На берегах Невы — страница 51 из 72

Белый отчаянно машет на меня руками.

— Ах, нет, нет! Совсем нет! То есть и нет, и да! Она действительно навела на меня револьвер, прицелилась в меня. А я не шелохнулся. Я стоял перед ней на эстраде, раскинув руки и ждал. Ждал смерти. Но она не выстрелила в меня. Она перевела револьвер на Брюсова. А он, как барс, — и откуда в нем такая ловкость, в нем, неповоротливом и хилом? — прыгнул с эстрады и выхватил у нее из руки револьвер. Она все же успела выстрелить, но пуля попала в потолок. Никто не был убит. Никто даже ранен не был. Но бедная Нина — она в письмах всегда подписывалась «бедная Нина» — погибла от этого выстрела в потолок. Она больше не оправилась. Ее жизнь кончилась в ту ночь. Нет, она не застрелилась, не отравилась. Нет, хуже. Она уехала заграницу, потом спилась, стала морфинисткой. И все звала Брюсова. Но он не вернулся к ней. И она погибла.

— Но, — говорю я робко, — мне рассказывал Ходасевич, что она стреляла именно в вас и даже часто повторяла потом, что хотя револьвер и дал осечку, она вас все же убила.

Белый трясет головой.

— Нет, я очень люблю, очень и очень уважаю Владислава Фелипиановича, но здесь он ошибается. Забыл, путает. Нина стреляла в Брюсова, а не в меня. И я потом во времена Любови Дмитриевны жалел, что она не убила меня в ту ночь, в Политехническом Музее.

Белый говорит, говорит, говорит, затопляя все вокруг всплесками звуков и слов. Сколько слов в секунду — и ни одно слово не пропадает даром.

Я слушаю. Я вспоминаю его недавно слышанную мною лекцию о мифологии звуков. «Люди произошли из звуков и света», утверждал он с пафосом, с кафедры. — «Звуко-люди, звуко-люди, выдыхаемые светом». «Волны света в нас глухо живут. Иногда мы выражаем их звукословием».

Тогда это казалось мне туманным и непонятным. Но сейчас я понимаю, что он сам и есть один из этих звуколюдей, выражающий волны света звукословием. Что он сам произошел из звуков и света.

В тот вечер, возвращаясь со своей лекции, он говорил Гумилеву. — Гумилеву, а не мне. Я только шла рядом и слушала:

— Я переделал Евангелие от Иоанна. Помните? «В начале бе Слово». Но слова по-французски mots и страдания тоже maux, фонетически совпадает — одинаково произносится. И это правильно. Слова — страдания. А если поставить вместо слова, слова — в начале бе слова. То ясно в начале mots или maux — страдания. Мир произошел из страданий. И оттого нам необходимо столько слов. Оттого, что слова превращаются в звуки и свет, и избавляют нас от страдания.

«Les mots nous delivrent des maux.» Разве вы не согласны, Николай Степанович?..

Тогда я не поняла. Но сейчас, когда он затопляет меня безудержными всплесками звуков и слов, когда я залита, как фантастической радугой, сиянием и светом его глаз, я согласна принять, все что он говорил тогда — и что говорит теперь.

А он, закинув голову, как будто уже обращается не ко мне, а к проплывающим закатным облакам в небе:

— Саша Блок! Ах, как я его любил!.. Пауза, вздох. — Как любил!… Любил по его стихам, еще не видя его. Для меня его стихи были откровением. Все, что я хотел и не умел выразить. Я катался по полу от восторга, читая их. Да, да, катался и кричал, как бесноватый. Во весь голос. И плакал.

— Знаете — сияющий взгляд снова заливает меня светом — с самого начала все между нами было мистерией, роком. Я написал ему и в тот же день получил от него чудесное письмо, как мистический ответ. Так началась наша дружба. Потом он пригласил меня быть шафером на его свадьбе. Но у меня тогда умер отец. Я не мог приехать. И в этом тоже таинственное предзнаменование — у него свадьба, у меня похороны. В тот же самый день.

Помните у Лермонтова в драме «Странный человек?»… «Свадьба, которая происходит в день похорон, всегда будет несчастной.» То есть, конечно, брак будет несчастен, а не свадьба», поправляется он. Так и вышло. Хотя все предвещало им счастье, неземное счастье…

Я слушаю его. Не только его слова, но и то, что между слов, за словами, над словами. Слушаю ритм, музыкальный строй его водопадно-льющихся фраз. Слушаю паузы, образующие провалы молчания между ними. Слушаю, зачарованная, околдованная Андреем Белым.

— Мы с Сашей познакомились только зимой — говорит Белый. — Он и Любовь Дмитриевна приехали в Москву. Как я ждал его! Ночь перед нашей встречей я провел без сна. Я даже не ложился. Я слонялся по залитой лунным светом квартире, как привидение, останавливался перед зеркалами гостиной, — завтра в них будет отражаться Саша.

Завтра… Но я боялся не дожить до завтра… Я его слишком любил. Я боялся, что его поезд сойдет с рельс, что он погибнет в железнодорожной катастрофе, так и не встретившись со мной.

Но в условленный час — минута в минуту — раздался звонок. Я понесся в прихожую. Горничная уже успела впустить их. Я смотрел на них, на него. Я весь дрожал. Никогда в жизни — ни прежде, ни потом — я не испытывал такой жгучей неловкости. И разочарования. Обман, обман! Меня обманули. Это не Блок. Не мой Саша Блок.

Но до чего он был красив! Высокий, стройный, статный. Курчавый. Весь как в нимбе золотых лучей, румяный с мороза. В студенческом сюртуке, широкоплечий, с осиной талией. От синего воротника его дивные глаза казались еще голубее. До чего красивый, но до чего земной, здоровый, тяжелый. Я почему-то — по его стихам — представлял его себе изможденным, худым, бледным и даже скорее некрасивым. А он оказался оскорбительно здоровым, цветущим, фантастически красивым. Он всем своим видом будто затмевал, уничтожал, вычеркивал меня. Я не выдерживаю.

— Но, Борис Николаевич, — прерываю я его. — Вы ведь и сами были фантастически красивы тогда. Я знаю, я слышала, что у вас были звездные глаза, опахала-ресницы, что вы очаровывали решительно всех.

— Вздор, вздор, вздор! — трижды вскрикивает он. — Миф. Легенда. Никакого сравнения с Сашей. Или нет. Может быть, я и был красив, но как Ставрогин. Слишком. На грани безобразия. И это я уже тогда чувствовал. Хотя у меня еще не было ни лысины, ни морщин, ни этого лягушиного рта. Но урод уже тогда проглядывал сквозь красавца, истерически ломаясь и хихикая. А Саша. Нет, я не умею объяснить.

Я поздоровался с ними за руку, для чего-то схватил муфту Любови Дмитриевны, и, спохватившись, вернул ей ее с извинениями.

Я видел, что Саша смущен не меньше меня. Но он владел собой. Она же, совершенно спокойно и непринужденно смотрясь в зеркало, поправляла светлые волосы под большой шляпой со страусовыми перьями. Я запомнил ее палевые перчатки. Молодая светская дама, приехавшая с визитом.

Мама ждала нас в гостиной. Любовь Дмитриевна села рядом с мамой на диван. И так же спокойно и непринужденно молчала. Мы с Сашей в креслах напротив них, ужасно мучались. Боже, до чего томительно и тяжело было! Говорила одна мама. О театре. И вдруг я, как сорвавшийся с горы камень, полетел и понес чепуху. И Саша застенчиво улыбнулся. Не тому, что я говорил, а мне. Улыбнулся душной моей душе. И с этой минуты, я по-новому, без памяти влюбился в него. И тут же почувствовал — наша встреча не пройдет мне даром. Я за нее заплачу. За все заплачу. — Пауза. — И заплатил.

— А потом я стал ездить к Блокам каждый день — они две недели прожили в Москве. Мы тогда втроем, с Блоком и Сережей Соловьевым… Ах, какой он был милый, славный мальчик-гимназист, а мы с Сашей уже студенты. — Мы втроем основали Братство Рыцарей Прекрасной Дамы. Любовь Дмитриевна была для нас Женой Облаченной в Солнце, Софией Премудростью, Прекрасной Дамой. Мы все трое бредили идеями Владимира Соловьева — у ее ног. А она? Хотела ли она быть Прекрасной Дамой? Она стремилась на сцену, а мы поклонялись ей, как Богородице. Мы даже в лицо ей смотреть не смели, боялись осквернить ее взглядом. Все трое, Саша, как и мы с Сережей. Он признавался в стихах — ведь его тогдашние стихи — дневник.

Сердцу влюбленному негде укрыться от боли…

Я не скрываю, что плачу, когда поклоняюсь…

Она, розовая, светловолосая, сидела на диване, свернувшись клубком, и куталась в платок. А мы, верные рыцари, на ковре, экзальтированно поклонялись ей. Ночи напролет… До зари… Зори, зори, зори… Зори дружбы. Зори любви…

Он замолкает на минуту, будто весь уйдя в воспоминания.

Мне хочется знать что было дальше. Я смутно слышала, что Белый влюбился в жену Блока и она хотела бросить Блока из-за Белого. Но почему-то ушла от Блока не с Белым, а с кем-то другим, кажется, хотя я не уверена — с Мейерхольдом. Тогда-то Блок и написал:

Но час настал, и ты ушла из дома.

Я бросил в ночь заветное кольцо.

Ты отдала свою судьбу другому,

И я забыл прекрасное лицо.

Летели дни, кружась проклятым роем,

Вино и страсть терзали жизнь мою.

И вспомнил я тебя пред аналоем

И звал тебя, — как молодость мою.

Я звал тебя, но ты не обернулась,

Я слезы лил, то ты не снизошла.

Ты в синий плащ печально завернулась,

В сырую ночь ты из дому ушла.

Я так полна мыслями о Блоке, что не замечаю, что читаю его стихи вслух. И только дойдя до

Не знаю, где приют своей гордыне

Ты милая, ты нежная нашла

— я вдруг сльшу, явственно слышу свой собственный голос, произносящий нараспев эти звенящие в моей памяти строки.

О, Господи! Как я могла так забыться? Что подумает Белый? Я в страхе оглядываюсь на него.

Но он, как и я, не замечает, не слышит моего голоса. Но мой взгляд он, должно быть, все таки почувствовал. Он мигает, как спросонок, и оборачивается ко мне. Глаза его полны тумана. Он с удивлением и любопытством разглядывает меня. Наверное он забыл, что сидит со мной на скамье в Летнем Саду.

Сейчас он встанет. Поднимет шляпу с земли и уйдет, даже не кивнув мне. И я не посмею пойти за ним.

Но он не встает, не уходит. Он снова продолжает свой монолог, как будто не было этой длительной паузы: