На берегах Невы — страница 21 из 72

что совершенные стихи, не требующие исправлений могут появляться — «Чудесно на авось». Но тогда я об этом еще понятия не имела. И Кузмин казался мне чем-то вроде мага и волшебника. И фокусника.

Я всегда волнуюсь перед встречей с еще невиданным мною поэтом. Но сегодня я иду в Дом Искусств — «Как идут на первое свиданье — В розами расцветший сад». С сердцем заранее переполненным восхищением и благодарностью судьбе за эту встречу. Я готова восхититься Кузминым. Не только его «византийскими глазами» — «Глазами-безднами, глазами-провалами, — Глазами-окнами в рай», — но и его дендизмом, даже его жилетом, — всем что составляет того легендарного Кузмина, чьи стихи

Из долины мандолины…

повторяет сам Блок наизусть. А ведь Блок, по словам Гумилева, не признает почти никого из современных поэтов.

Я нарочно пришла рано, пока еще никого нет. Я усаживаюсь в большое шелковое кресло в темном углу гостиной. Отсюда мне будут видны все входящие, а я сама могу остаться незамеченной никем, как в шапке-невидимке.

Первым является Владимир Пяст. Самый богемный из богемных поэтов. Русская разновид-ность «poete maudit». Он летом и зимой носит соломенное канотье и светлые клетчатые брюки, прозванные «двустопные пясты». В руках у него незакрывающийся ковровый саквояж. Из него выглядывают, как змеи закрученные трубками рукописи. На ногах похожие на лыжи длинноно-сые стоптанные башмаки, подвязанные веревками. Веревки явно не нужны — башмаки держатся и без них. Но веревки должны дорисовывать портрет «поэта моди» во всем его падении, нищете и величии. Так же как и ковровый саквояж с рукописями — «все свое ношу с собой».

Пяст знает все свои стихи наизусть и может их читать часами, не заглядывая в рукописи. Я с ним давно знакома. Он «чтец-декламатор», то-есть, учит слушателей «Живого Слова» деклама-ции. Но самое удивительное в Пясте не его внешность и не его «чтец-декламаторство», а то, что он один из друзей Блока вместе с Евгением Ивановым, — рыжим Женей — и Зоргенфреем. Этот Зоргенфрей неожиданно достиг широкой известности своим единственным, как нельзя более современным стихотворением. Мы все на разные лады повторяли при встречах, строки из него:

— Что сегодня, гражданин,

На обед?

Прикреплялись, гражданин,

Или нет?

— Я сегодня, гражданин,

Плохо спал.

Душу я на керосин

Променял…

Зоргенфрей, Рыжий Женя и Пяст. Только их трех, неизвестно почему, «допускает до себя» Блок. С ними он совершает загородные прогулки, с ними в пивных на Васильевском Острове проводил бессонные ночи — до революции. К Пясту, несмотря на его чудачества, относятся все не без некоторого уважения. Как к другу Блока. Как к бывшему другу Блока. Пяст не мог простить Блоку «Двенадцати». И они разошлись.

За Пястом входит прямая противоположность ему — Михаил Леонидович Лозинский. Холеный, недорезано-буржуазный. Похожий на директора банка. За ним Дмитрий Цензор, признанный кумир швеек.

По словам все того же Гумилева — Цензор умеет вызывать у своих поклонниц слезы умиления строчками вроде:

«Какое счастье, какое счастье

Дать кому-нибудь в мире счастье».

и даже заставить их «дать ему счастье».

Гостиная понемногу начинает наполняться. Я знаю — с виду — далеко не всех. Но вот входит Блок. И Андрей Белый. Андрей Белый останавливатся на пороге, оглядывает комнату своими светлыми, сияющими, дальнозоркими глазами. Я стараюсь уйти поглубже в кресло. Но от таких глаз не уйдешь. Они видят все. На два аршина под землей — видят.

Белый, будто исполняя балетный танец, начинает подлетать к присутствующим в рассыпаю-щемся сиянии седых кудрей, с распростертыми для полета и для объятия руками. Но нет, до объятий не доходит. Вместо объятий — рукопожатие и сияющая улыбка, обворожительная улыбка.

— Как я рад… — легчайший прыжок в сторону и конец фразы достается уже не Блоку, а разговаривающему с ним Лозинскому.

Я с тревогой слежу за сложным рисунком его танца-полета. Пронеси, Господи! А он уже летит по диагонали, сияя улыбкой узнаванья, в мой угол — прямо на меня. Радостное восклицание:

— Вы? Ведь мы с вами с самой Москвы… — и не докончив отлетает, оставляя меня в полном недоумении. Я сбита с толку. Надо ли объяснять ему, что он принял меня за кого-то другого, что я никогда в Москве не была? Но он уже в противоположном конце гостиной рассыпает, как цветы, улыбки и приветствия, обвораживая и очаровывая.

Я застываю в своем кресле на виду у всех. Я чувствую, что у меня не только смущенный, но глупый и смешной вид. Я закрываю глаза. Я тону, гибну. И некого позвать на помощь.

Но помощь неожиданно является, — в лице Лозинского. Он подходит ко мне своей неспешной, эластичной походкой, любезно и благосклонно улыбаясь.

— Здравствуйте. Вы тоже выступаете сегодня? Я с удовольствием прослушаю еще раз вашу балладу о «Толченом Стекле». С большим удовольствием. Наши бабушки наверно слушали «Светлану» Жуковского, как я вашу балладу. С таким же восхищением.

У Лозинского ясный, полнозвучный голос. Он отчетливо произносит каждое слово. Мне кажется, что он умышленно говорит так громко, чтобы все слышали. Я понимаю, он хочет поддержать меня. Он добрый. И я приободрившись, отвечаю:

— Нет, Михаил Леонидович, я сегодня не выступаю.

— Ну, это можно поправить. Мы вас во втором отделении выпустим. Сверх программы.

Но меня снова охватывает смущение. Я качаю головой.

— Нет, нет. Я не могу. Я не приготовилась.

И он не настаивает.

— Что ж? Торопиться вам, слава Богу, незачем. Еще успеете славы хлебнуть. Время терпит.

И он произносит на прощанье почтительно и веско:

— Чик!

«Чик» — придуманное им сокращение. — Теперь мода на сокращения. Надо идти в ногу с веком, — серьезно объясняет он недоумевающим. «Честь имею кланяться». Ч. И. К. — Чик! Я не могу без смеха слышать этот с важной серьезностью произносимый им «Чик»! Я и сейчас смеюсь. И уже по-новому сижу в своем кресле. Почти смело. Теперь гостиная полна и «шумит нарядным ульем».

Блок стоит у окна. Его темное, усталое лицо повернуто в мою сторону. Он смотрит на меня своим тяжелым, усталым взглядом и вдруг кланяется мне! Да, мне! Никакого сомнения. Блок узнал меня. Я сдержанно отвечаю на его поклон. Но мое сердце прыгает в груди от восторга. С Блоком я познакомилась месяц тому назад во «Всемирной Литературе».

Но с кем это разговаривает Блок? Я не заметила, как пришел этот странный маленький человечек. Кто он такой? Неужели он тоже поэт? Он стоит ко мне спиной. Я вижу его лысину и по бокам ее, над левым и правым виском две густо нафабренных пряди темных волос, закрученные на подобие рожек. Рожки, как у фавна или черта. Может быть у него не только рожки, но и копытца? Но нет, под полосатыми брюками ярко зеленые носки и стоптанные лакированные туфли. Никаких копытец. Обыкновенные ножки.

До меня доносится низкий, глуховатый голос Блока.

— Я боюсь за вас. Мне хочется оградить, защитить вас от этого страшного мира, Михаил Алексеевич…

Я чувствую толчок в лоб. Михаил Алексеевич… Ведь Кузмин — Михаил Алексеевич. И кому, кроме Кузмина, Блок, нелюдимый Блок, мог бы сказать с такой нежной заботливостью: — Я боюсь за вас. Мне хочется защитить вас от этого страшного мира?

Это он — Кузмин. Принц эстетов, законодатель мод. Русский Брюммель. В помятой, закапанной визитке, в каком-то бархатном гоголевском жилете «в глазки и лапки». Должно быть и все остальные триста шестьдесят четыре вроде него. Я всматриваюсь в его лицо. Да, глаза, действительно, сверхъестественно велики. Как два провала, две бездны, но никак не два окна, распахнутых в рай. Как осенние озера. Пожалуй, не как озера, а как пруды, в которых водятся лягушки, тритоны и змеи. Таких глаз я действительно никогда не видела. И веки совсем особенные. Похожие на шторы, спускающиеся над окнами. На шторы, почему-то называющиеся маркизами. В памяти моей вдруг начинают звучать отрывки стихов Кузмина про маркиз и маркизов:

Клянусь семейною древностью

Что вы обмануты ревностью…

………………………………..

Кто там выходит из-за боскета?

Муж Юлии то обманутый,

В жилет атласный затянутый,

Стекла блеснули его лорнета…

Нет не лорнета, а пенсне. Стекла пенсне Кузмина, не твердо сидящие на его носике и поблескивающие при каждом движении головы. Может быть беспрерывное поблескивание стекол и придает такую странность его глазам?

И вдруг я замечаю, что его глаза обведены широкими черными, как тушь, кругами, и губы густо кроваво-красно накрашены. Мне становится не по себе. Нет, не фавн, а вурдалак: — «На могиле кости гложет — Красногубый вурдалак…» Я отворачиваюсь, чтобы не видеть его.

Дверь снова открывается. Входит Гумилев и за ним Георгий Иванов, подчеркнуто-элегантный, в синем костюме. С челкой. Мне очень не нравится эта челка. Гумилев церемонно обходит всех и со всеми здоровается за руку. Церемонно и почтительно. Осведомляется о здоровье, уславливается о порядке выступления и кто какие стихи будет читать. И только условившись обо всем, направляется к моему креслу.

— Ну, как вы тут? Не умерли от страха?

Я оглядываю его не без самоуверенности.

— Ничего страшного. Даже наоборот…

Мне очень хочется рассказать ему об «омаже», как это у нас называется, сделанном мне Лозинским. Но здесь не место и не время хвастаться.

— Пойдемте, я вас познакомлю с Кузминым, — предлагает Гумилев.

Вся моя самоуверенность сразу пропадает. Я не хочу. Ни за что не хочу, сама не понимаю отчего. Гумилев насмешливо улыбается.

— Трусите? Стесняетесь? Ведь не съест же он вас?

Нет, я не трушу и не стесняюсь. Но мне почему-то кажется невозможным заглянуть в его густо подведенные глаза, увидеть близко его кроваво-красные губы, пожать его маленькую, смуглую руку, похожую на корни дерева. Ведь у него руки, как в стихотворении Гумилева «Лес»: — «… Из земли за корнем корень выходил — Словно руки обитателей могил…»