«…А за Тютчева тем более „верный дружбе глубокий поклон“, что я, едва раскрыв его, напал на строчку: „Я просиял бы и погас“. А я был уверен, что это Анненский! И вообще спасибо за Тютчева, так как я многое забыл и перечитываю иногда как новое (то хочется поставить 5 с тремя плюсами, то тройку. Пушкин гораздо ровнее). Ну, что еще? Ничего, в сущности, и, пожалуй, tant mieux…»[84]
«Ничего в сущности» – кроме смерти, в которую он «не верил». И хотя он вряд ли сознавался в этом самому себе, – боялся.
Перечитывая письма Адамовича, я неожиданно нашла среди них на отдельном листке «Мадригал Ирине Одоевцевой». В свое время я почти не обратила на него внимания, но теперь он тронул меня настолько, что мне захотелось привести его здесь:
Ночами молодость мне помнится,
Не спится… Третий час. И странно, в горестной бессонницеЯ думаю о Вас.
Хочу послать я розы Вам,
Все – радость. Горя нет.
Живете же в тумане розовом,
Как в 18 лет.
Г. А. Ницца, 1971
Розы он мне тогда действительно прислал из Ниццы. А вот его комментарии, сопровождавшие «Мадригал»:
«Это, конечно, не бог весть что, но от лучших чувств. И правда, я ночью в Ницце думал о Вас, как все у Вас случилось в прошлом и настоящем. Если надо объяснять, то не надо объяснять. А тут и объяснять нечего».
И дальше в том же письме: «Если Вам правда, а не для приятного словца, нравится моя „Марина“, то я рад. Мне все кажется, что только теперь, в самой старости, я мог бы писать настоящие стихи, но понимаю, что поздно и ничего не выйдет.
Ну, дорогая Madame, обнимаю Вас, шлю всякие пожелания и очень хотел бы знать, что все у Вас хорошо. Как Несчастливцев говорит Счастливцеву: „Ты да я, кто же еще?“ Это во всех смыслах.
Ваш Г. А.»
Как-то, уже после своего возвращения из Америки, Георгий Адамович, обедая со мной на Елисейских Полях, вдруг оборвал рассказ об американских встречах и впечатлениях.
– Да, чтоб не забыть… – Он на минуту задумался, будто не решаясь продолжать. – Вот что. Если вы меня переживете – а это, по всей вероятности, так и будет, – защищайте меня от преувеличенной хвалы и хулы. И сами, пожалуйста, без дифирамбов излишних.
Как всегда, когда он говорил о своей смерти, – а ее он, хотя и старался скрыть это, панически боялся, даже больше, пожалуй, чем Бунин, – голос его звучал глухо, и его большие чудесные глаза тускнели и суживались, а рот горько и безнадежно кривился.
– Ведь жизнь наша висит на волоске, вот-вот оборвется. А я не хочу, чтобы после моей смерти…
– Старьем торгуете! – притворно весело прервала я его. Выражение это еще с петербургских времен, как и многие словечки, вошло в наш домашний обиход. – Сколько уже раз вы меня просили la vérité, rien que la vérité[85], однако же отнюдь не всю, а с оглядкой и «тактом». Помню, знаю. И свято обещаю. Будьте благонадежны! Но помните, что и вы, если я первая преставлюсь, обещали учредить Общество памяти Ирины Одоевцевой.
И я на этот раз уже не притворно, а весело рассмеялась.
– Не скрываю, что я к посмертной славе отнюдь не равнодушна. Не то что вы. Или Жорж. Он ведь тоже уверял, что ему его посмертная слава безразлична. Но я ему не верила и вам не верю. Не бывает поэта, не интересующегося посмертной славой. Помните, Гумилев…
И вот уже разговор, переменив направление, катится по вполне безопасным рельсам, лицо Адамовича светлеет, и он с удовольствием вспоминает о жажде Гумилева, Кузмина и Сологуба посмертной славы, иллюстрируя все это забавными анекдотами. Ведь он больше всего любит интимные экскурсии в прошлое, когда он, не боясь разглашения, позволяет себе «раздавать всем сестрам по серьгам», живым и усопшим. Со мной он в этом отношении вполне спокоен. Все это оставалось между нами. Но сам себя он опасался.
– Продает меня проклятый язык! Не могу удержаться. И сколько я себе этим зла принес.
Я закрываю глаза и чувствую, что я, как дубовый листок, гонимый ветром, качусь назад, все дальше и дальше в прошлое. И вот я опять в 1926 году, в Ницце. Уже более трех лет, как мы с Георгием Ивановым обосновались на берегах Сены, в Париже, а конец зимы проводим в Ницце.
Ее обожает Георгий Иванов, я же к ней довольно равнодушна. Она для меня слишком ослепительно-красочно-лазурна. «О этот юг, о эта Ницца, как этот блеск меня тревожит» и тяготит. Но мне всегда нравится стремящаяся превращать будни в праздник вечная праздничность здешней жизни. Мне здесь не скучно, тем более что Адамович тоже тут – он приезжает сюда почти одновременно с нами к своей тетке-миллионерше, к матери и сестре Олюше. К тому же каждый уик-энд нас навещает Жорж Батай – наш общий – особенно мой – большой друг. Он еще скромный служащий Национальной библиотеки и еще более скромный сюрреалист, только что примкнувший к модному авангардному движению, и не подозревает еще о славе, которая увенчает его – особенно после смерти.
Дни в Ницце проносятся легко, быстро и приятно. Утром, как только мы успеем выпить кофе, к нам приходит Адамович, и мы вместе отправляемся на Променад дез-англэ[86] «других посмотреть и себя показать», шагая в толпе разряженных туристов, бесцеремонно рассматривающих друг друга. Здесь действительно есть на кого и на что посмотреть. Особенно оригинальны старые английские леди, – у одной из них на левом плече восседает большой попугай, громко и хрипло выкрикивающий: «Good morning, darling! Look at me!» [87]Другая держит под мышкой маленькую обезьянку в красном колпачке.
Проходя по цветочному рынку, Адамович и Георгий Иванов покупают охапку белых гвоздик для меня, в память моего «хождения по цветам» в Петербурге. Оба они очень любят восстанавливать наше прошлое в бытовых мелочах.
Эти утренние прогулки чрезвычайно нравятся Адамовичу. Он огорчается, если я – правда, очень редко – отказываюсь сопровождать его.
– Один или вдвоем с Жоржем не пойду! – заявляет он обиженно.
Я сдаюсь, и мы отшагиваем полагающиеся два часа по Променад дез-англэ.
Но ровно в 12 он, простившись с нами, бежит домой завтракать. Опоздать к завтраку хотя бы на пять минут немыслимо. Семья Адамовича совсем особая семья – до крайности чопорная, снобистская и церемонная. Ею правит его тетка – миллионерша, «вдовствующая королева», как мы про себя называем ее. В огромной вилле-дворце царит железная дисциплина и время рассчитано по часам и минутам.
Наше первое посещение Адамовичей – по письменному приглашению «на чашку чая» – было торжественно обставлено. Адамович очень волновался – понравлюсь ли я его тетке. Георгия Иванова она знала еще в Петербурге. Адамович долго решал, какое платье и шляпу мне надеть и о чем говорить и о чем не говорить – избегая целый ряд «табу», неполагавшихся тем разговора. Но все, слава богу, обошлось хорошо – тетка нашла, что я вполне comme il faut[88] и благовоспитанна, и мы с того дня стали «приглашаться» «к файф-о-клокному чаю с церемониями», как Георгий Иванов называл эти чаепития, приведшие к совершенно неожиданному результату.
Тетка Адамовича, скуповатая, ни разу не сделавшая за всю свою жизнь ни одного более или менее ценного подарка своему племяннику, вдруг решила проявить невероятнейшую, просто головокружительную щедрость – купить в Париже квартиру, обставить ее и подарить ее Адамовичу, с тем чтобы мы с Георгием Ивановым поселились у него и втроем жили в ней «как люди». «Жить как люди» – одно из ее излюбленных выражений.
Она знала, что я получаю ежемесячную пенсию от отца и вполне платежеспособна. Вот она и решила, что я буду платить Адамовичу за занимаемые нами у него две меблированные комнаты, а хозяйство мы будем вести совместно. Мы все трое с восторгом приняли этот сногсшибательный проект, чего же лучше?
– Никогда мне и во сне не снилось, что тетя Вера способна на такое геройство! – растерянно повторял Адамович. – Но до чего же это чудесно! Заживем, как в Петербурге.
Вернувшись в Париж, мы стали искать подходящую квартиру. Тут не обошлось без споров и разногласий. Я хотела, чтобы она была в Пасси или во всяком случае в шестнадцатом аррондисмане[89]. Адамовичу нравился больше Монмартр, Георгию Иванову – Монпарнас.
Через неделю беготни и поисков наконец нашлась та квартира, которая нам была нужна.
Именно та – как по особому заказу – в новом элегантном доме с лифтом. Четыре большие комнаты с видом на внутренний садик с газоном, по которому гуляют, распустив веером хвосты, круглые белые голуби.
Мы сразу, не споря, решаем, что ее надо купить – лучшей не найти, лучшей не бывает. С этим согласен Михаил Львович Кантор, помогающий нам в поисках практическими, благоразумными советами. Он адвокат, бывший помощник М. Винавера, издателя «Звена». Он охотно занимается всеми нашими литературными и прочими делами.
– Просто редкий случай, настоящее помещение капитала. Пишите скорее вашей тете, – торопит он Адамовича.
В тот же день Адамович пишет ей, а на следующий день она высылает ему деньги. Он получает их в субботу под вечер – значит, покупку квартиры надо отложить до понедельника. Но он все-таки уже снесся с нотариусом. В понедельник они с Кантором идут к нему в половине одиннадцатого.
Чтобы отпраздновать такое радостное событие, мы обедаем в дорогом ресторане с нашим «квартирохозяином», как Георгий Иванов называет Адамовича. Очень пышно, вкусно – и до чего весело – обедаем.
Но Адамович не только весел, но и нервно взвинчен и возбужден. И это понятно – ведь в его бумажнике лежат десятки тысяч. Он все время прижимает руку к груди, к сердцу, чтобы убедиться, тут ли бумажник.