вечной темы для нас, поколений уже наступивших? – Почти ничего» [Бобышев 2012: 96].

Кузьминский избегает общих мест и цитат, ставших расхожими. Очерк Ходасевича «Гумилев и Блок» из книги «Некрополь», содержащий воспоминания об упомянутом ранее выступлении Блока, был для него тоже важен[615], но прежде всего с точки зрения его композиции. Кузьминского привлекают приемы, которыми Ходасевич начинает этот очерк, – контраста, противопоставления и парадоксального сближения: «Блок умер 7-го, Гумилев 27 августа 1921 года. Но для меня они оба умерли 3 августа…» [Ходасевич 1997а: 80]. Аналогичным образом построена опубликованная в «Аполлоне-77» заметка Кузьминского «Поэты Охапкин и Кривулин»: «Два поэта, два антипода, два полюса, два столпа. – Черненький и беленький, еврей и русский, калека и гигант. Два ровесника, два соотечественника, два поэта – одна судьба» [Кузьминский 19776: 123][616]