Владимир Орлов (Москва)
Владимир Орлов (Москва)
Альманах «Майя» известен в основном потому, что в Антологии У Голубой Лагуны К. К. Кузьминского был републикован его первый номер. Антология эта и сама вышла не столь уж большим тиражом, но в любом случае это не сравнить с теми шестью, максимум двенадцатью экземплярами, которые имели оригинальные выпуски «Майи»[695].
Естественно, «Майя» № 1 достаточно легко доступна для изучения. «Майя» № 2 и № 3 в настоящее время ненаходимы. «Майя» № 4 имеется в архиве Международного Мемориала в Москве; № 5 – в Мемориале петербуржском. Шестой номер, выпущенный Мирославом Андреевым в 1993 году, был обнаружен автором этой статьи в Bibliotheque de Documentation Internationale Con-temporaine в городе Нантерр, Франция. Он прежде всего и станет предметом рассмотрения, хотя при необходимости будут задействованы и материалы из других номеров, да и историческая справка об альманахе, подготовленная Андреевым, хотя и опубликована в шестом номере, затрагивает всю историю «Майи». Отметим, что краткая историческая справка об альманахе была дана Андреевым в журнале «Новое литературное обозрение» (1998. № 6), однако материал изложен довольно сухо и без подробностей – по сравнению с публикующимся далее.
Сам Андреев выделяет три потока, влившиеся в альманах: псковский, петербургский и азиатский (фрунзенский). Мы бы добавили еще южный (кишиневский) в лице Е. А. Хорвата, Наума Каплана и А. А. Фрадиса[696]. Материалы этих авторов попали к редакторам «Майи», вероятно, через поэтов О. А. Охапкина или А. Ф. Ожиганова и, скорее всего, представляют собой подборки стихов для так и не вышедшего самиздатского сборника «Север-Ют», готовившегося в Петрозаводске[697]. Впрочем, эта версия еще нуждается в уточнении.
В настоящей статье мы уделим основное внимание авторам азиатского потока, поскольку сведения о них крайне скудны, а имеющиеся зачастую сильно искажены и недостоверны: Игорю Романовичу Бухбиндеру (1911–1983), Василию Бетехтину (1951–1987) и Ю. В. Богомольцу[698]. Структура подачи материала проста: вначале приводится (с небольшими сокращениями) текст Андреева, опубликованный в шестом номере альманаха, затем он комментируется автором данной статьи.
1. История изданияОт редакции
Альманах «Майя» созидался по замысловатому узору пути (не поскромничаю) моего возвращения со второй родины на первую, из Азии в Россию (Фрунзе (Бишкек) – Псков – Петербург). Поступив в 1976 г. на филологический фак<уль-тет> Кирг<изского> гос<ударственного> университета, я познакомился с участниками местных лит. объединений Вас. Бетехтиным, И. Бухбиндером, Ю. Богомольцем, А. Соколовым (Нестеровым)[699] и др., которые позже стали публиковаться в альманахе, а Соколов стал активным созидателем его и редактором. Будучи отчисленным с 3-го курса с правом восстановления через год, но не восстановленным, – в 1979 я уехал в родной Псков к бабушке, спасаясь от призыва в армию и в расчете на восстановление в пединституте. Провалявшись с неделю с книжками на кровати, понял, что пора бы найти друзей, и так случилось, что они нашлись буквально за день – среди них узнал и Евгения Шешолина, с чьими стихами успел ознакомиться до его появления и под чьим знаком выпускается этот номер, чью помощь ныне возможно ощутить лишь из трансцендентного… Выяснилось, что Евгений знаком с известным по «голосам» Олегом Охапкиным, и когда мы поехали к Олегу в Питер, идея альманаха уже жила. Олег был тогда на взлете, пламенно читал стихи и погружал нас в литературную питерскую бывальщину, мы славно выпивали в закатном Петергофе, жарили шашлыки и веселились вовсю – то было одним из драгоценнейших воспоминаний нашей с Женей юности позже всю дружественную жизнь: зелень, озакаченные волны, валуны, растворяющиеся к Кронштадту… После разговора с Олегом идея альманаха окончательно окрепла в нас – была обещана поддержка Сев<ерной> Пальмиры и переброска номера за кордон. И поехал я в Азию – поговорить с прежними знакомцами и, так выпадало, прежде всего с Соколовым как казавшимся наиболее энергичным и заинтересованным, с ним мы и приступили к сбору материалов для альманаха. Игорь Бухбиндер, когда-то выгнанный из Новосибирского ВУЗа с факультета языков за участие в самиздатовском «Голубом экспрессе» («школа Маковского» и, кажется, не без знакомства с В. Делоне) и сплотивший вокруг себя творческую молодежь г. Фрунзе, с опаской, но дал стихи. Ими и открывается номер первый, не без символики «глашатая поколения». <…> Не отказались от участия и В. Бетехтин с Ю. Богомольцем. И вот, с А. Соколовым и текстами весной 1980-го мы прибыли на Псковщину, на ст<анцию> Изоча Невельского р<айо>на, где учительствовал Е. Шешолин. Из псковского круга в номер стихи дала Татьяна Николаева (Нейник), а еще от Охапкина мы имели, кроме стихов самого Олега, стихи Б. Куприянова и, распределив, кто что будет распечатывать, приступили к работе. В мае 1980 первый номер альманаха «Майя» был готов. Числом в 6 экземпляров, один из которых, первый, Охапкин благополучно переправил А. Кузминскому
В те милые, юные, «застойные» годы власть предержащим независимое (тем паче апеллирующее к «врагу-Западу») творчество представлялось опасным (зарубежное радио что-то там о нас упомянуло, а Кузминский вроде бы опубликовал), и гэбистский «глазок-смотрок» прильнул с более пристальным прицелом к нашей компании. Неким «материалом» они уже обладали, так что информация первого добровольного стукача, прознавшего об альманахе, говорят, не дала им ничего нового (так он и бродит по-прежнему в Пскове, не принятый на службу бывший лидер и поэтаст). Итак, машина уже работала. Удивительно, право, скольким рвением нужно было обладать и за это получать денежки, если на первом допросе в Комитете по одной жизни в Киргизии и странно известных подробностях жизни там я вынужден был что-нибудь отвечать на 84 (кажется) аккуратно заготовленных на машинке вопроса! Происходило это осенью 1981-го, перед свадьбой, которую они пытались расстроить, уже посадили во Фрунзе Ю. Богомольца (провокационно, «за спекуляцию», на 5 лет, которые он отбыл от звонка до звонка), хотя тот и был всегда немного «со стороны», активного участия в создании «Майи» не принимал. Однако поначалу его дело вел Комитет, пытались даже «заслать» для выяснения «каналов передачи на Запад» в Питер к Охапкину. <…> Тою же осенью, еще раньше меня, допрашивали во Фрунзе Соколова. Никто из нас не избежал предложения сотрудничать. Вспоминаю с усмешкой, как пыхтел и краснел мой «куратор». <…> А у Олега Охапкина в это время был тоже серьезный вираж: дело «Общины», сажали В. Пореша – о «Майе» вопрошали лишь попутно.
Доучиваться мне стало как-то тесновато, а армия уже не грозила, последним же напутствием на последнем допросе было: «Еще одна информация или номер на Западе – будете иметь бледный вид». И вернул<и> мне «многострадальный» наш номер, что отсылался ими «на проверку» аж в Москву. То был еще номер «чистого искусства», второй же, с «опасными» вкраплениями, я им не давал. Что ж, наш с псковскими друзьями круга «Майи» «бледный вид» осуществился ими лишь в 1983 году – провокация на тему «сопротивление властям»: мне три «химии» – и дальнейшие психиатрические приключения после побега на Восток. Одним словом, «Майя» захиревала, все материалы постепенно перешли к «а-динамичному» Соколову, как бы и ранее отодвигаемый нашим «мессианизмом» чуточку в сторону Е. Шешолин и сам несколько поостыл к предприятию, словно увидев его бесперспективность при опасности, к тому же тогда еще не теряя надежд издаваться официально. Издание третьего номера едва ли не намеренно затягивалось, покуда сидел Богомолец и посиживал я, да и не все читатели были в сборе, а к оставшимся подкрадывались неугомонные нивелировщики культуры. «Майя» превращалась в почти что миф о себе, подкрадывавшиеся и ранее, стали явными мировоззренческие расхождения участников, кто и вообще отстранился, Бухбиндер умер, – восседая в одиночестве с текстами третьего номера, Соколов утверждался в верности лишь своего взгляда и отбора, вдобавок еще и, как он выражается, «компилируя» в чем-то не устраивавшие его тексты – без согласия авторов – а когда я освободился, спор наш поднялся над пропастью разрыва, что со временем и произошло, № 3 вышел в 1986-м, а в 4-м (1987) Соколов уже не участвовал. Мне не хочется ничего худого сказать о нем как человеке, поэт же он едва ли не гениальный. «Майя» обязана ему во многом и культурой печати, и пристальной корректурой, хотя опечатки всё же случаются. Но (пусть!) гениальность Соколова в человеческом плане дала крен в сторону «непогрешимости вкуса», он уверовал, что только так он способен верно отбирать материалы, править их, если что не так, ни у кого не спросись, вообще в одиночку вести альманах. Это убеждение в нем пребывает доныне, вся последующая наша с Женей работа над альманахом им яростно критиковалась, а ныне мы, похоже, навсегда далеки друг от друга. Несмотря на печальные сии обстоятельства, Евгений и я издали и 4-й, избрали из предыдущих стихи для пятого (избранного за 10 лет). Который я и доводил до конца в уже во мрачной тени Жениного убийства в апреле 1990 года.
Прежде всего следует отметить, что даже благорасположенные к стилю письма Андреева знакомые отмечали его «высокопарный» и одновременно прыгающий с пятого на десятое слог изложения своих мыслей[700]. Само по себе это не преступление, но когда из-за этого искажаются хронологические рамки происходящего, приходится вносить коррективы.
Начнем с Охапкина, у которого, согласно статье Андреева, «в это время был тоже серьезный вираж: дело “Общины”». Речь идет об осени 1981 года, однако упомянутое дело началось обысками (в т. ч. и у Охапкина) 1 августа 1979 года, закончилось же судом над В. Ю. Порешем, проходившим с 23 по 25 апреля 1980 года. Таким образом, в 1981 году Охапкина по делу Пореша допрашивать – а, следовательно, и задавать «попутные» вопросы про «Майю» – уже не могли. Другое дело, что визит инициаторов альманаха в Ленинград и их встреча с Охапкиным, на которой им была «обещана поддержка Сев. Пальмиры», действительно произошли в разгар допросов по делу «Общины» осенью 1979 года. Но «Майя» тогда только еще затевалась, и никаких вопросов об альманахе следствие Охапкину задавать еще не могло. Тем самым вопрос о том, вызывали ли Охапкина в КГБ из-за «Майи» как минимум требует уточнения.
Републикация «Майи» № 1 в АГЛ состоялась в два этапа. В «петербургском» томе 4Б, выпущенном в 1983 году, полностью даны лишь справки о поэтах-участниках, а стихи опубликованы – в соответствии с заявленным содержанием тома – только петербуржцев Охапкина и Куприянова[701]. Остальным, «провинциальным», авторам «Майи» пришлось ждать своего «провинциального» тома ЗА, который вышел в соответствии с причудливым планом издания АГЛ лишь в 1986 году[702].
Эта деталь важна прежде всего потому, что ставит под большой вопрос связь тех репрессивных мер, которым подверглись участники первого номера, с появлением и публикацией альманаха на западе. Осенью 1981 года, когда допрашивали Андреева и уже посадили («за спекуляцию» популярным тогда мумиё) Богомольца, упомянутые тома 4Б и ЗА были лишь в проекте. Да и сам Андреев признается в том, что не знает, когда точно была опубликована «Майя» в АГЛ и когда Кузьминский выступал по радио, вещавшему на Союз; фамилию самого Кузьминского, как видим, даже в 1993 году он пишет без мягкого знака и придумывает ему инициал «А.» (в другом месте инициал расшифрован – Алексей). Всё это позволяет снять с Кузьминского моральную ответственность за преследование КГБ молодых поэтов – оно началось независимо от его антологии и гораздо раньше.
Снимем с Кузьминского и моральную ответственность за явно завышенную оценку: «“Три псковича” Олега Охапкина – обернулись мощнейшим и интереснейшим литературным содружеством (не группой!), из всех, что я наблюдал в последние 20 лет» [АГЛ 4Б: 143], – объяснявшуюся, скорее, поразившим Кузьминского самим фактом наличия в «провинции» сколько-нибудь пристойных поэтических сил, которые к тому же существенно пополнили «провинциальный» том, закрыв некоторые географические дыры в его содержании.
Уже в томе 5Б Кузьминский от такой оценки отмежевывается, комментируя некий «архив Чубарей[703]»: «Я там, на дюжину поэтов, ничего нового не усмотрел, как, впрочем, и в альманахе “Майя”, который по запарке и в полемике с Опупкиным[704] – расхвалил (в 4Б)» [Ковалев, Кузьминский 19866: 470].
2. Игорь Бухбиндер«…Бог поэзии, принц нищета…»[705]
Ему хотелось иного,
Совсем несложного века,
Пригодного шириною
Для бога и человека…
При «непредсказуемости» нашего издания, не зазорно, в общем-то, возвращаться уже публиковавшимися произведениями, – так же и сей нумер, сколь не рассчитывал явиться свету «сугубо» оригинальным, но Маэстро Бухбиндер – срез особый. <…>
В прошлом году довелось мне побывать в Кыргызстане – то была та еще осень! Архив Бетехтина, однако, отыскал, а вот до Буха (так мы кликали Игоря), вернее, до вдовы его Наташи, лично добраться не сумел, ну а через посредников было передано, что и наследием, и тем паче гонорарами с него займутся сами… Спишусь, порасскажу, что в альманахе, почитай, уж половина покойников, так что ежели бы «прострелили» гипотетические гонорары, то разве что на поминальные свечи. Ну да ладно, пока, о «делах семейственных» – что они господину Читателю? – ему надо «по существу»…
Игорь Романович Бухбиндер (1950–1983) родился в Томске, крови немецко-еврейской (он гордился своей фамилией, в переводе с нем<ецкого> – «переплетчик книг», говорил, что фамилия Цеховая, а в Вартбург вряд ли позвоню…)[706]. Успешно учился и в школе, а позже и на лингвиста в Институте (Университете?) языкознания (Новосибирск, Академгородок) – до митингов по кончине И. Эренбурга и участия в самиздатовском «Голубом экспрессе», после чего был изгнан с факультета, кого-то из группы участников журнала посадили… Бух мало распространялся об этом, но, что тут таить, – ощутим был в нем вес за собою присмотра КГБ, несмотря и на то что право на восстановление, как он сам упоминает в № 1, с 79-го он получил. А уж зачем?.. Читал едва ли не на 20 языках, как будто бы в совершенстве владел немецким, мог общаться на английском, французском… Поэтов упомянутых наций, во всяком случае, читал наизусть на подлинном и помногу. Нет, не «Фунес, чудо памяти»[707], но память и впрямь была феноменальной, не говоря уж об эрудиции. Изначаловал себя выходцем из некоей «школы Маковского»[708], чьих стихов больший объем нам пока, к сожалению, неизвестен, вот разве что нижеприводящееся стихотворение, что по трудного почерка рукописи Бухбиндера переписал не менее легким В. Бетехтин (А. Соколов-Нестеров переслал некогда, не расшифровав некоторых слов). Я и так опубликовываю их[709]. <…>
…Такое вот длинноватое отступление. Надо же – ну ничего общего со стихами Бухбиндера в вышеприводившихся не нахожу. Да ведь, когда по невежеству остальное неизвестно – что скажешь?.. Остается предполагать (смутно вспоминая рассказы Буха) некое глубокое общение и проч., к тому же это пока что всё, что мы имеем о Буховском «учителе».
Игорь был знаком и с В. Делоне[710] (периода ссылки упомятнувшегося), еще с массой интереснейших людей, творцов – но молодость! широкоразбрасывавшаяся, эгоистическая моя молодость, не усадила ты меня попристальнее и скрупулезнее «повыведовать», поназапомнить о путях Буха. Вот даже и некогда подаренной фотографии не сыскать. Но если вы откроете за 64-й страницей томик из «Лит<ературных> Памятников» Рильке, то бюст работы Клары Рильке-Вестгоф поразительно напоминает Бухбиндера. Возможно, во мне отголоски юности, некая тяга к идеализации – но похож, может быть, и сам Бух улавливал это сходство, к тому же Рильке был едва ли не любимейшим его поэтом, возможно, что он пробовал и переводить, а в период наибольшей между нами близости советовал и мне. Не изданного еще тогда Мандельштама – поэзию – знал всего наизусть. Итак, Игорь явился в свою фрунзенскую ссылку в как всегда незашнурованных ботинках, <с> рукописями и своими «любимыми немцами». Многие еще помнят – что это были за придушенные годы – конец 60-х, 70-е… Мытарствовал и, наконец, этому насквозь, каждым геном, интеллигентному, хрупкому, как бы романтических времен менестрелю, образованнейшему и талантливейшему поэту довелось обрести достойное адское место машиниста ТЭЦ. На его работе я побывал однажды – она огромна, эта фрунзенски-бишкекская ТЭЦ, страшно-вибрантно-гудяща, парно-душна, у Игоря же развивалась астма. От которой он и задохнулся летом 1983-го… Постепенно обнаруживались со-товарищи по Цеху и бесперспективности опубликования. Существовали даже литобъединения (А. Бережной из «Рубикона»-«Тулпара», кажется, всё печатается, Лев Аксельруд, наверняка как поэт никому там не нужный – в Израиле[711]) – приходили люди почитать-поплескаться, похохмить да напиться – эх, та водочка-самогоночка, коию столь талантливо выгоняла жена Бухбиндера! Родилась у них и дочь – Мария, вроде бы в отца, уже даже что-то печатает свое. Среди собратьев Бух был признан Мэтром, его критику и дружбу ценили, да многих он, собственно, и «породил», многие тянулись к нему и, как бы кто не открещивался ныне из еще, слава богу, живых, от влияния Буха на себя – пусть не в стиле… а хотя бы в элементарном просвещении – отказаться, думаю, было бы, не покривив душою, сложно. Талантливых того круга сформировалось достаточно – прежде всего покойный Василий Бетехтин, скорее всего, и вдохновленный Игорем на Поэзию, и которого Бух считал поэтом высшим себя, еще писал и стихи прозаик Анатолий Абдурахманов («подкомпилированный» Соколовым в № 3), тот же Соколов, Юрий Богомолец, С. Басина, я, наконец и др. Мне трудно что-либо наверняка упомянуть о, так сказать, конфессиональной принадлежности Бухбиндера – тема Божественного не стояла в разговорах того круга и времени не центральном месте – его интересовало прежде всего Искусство, в каком-то смысле это и было его религией, а ряд лет, после переезда во Псков, мы уже общались урывками, разделяли пространства и времена, но атеистом назвать его, всё же, уверен, было бы ошибкой.
Отходили беседочные посиделки-попевалки-попивалки, с кем-то я стал более дружен, кроме того, в Бухбиндере наметилась тенденция к прекращению творчества, но, видимо, это сильно сказано – но писал (вернее, записывал из памяти) и читал он всё меньше. А назревал альманах, и украдкой, чтобы не тревожить жену, Бух начитал и написал для «Майи» свою подборку. Некоторые автографы я использую ныне. И вот уже с Шешолиным мы привезли первый номер в Киргизию («И откуда, паренек, достаешь ты таких медвежат?» – ласково спросил Игорь) – и во славу Искусства и Бахуса весело отметили это дело в майской азийской ночи… Но комплекс былых инцидентов с властями, может быть, под неким влиянием, томил Игоря, к тому же и не всем участникам он доверял. Так уже не вошел он во второй номер – и вдруг позже пообещал мне дать подборку – каюсь, нечто помешало мне зайти, а Соколову он не дал… Собирался даже навестить меня на Иссык-Куле (они с женой бывали у меня и раньше), но заболел. Мы с Соколовым тогда еще вместе бродили магическими тропами предгорий, и вот приехала его жена – Игорь задохнулся в больнице… Я, конечно, не оставляю надежд связаться с Натальей Бухбиндер – хотя бы почитать, если не издать, но это уж, как Бог даст, а помнится, что у Буха был-таки основательный сундучок, пописывал он и прозу, а может быть еще таятся и неизвестные нам имена. (Майя. № 6. С. 481–484)
Версия о причинах появления Бухбиндера во Фрунзе совершенно не соответствует действительности – но в данном случае вряд ли это вина Андреева, хотя и он мог что-то дополнительно напутать за давностью лет. Однако более вероятно, что сам Бухбиндер пытался прикрыть свою биографию романтическим флером.
И. Г. Эренбург скончался 31 августа 1967 года, когда Бухбиндер только поступил в Новосибирский университет и никаких демонстраций планировать не мог – просто по незнанию даже своих сокурсников. Да и информации о подготовке такой демонстрации нигде нет. Так же, как нет информации и о подготовке – а тем более выходе! – самиздатского сборника «Голубой экспресс»: в базе данных «Неподцензурная периодика Сибири (1920–1990)», подготовленной Е. Н. Савенко[712], он не значится.
Зато благодаря Савенко удалось ознакомиться с «Личной карточкой студента» Игоря Романовича Бухбиндера, где указано его точное место рождения: город Исиль-Куль Омской области. В этой же карточке указывается, что мать Бухбиндера, Людмила Громова, была в 1967 году доцентом Киргизского медицинского института во Фрунзе.
Уточнить обстоятельства, приведшие к отчислению Бухбиндера из НГУ и его отъезду во Фрунзе к матери, помог профессор А. Н. Горбань, который как раз, в отличие от Бухбиндера, был привлечен к ответственности за надписи на стенах НГУ в защиту А. И. Гинзбурга и Ю. Т. Галанскова. Вот что написал Горбань 26 апреля 2020 года автору данной статьи:
Я хорошо знал Игоря еще со времени ранней юности (последний класс средней школы). Мы жили в Омске недалеко друг от друга и часто встречались и разговаривали.
В Новосибирске (НГУ) мы общались меньше, но всё еще регулярно. Игорь участвовал в вечерах и конкурсе молодых поэтов в Академгородке. Читал свои стихи. Он был не очень далеко от нашей компании (Делоне, Петрик и я), но и не близко. Особой фронды с его стороны не было.
Деталей его отчисления я никогда не знал. Точно помню, чего не было – не было никаких политических преследований и разбирательств по его поводу в НГУ. Игорь уехал из Новосибирска почти за год до нашего разбирательства (нас разбирали/изгоняли поздней осенью 1969, почти через два года после процесса Гинзбурга-Галанскова – полтора года следствия).
Есть наиболее вероятное объяснение, соответствующее всему, что я знаю, – но это не доказанный непреложно факт, а просто мнение сравнительно близкого человека: юноша с тонкой душевной организацией в той ситуации, когда в сравнительно близком окружении кипели диссидентские страсти, не смог справиться с академической дисциплиной, просто накопил хвостов и был вынужден покинуть НГУ. Чтобы быть абсолютно точным, должен сказать, что я не исключаю, что близость к диссидентской студенческой фронде могла сказаться на обстоятельствах его отчисления (скажем, ему могли не прощать то, что другим позволяли, не дали какую-нибудь дополнительную пересдачу, не продлили сессию сверх положенного и т. п.). НГУ был довольно либеральным, но не для всех.
Игорь Бухбиндер переехал во Фрунзе. Оттуда его вызывали в Новосибирск как свидетеля по нашему делу (ни в коем случае не как подозреваемого или соучастника – он и не был никаким соучастником). Вероятно, это душевное волнение тоже было слишком сильным и потрясло его. Дальнейшее мне уже неизвестно – наше общение по поводу его приезда и показаний было очень кратким – и последним. Просто жизнь развела по разным углам СССР.
В электронном варианте книги М. С. Качана «Потомку о моей жизни» находим важное уточнение Горбаня о том, что в «дело о надписях» Бухбиндер все-таки был замешан, но совсем краем и не понимая своей роли:
По поводу акции вспомнилось одно имя: Бухбиндер. Мальчик – начинающий поэт из Омска, студент гумфака, первый курс (позднее семья переехала во Фрунзе, и он с ней).
<…> Алик Петрик захотел показать Гольденбергу, что мы совсем ничего такого делать не собираемся, и попросил Бухбиндера отнести Гольденбергу плакат, который Алик якобы отобрал у каких-то безответственных студентов, чтобы они ничего этакого не сделали. Это странное действие должно было показать Гольденбергу нашу непричастность, а также отделить его от нас (демонстрация, что Гольденберг ничего не знал и был против, и, вообще, непричастен)[713].
<…> По-моему, полный бред, но мальчик съездил. Он вообще всё принимал всерьез, ничего не знал ни о наших планах, ни о том, что это – прикрытие эдакое двухэтажное.
Кончилось всё плохо. После того, как Бухбиндера через полтора года вызвали на допрос, в нем что-то поломалось (от стресса и потери чувства безопасности, по-видимому). Умер рано. Я подумал, что следствию нужен был не Бухбиндер, а Гольденберг, – пытались накопать хоть какой-нибудь компромат на него.
То, что формальным предлогом к отчислению была академическая неуспеваемость, а не преследование со стороны органов, подтверждает и Е. Н. Савенко, видевшая соответствующие документы. А вызов на допрос через полтора года вряд ли мог как-то отразиться на возможности поступления Бухбиндера в другие ВУЗы[714] (хотя бы в том же Фрунзе), как и на поиске работы – вряд ли обязательно было устраиваться на ТЭЦ, если это было противопоказано из-за астмы. Скорее, Бухбиндер просто с годами вжился в роль романтического, «отверженного» поэта, а туманная легенда о преследованиях со стороны КГБ придавала дополнительный шарм при общении с более молодыми коллегами.
Стихи Бухбиндера кочевали из номера в номер «Майи» в одном и том же составе, начиная с первого выпуска. С ними можно легко ознакомиться в сетевой версии АГЛ.
Как указано в статье псковского литературоведа Д. С. Прокофьева, единственная книга Бухбиндера «Стихи: 1969-83» «собрана и опубликована в машинописном самиздате в октябре 1997 года в Пскове М. Андреевым. Он же снабдил ее краткой биографией автора. Сборник содержит 45 стихотворений и 2 поэмы»[715]. Однако доступа к этой публикации в настоящее время у нас нет.
3. Василий БетехтинВасилий Бетехтин. Произведения
…Многоликая наша тетушка «Майя», коль всё дольше живу в ней, печатаю, а оглянешься – превращается она в некий Некрополь. Любопытно бы взглянуть на мое копошение глазами тех, кому лучше нас, глазами ушедших… И вот, как некая крыса обители, фанатичный архивариус, под сворот шестого номера альманаха, подобрался и к этой публикации незабвенного Васи Бетехтина.
Поначалу мне ничего не оставалось, как откопать несколько уж совсем юношеских его произведений и еще раз перепечатать из номеров предыдущих, но счастливый случай столкнул меня осенью 92-го с вдовой покойного Светой Басиной и совершенно новая подборка <…> была скрупулезно вычитана и выписана нами из его трудного почерка, так что осталось еще и на седьмой номер. <…> Но всё равно – многое, очень многое невосстановимо утрачено, уничтожено им же, вернулось в нерожденье. Он был основательно строг к себе, к тому же неуравновешенные нервы и прочие неурядицы посюсторонней жизни… Его натура была мятущейся, легкоранимой, он был малоуживчив со многими из окружения, да и последние не очень-то лелеяли его. Некий, казалось, самый непорушимый круг, постепенно распадался, и Бетехтин остался один, да жена с двумя мальчиками. Впрочем, всплески под винные плески, как память былого, навещали их халупу. Зрение его ухудшалось до – 9, очки всё время разбивались, гипертония захватывала всё глубже, не отставал участковый – «когда на работу?» И суицидные порывы посещали его, но как бы на уровне мрачноватой игры – «чтобы заметили» – выплеск одного из надрывов, да и весь-то он был, словно воплощенный крик поэта и человека, никогда и ни при какой системе не способного ужиться с громадою мирового, особливо нашего, совковского абсурда. Пессимистичен был тон его бытия, энергичным и темным крылом овевала его Муза. Но что-то я всё в мрачных красках, была ведь и другая сторона, та, где мятлики и мяты, теплынь предгорий, цветы любимой, «о, как нам надо жить!» И страх перед власть предержащими – и мальчишеская тяга к авантюризму. Странно! Без очков он удивительно напоминал Пастернака, а в очках Ходасевича портрета Ю. Анненкова. Да Василий и сам рисовал изредка, он ведь окончил художественную школу, но какого-то странного отделения, по окончании его профессия оказалась ненужной. В Беловодском, где они с отчимом и сестрой (смерть матери произошла на глазах Васи-мальчика) поселились, Василий подвизался в мелкотиражной газете, женился на журналистке, но вскорости брак распался и, бродягою, перебрался он во Фрунзе (никак не привыкается пояснять, что это ныне Бишкек).
Василий Бетехтин – большой, настоящий поэт, запевавшая внутри него струна нуждалась лишь в малом толчке, узнавании собратом – и таковой нашелся, это был Игорь Бухбиндер. И песня вырвалась на радость всем нам.
Родился Василий Бетехтин на Алтае в 1951 году. Коротко о себе он написал для 1-го номера нашего альманаха в 1980 году: «Предки из сибирских казаков станицы Чалкар с примесью казахской крови. Биография родителей отличалась романтичностью и нелепостью, что и передалось, видимо, по наследству – недоучивался, доучивался, недоучился, бродяжил, терял, хоронил, находил иное призвание, писал, сидел, любил и не любил».
…Вася Бетехтин!.. Вспоминаю весну 1977 года, г. Фрунзе, литобъединение «Тулпар» («Рубикон»), одна из немногих отдушин для творческого общения в те времена – совершенно бесперспективная в отношении публикаций. И скромничающий отрок я (1-й курс Университета) с товарищем, – а вот и напротив завсегдатаи – и будущие участники «Майи» – мэтр Бухбиндер (с неизменной женою), Богомолец, поодаль бледный, замогильного голоса Соколов, наверно и Захар Креймер[716], да какие-нибудь девочки, идиотски обиженный холодным Бухом киргиз за писание по-русски – в общем, любопытная каша. И вдруг распахивается окно первого этажа и в комнату, подталкиваемый, видимо, Прокудиным[717], влезает с пышной веткой сирени в зубах Вася, с шумом и смехом, немного, конечно же, пьян, и преподносит сирень жене Бухбиндера. Ну а позже – читал.
Я не помню уже, что конкретно, да и какая разница:
Пришли дожди на мягких серых лапах.
Как холодно душе твоей опавшей
Среди листвы ушедшей и пропавшей.
Пришли осенние гремучие дожди…
А может быть:
Август. Одиннадцать. Солнечный воздух утрат.
Август. Так поздно. Так позднее сердце. Так рано.
Будто легчайшие в небо плывут острова,
В призму стакана.
Август. Одиннадцать. Долгой ценою молчанья
Вышел резной, золоченый, закрученный лист.
Без колебания кровь выдыхает звучанья
Радостных рифм – слышу: певчий стоит пересвист!..
Окропленный густым весенним дождем, шепелявящий – он читал, и я помню тот великий час своего внутреннего опыта, нечто мистическое, некое узнавание, когда обдало, пахнуло в меня Поэзией. Бетехтин читал, немного захлебываясь, чуточку невнятно, приходилось внимательно вслушиваться, привыкать, верить, чего-то еще не понимая, но ритм, но музыка – не выпускали уже, ощущение настоящего, живого – было как пробуждение, как зов… То ли другие в тот вечер себя никак не проявляли, то ли всё перешло на разговорчики и хохмы, но после заседания именно к Бетехтину, несколько отдельно от остальных выбравшему себе пространство, я подошел познакомиться. И вот, спустя несколько минут, уже мы закружились под жирной листвой и фиолетовыми фонарями в густых парковых улочках ночного города, и он читал, так, говорил, давно не читал, надо выплескаться – и нашлись благодарные слушатели. Так вот, впервые, чтобы рядом, я ощущал настоящего, живого Поэта.
Мне и не мыслилось показать что-нибудь свое, там и нечего было показывать. Зато он, перерывая тетради, а то на память, читал и свое и других, поразил меня Бухбиндером, прочел «Пьяный корабль» Рембо, от него я впервые услышал имя Мандельштама…
Мы стали встречаться. Критиковал он меня нещадно и по существу. Мы бродили, когда с бутылкой, когда с одним лишь «Памиром», речи его переходили порой на полуисповедальные тона, темы – о жизни его покореженной, о друзьях и не-друзьях, подделывавшихся под друзей (некогда, горе мое, и я попаду в таковые по собственной милости…), о тяжелом детстве и одиночестве, когда хоть вставай и вой на луну.
На какое-то время мы сошлись, порой он ночевал у меня на квартире, но определенные психологические несовпадения между нами давали о себе знать. Смело было бы сказать, что даже в периоды наибольшего сближения мы были друзьями. Тянулся он к Соколову (Нестерову), да они и старше меня были, и уже писали по-настоящему, у меня же тогда случались лишь удачные пробы. Да и я, обретая новый мир литературной богемы, не заострялся на одном лишь Василии. Я изучал каждого по отдельности, многие же из изучаемых были Бетехтину чужды. Следует прибавить, что – живой символ поэзии, – он как бы знал наверняка лишь некий свой ручеек, тропочку и, в то же время, не отличаясь особо широким вкусом и многоприятием, целые области культуры, и особенно религиозной философии, как бы до время не принимал, как «не мое», если только нечто «оттуда» не попадало в круг его творчества. Жизнь его в те годы была скитальческой, бродяжьей – некий «битовский» тип с перекрестка в неуклюжей, несвежей, непосезонной одежде просматривался в нем, – отчужденный, гордо насмешливый, но и беззащитный, близорукий человек, одинокий и неухоженный, гиперобидчивый, ранимый, социально неприспособленный и неприспосабливающийся, – скитался он по киргизской столице, занимался у друзей, не имея возможности хоть когда-то вернуть, – классический тип… Вспоминаю, как частенько и я ударялся с ним в ночные бдения, блуждания, как под утро мы засыпали в каком-нибудь подвале или на опушке парка, а сколько сжег он своих тетрадей «для обогрева» – мол, «здесь не существующее», хотя и был в этом словно неосознанный вызов… Так сгорели и лирическая проза «Железной розы», и «Венок сонетов», мало ли что еще… Когда-то бывал он на родном Алтае, а так ареал его путешествий был обидно узок – до Беловодского, 60 км от Фрунзе и обратно. Однажды лишь выволок его на свои деньги Соколов в Москву, да до Иссык-Куля добирался лишь проездом, когда ездили подлечить сына. Успокоился в Токмаке, бывшем Баласагуне. <…> Из друзей Бетехтину ближе всего был Соколов (Нестеров), но как только я начал наезжать из Пскова с новыми идеями, как всё чаще стал заговаривать о путях потусторонних, Божестве, Йоге, – Василий как-то демонстративно стал отстраняться. Ко всему прочему здесь замешивалась некая ревность, что мы более находим общих точек с Соколовым, Василия это раздражало.
…Но в тот далекий год нашего знакомства Бетехтин еще твердо чувствовал «свое» в этом мире, и надрывный голос его доносил до нас блестящие образцы с его поэтических небес, и, как бы в дальнейшем, не всегда ровном, не складывались отношения человеческие, – всегда хотелось его стихов. Последние годы он жил трудно, быт как-то по-особенному томил его, хотя и женился он на талантливой и любящей его женщине. Тут демонстрировался судьбою печальный парадокс: писалось на лавочках, в случайных ночлежках, подвалах, а в этом уюте он становился всё нервнее, болезненнее, писал всё меньше, пил. Даже (а не без хитринки ли?) констатировал свое «засыхание», что вы, ребята, «далеко выше меня ушли» и проч. Странно, этот человек никогда не видел моря, но как мощна в нем его струя, волны, гудящие берега, а какое въедливое до мельчайшей детали было у него воображение. А сколько, если вчитаться, не надрывных, а именно умиротворенных стихов. Его порыв, прорыв стихии порою и создают у слушателя ощущение драматизма рушащейся судьбы, но даже если это и так – то здесь его, бетехтинский, неповторимый метод, его путь…
Ах, будь ты благословен и проклят, мой демонический танец побега в 85-м году! Васе там это уже всё безразлично, суд памяти – для пока остающихся здесь, но свой долг собирателя и издателя истинного искусства я не брошу, не оставлю до Страшного суда… Обманным путем арестовали меня в его доме, и всё еще так подводилось – чтобы я и думал на Васю, как «сдавшего» меня… Но я так не думал, я ёрзко окунулся в отработку кармы, расплачиваться за всё в себе дурное, выхлестывавшееся и на людей. Мы больше не виделись с Бетехтиным после моего освобождения в 1986 году… <…>
Захар Креймер, что сумел вычитать, перепечатал, молодец, Васины стихи, да и вдова отнюдь не всё отдала Соколову, у которого тоже нечто скопилось (в последние годы они с Бетехтиным не общались) из бетехтинского наследия, да только Соколов распорядился с ним, мягко говоря, неординарно – из всех, как он выразился, обрывков, он создал компилятивные, причем не без претенциозности и личных намеков, поэмы, и таким «андрогинным» способом явился какою-то частью как бы и Вася, но и вовсе не он. «А где же те “обрывки”, из которых ты взял сие?» – ошарашенно спросил я. «Да чего там, выбросил. Там и Светке были они не нужны, откопал в мусорном ящике…» Что ж на это мне было сказать редактору? От него же я и узнал, что Василий покончил с собой, объелся таблеток и помер. Так и стало считаться, пока не увидел я Свету. Да, Василий попал в больницу, в Токмаке, куда они выменяли свою халупу и очень удачно, попал с сильнейшей гипертонией, плюс ужасно опухли ноги и отказали почки. Нужно было доставлять в более модернизированные столичные условия. Васю положили на диализ – отойдет – не отойдет… Месяц вытягивали его, как могли, но не спасли. Светлана за всё это время не сумела, не нашла ни одного из друзей или знакомых, день и ночь сидела у его постели. И умер он 15 февраля 1987 года, схоронили жена да чужие люди с ее работы – в Баласагуне (Токмаке) его могила. Я не навестил ее – мы лихорадочно восстанавливали его архив. В перспективе рассчитываю издать отдельной книгой с лиричным обстоятельным предисловием, может быть. Из переводов его сохранились крохи, а переводил он предостаточно, из рисунков, кажется, совсем ничего. Прости, Василий, или не прощай, но всех тебе благ. Там, где ты ныне. С усмешкою можно добавить, что так уж сыграл Неизреченный Творец перемен. [Майя. № 6. С. 497–502]
Комментируя эту статью Андреева, не приходится говорить о неточностях, поскольку сведения, приведенные в ней, просто не с чем сравнивать: Светлана Басина тоже скончалась, связь с детьми утеряна. Но неточностей, скорее всего, и нет – все-таки статья написана по свежим следам общения с вдовой Бетехтина в 1992 году. Наоборот, благодаря этой статье можно, наконец, установить точную причину и дату смерти Бетехтина. В сети встречаются и другие варианты – самоубийство и смерть от удара, полученного в драке, – но они представляются менее достоверными, так как получены через третьи руки.
Зато мы имеем возможность ознакомиться со стихотворениями Бетехтина (см. Приложение), не попавшими в первый номер «Майи», а следовательно, доселе известными только крайне узкому кругу читателей шестого номера.
4. Юрий Богомолец
Юрий Владимирович Богомолец, как признает и сам Андреев, «всегда был немного со стороны», поэтому, видимо, не заслужил развернутого очерка в шестой «Майе». А к имеющейся в первом номере справке добавить практически нечего: родился 30 января 1957 года в Одессе. Учился в Киргизском государственном университете на физическом факультете (не окончил). Стихи писал с юности. В 1981 году был осужден «за спекуляцию» (добывал и продавал мумиё) на пять лет, срок отбыл полностью. Заметим, что сам он никак не увязывает участие в «Майе» с преследованиями по обвинению в спекуляции мумиё – попытки добычи и реализации этого «горного воска» тогда рассматривались как частнособственническая практика, что противоречило «социалистическим принципам». Ныне живет в основном в Бишкеке, частный предприниматель.
Сам Богомолец по поводу результатов своего раннего увлечения поэзией настроен скептически. В письме автору этой статьи он пишет:
Иногда и сейчас какие-то строки в голову лезут, и, может, и стану писать снова, если, например, в тюрьму посадят. А так —… я фотографирую и это, мне кажется, у меня лучше получается. Ваше собирание – нужная работа. Но, на мой взгляд, все мы – фрунзенцы, да и 99 % других – не состоявшиеся поэты. Есть интересные стихи, замечательные строки. «Только этого мало», как сказал один из лучших настоящих поэтов.
На мой взгляд, следует по китайскому образцу составлять антологии, но не такие обширные, как «Голубая лагуна», а оч<ень> строго отобранные стихи, представляющие свое время языка и народа. Тогда они способны пережить века и соперничать с самыми лучшими «индивидуальными» поэтами. Безусловно, и обширные подборки необходимы, но – для лингвистов и литературоведов. А нам, читателям, желательно не тонуть в этом море всякого кое-где абы какого «творчества».
Стихи свои, для интереса, попробую собрать и переслать тебе – может, на что и сгодятся. Сам я к большинству отношусь критически, мягко говоря.
Некоторые стихи Богомольца, из четвертого и пятого номеров «Майи», публикуются в Приложении.
Судьбу альманаха «Майя» можно считать показательной для позднесоветских самиздатских «провинциальных» изданий. Для некоторых авторов альманаха это литературное сообщество стало основой их личностной и творческой самоидентификации, для других – лишь эпизодом биографии и воспоминанием молодости. Благодаря публикации в антологии Кузьминского «Майе» удалось оставить свой след в истории русской неподцензурной поэзии, по которому можно судить не только о таланте авторов альманаха, но и об эстетических предпочтениях нестоличного студенчества. О том, что осталось (пока) вне поля нашего зрения, остается только гадать.
Андреев 2000 – Андреев М. Дремучая лавка: Стихотворения. Псков: Изд-во областного центра народного творчества, 2000.
Водичев, Куперштох 2001 – Водичев Е. Е, Куперштох Н. А. Формирование этоса научного сообщества в Новосибирском Академгородке, 1960-е годы // Социологический журнал. 2001. № 4. С. 41–66.
Качан 2017 – Качан М. С. Потомку о моей жизни. Сакраменто: Create Space. Эл. версия: URL: https://proza.ru/avtor/mikat&book=711 #711 (дата обращения: 25.05.2020).
Хорват 2005 – Хорват Е. А. Раскатанный слепок лица: Стихи, проза, письма ⁄ пер с нем. Комм. И. Ахметьева, В. Орлова. М.: Культурный слой, 2005.
Приложение
Стихи Василия Бетехтина из альманаха «Майя», № 6
«За воротца выйди…»
За воротца выйди.
Оставайся.
Плачь, засмейся глупо, на виду.
Распрощайся с летом,
попрощайся,
счастьем назови свою беду.
Тихо меркнет
осени лохматой
в черных ветках пламенный закат,
месяц за притихшей
синей хатой
тишину проносит на рогах.
Вечер сморщен
красно-черной вишней —
надломился
хрупкий черенок…
В этот час
провидческий, всевышний,
время расступается у ног.
Зрелость,
здравствуй.
Чао, юность, чао!..
Как за гранью
слышатся шаги…
И недаром
ощущенье счастья —
как предощущение беды.
И недаром с осени лохматой
набок сдвинут солнечный берет —
это шлет от красного заката
юность
пламенеющий
привет.
К зиме
Помнишь ли, помнишь ли, как это было вначале,
Помнишь, как падали серые клики печали,
Как ворожил апокалипсис страсти и осени —
По небу, по небу – словно круги по воде —
В небо тяжелое птица ли, сердце ли просится,
Длинные ветры шуршат по пустой борозде…
Пряжа несчастия! Руки сплетались и сумерки,
Гордое солнце и легкое небо суля.
Не рассветлело, и сумерки нежные умерли,
Горечью горького до смерти нас опоя.
Поминки бедные нам приготовит родня.
Мелочью слез окупаются праздники эти.
И поплывем мы в зияние белого дня —
Ангелы, грешники, просто – усталые дети.
1975
«Разливы зимние. В нагую акварель…»
Разливы зимние. В нагую акварель
раскроешь дверь, и – клюнут снег капели —
запричитает жадная свирель,
и – губы в грязь – где окна коченели.
Глаз голубой. Стоит снегов снегирь.
День – в ватнике, и ветках, и водице.
Там темный смысл у неба – вглубь и вширь —
на дне дрожит, пугается, дробится.
И бриллианты снова – звук за звук —
оконных переплетов, стекол, лестниц —
сочельник, оттепель – не покладая рук,
как бы за пультом – плачет, льется, лепит.
Морозный дым, и – шорохи крови
в карагачах мутнеют и слезятся —
средь переулков талых и кривых.
А тени плавают и на лицо садятся.
В пейзаже чудится: чердак Замоскворечья.
И не троллейбус за углом – извозчик
затрюхает апрельской сладкой речью.
И – букинист, и – воробей доносчик.
Январь и оттепель. Базара ли, квартета ль
хмельная говорит виолончель.
Броженье солнца и броженье света.
И слушает торжественная ель.
«Дождь булькает бутылью, лес стеклянный…»
Дождь булькает бутылью, лес стеклянный
стоит на воздухе – мелькает тишина,
и влажных флейт текучие поляны,
и, чьей рукою приосенена,
евангельское, мокрое, девичье
ты надеваешь платье, ты одна,
и худобы твоей течет величье,
из обликов и окликов страна —
как будто праздник: бьют посуду в доме, —
почти в чужом, – отравы льнут в уста,
и никого под небом этим, кроме
меня, стекающего каплями с куста.
Зачем я дождь, тогда как кружит ветер,
зачем относит, заломив крыло,
меня, как будто хочет кречет в сети
и против воздуха стоит мое весло?
Зачем ты носишь имя Беатриче,
повсюду, здесь, – молчишь или зовешь, —
нигде и там, – по-веточьи, по-птичьи?
Зачем я плачу, древний, темный дождь?
1978
«Таинственно шепча и округлив глаза…»
Ф. Б.
Таинственно шепча и округлив глаза,
подходит осень малая, подходит…
Как красным трепетом полны твои леса,
вино печальное в них шепчется и бродит.
О, улиц осени пространный разговор!
В них ветер с гор – венецианским мавром
сжимает в сердце медленный простор,
сжимает солнце и твердит о старом.
А завтра утром стало холодней,
идет, как плачет, серая старушка,
о том, что ты – как медная полушка.
Зачем земля склоняется над ней,
а я вокруг гремлю, как погремушка?
1978
«Декабрь, вечера буксир…»
Я вернулся в мой город, знакомый до слез…
Декабрь, вечера буксир
В ночь – исчезающим пунктиром,
Крупинкой снега, жадно-сир —
Туманно-водная Пальмира!
Как пальчики темны – дымятся —
Домов, как шпили и дворы
Теснятся, шепчутся, двоятся!
Как слёзы эти солоны!..
Пушчонка с кронверка, и тянет
Из подворотни, как собак,
Взглянуть, как проходя он глянет —
По снегу – снег, как шапку стянет,
И, тень, как всех еще помянет,
И за углом растает как.
Светясь, над пропастью сугроба,
На черном фоне, мой фонарь,
Горящей головой микроба —
О стены этих темных харь! —
Стекая по стене разбитой,
Где лужа крови и тоски
Чужого, вежливого быта
Трет электричеством виски.
…На лестнице. Позвонит голос.
Как в двери впустишь Никуда
И Никогда? О, зимний полюс,
Куда еще уйдут года?
1978
«Отходит поезд…»
Отходит поезд.
Памятник вокзала.
И машут ветки,
Отпуская в путь.
«Да будет свет!» —
Так нищенка сказала,
И нищий вышел —
Умереть и отдохнуть.
«Прямым потомкам газовых печей…»
Прямым потомкам газовых печей.
Под скрип ржавеющих каденций.
На чем-то темном, на огне ночей.
Сжимает и нашаривает сердце.
Колдун холодный. Никого кругом.
Лишь ангелы, да спутники-шпионы.
И за двойным, изламываясь, дном —
Те ласточки, те скорпионы.
«Так, как листья летят…»
Так, как листья летят
И вопят петухи,
Так, как эхо звенит,
Рассыпаясь стаканом…
Запереться и пить…
«Кудрявая, какие сквозняки!..»
Кудрявая, какие сквозняки!
Как блещут листья, вымытые ветром.
Вчера – дождем, сегодня – только светом,
И так легки! Так, боже мой, легки
И голоса, и звуки – удивляюсь:
Земля свежа, летает пух, и тень
Летит, дрожа, акация – олень
Бежит за мной, а я не просыпаюсь.
1983
«Свете далекий. Светишь кому?..»
Свете далекий. Светишь кому?
Я не прошу. Хоть темна морока
Славы моей. Я молчанье мну
Нежно, жестоко.
О, незабвенная! Чаща тьмы,
Где поселялась моя свобода,
Эхо мое! Где разбились мы
На два времени года?
Как теперь будешь и где умрешь?
Чье – примеряя лицо и имя?
Воздух жуткий зачем стрижешь —
Возгласами своими?
1985
Стихотворения Юрия Богомольца из альманаха «Майя» № 4 и 5
«Сквозь открытое окно…»
Сквозь открытое окно
Солнце падает на куклу,
На Пикассо полотно:
Город, пальмы, лето, утро.
Это детская наверно:
Так причудливо сплелись
Символисты, том Жюль-Верна
И десяток небылиц.
Это детская наверно
Там, где правит сотня лиц:
То Страшила, то Венера,
То лесной английский принц.
Это детская, поскольку
У ребенка одного
Может так стоять на полке
Всё, что было до него.
«Сухие осы. Старая кошара…»[718]
Сухие осы. Старая кошара.
Сухие две осы – Хуссейн с Хасаном, —
Халифами не став, лежат в пыли.
Шмель-Муавия, как во сне кошмарном,
Кружит, жужжит над ними неустанно.
В окошке куст индийской конопли.
И снится братьям: байгомбар Али
Всё видит, распустил чалму и сходит
Сюда, на двор, усеянный навозом…
И снится байгомбару: там, вдали —
Два брата. И все трое снятся осам.
Сон
В комнату двумя носильщиками
Вошли сумерки
И начали выносить мои вещи:
Сначала мелкие,
Потом – крупнее,
Постепенно унесли меня.
Какофония
Опять завел магнитофон,
Ну что ему тут скажешь!
И развалился, фон-барон,
Не снявши кепку даже.
Словно хряснули люстру хрустальную,
Словно плачут над люстрой и над
Запропавшей любовью печальною
И в окно сквозь слёзы глядят.
А за окном галдят
Птицы-побирухи,
А в углу в клубке котят
Греется рука старухи.
Трохи тише! Нету слада,
Прямоть серце ноит.
Понимать, мамаша, надо
Музыку Пинк Флоид!
К. К. Кузьминский и Москва. Предварительные выкладки