– Чувствую себя несгораемым шкапом, да и только!
За обедом мы заняты обсуждением важных вопросов – о цвете обоев, о коврах, о мебели – где ее покупать? По случаю или новую? Но конечно, у нас будет очень красиво – у Георгия Иванова большие декораторские способности.
После обеда мы едем на Монпарнас. Но Адамовичу не сидится в «Ротонде»: «несгораемо-шкапное состояние» не дает ему покоя.
– Как вы думаете, не пойти ли мне к Кантору? Не лучше ли оставить деньги у него? А то, не ровен час, украдут в моем поганом отеле. Я по глупости похвастался хозяйке, что получил много денег на покупку квартиры. Она даже в лице переменилась от почтения. Стала меня поздравлять. И уже, наверное, всем жильцам разблаговестила об этом. А жильцы у нас народ стреляный, блатной.
Георгий Иванов кивает:
– Конечно, оставь деньги у Кантора. У него они будут в сохранности. Бери такси и поезжай к нему. И завтра пусть они лежат у него. Носить их на себе опасно.
– Ты прав. Как это я сразу не сообразил до обеда?
Он наскоро озабоченно прощается с нами.
– В такси, а не в метро поеду. До завтра. – И он исчезает.
Но назавтра от него телефонный звонок:
– Не ждите меня. Я простудился и решил не выходить. Боюсь расхвораться, а нотариус нас ждет в половине одиннадцатого в понедельник.
– Сиди дома! Только не хватает, чтобы ты расхворался. Прими аспирину. Непременно! – И Георгий Иванов вешает трубку.
– А деньги он оставил у Кантора? – спрашиваю я.
Георгий Иванов пожимает плечами:
– Наверное, оставил, не идиот же он, сам понимает, что за них его прирезать могут в его отдельной дыре.
Вечером за мной заходит Жорж Батай, и мы с ним вдвоем отправляемся смотреть Питоевых. Георгий Иванов терпеть не может театра. Он предпочитает лежать на диване с детективным романом. Он, как и Зинаида Гиппиус, читает по детективному роману в сутки.
Когда я после театра возвращаюсь домой, он встречает меня криком:
– Катастрофа! Жорж проиграл десять тысяч! – И, переведя дыхание, продолжает: – Прямо от нас вчера он помчался в клуб. И сегодня днем… Он только что был здесь, он в полном отчаянии. Я отобрал у него, что осталось. Но раз десяти тысяч не хватает, квартиру купить нельзя.
Я, сознавая, что это катастрофа, что все погибло бессмысленно, все же спрашиваю:
– Что же теперь делать? Что?
– Необходимо спасти положение! Ты одна можешь помочь. Напиши своему отцу, что тебе надо сделать операцию. Попроси у него десять тысяч. Это Жорж придумал. Ведь твой отец тебя так любит. Он пришлет деньги, и мы сможем…
Я перебиваю его:
– Нет. Мой отец мне денег не пришлет. Если я напишу, что меня должны оперировать, он сам приедет сюда ко мне, чтобы быть уверенным, что все делается в наилучших условиях. Об этом и говорить не стоит.
Георгий Иванов растерянно смотрит на меня.
– Ты, пожалуй, права. Мне тоже казалось, что это вздор! Но Жорж думал…
Я снова перебиваю его:
– Вздор, вздор, вздор! А если просто написать правду? Может быть, она поймет и простит?..
– Чтобы она поняла, чтобы она простила? Ты смеешься, должно быть.
Нет, я совсем не смеюсь, мне совсем не смешно. Я так радовалась, столько строила радужных планов новой жизни. И теперь…
– Сделать мы ничего не можем, – говорит Георгий Иванов, снимая с меня шубку. – И придумать ничего нельзя. Надо было сразу вместе с ним отнести деньги Кантору. Но мне и в голову не пришло… Давай больше об этом не говорить. Давай ложиться спать.
Не говорить? Или говорить? Ах, не все ли равно? Я все еще стою на месте не двигаясь.
– Ка-тастро-фа. Да, это катастрофа. Не только для нас. Но и для Адамовича.
Я сплю. Мне снится что-то очень приятное, но Георгий Иванов будит меня.
– Вставай скорее! Жорж пришел. Он в отчаянии, что ты не согласна написать отцу. Он непременно хочет тебя видеть.
– Зачем? Не надо было меня будить, – сонно бормочу я. – Ведь я не могу ему помочь ничем.
– Он такой несчастный, совсем погибающий.
– Несчастный? Погибающий? – переспрашиваю я и быстро встаю с кровати, надеваю халатик и, даже не взглянув в зеркало, не пригладив волосы, выбегаю в соседнюю комнату.
Адамович стоит у окна. Вид у него действительно несчастный и потерянный. Он, наверное, не спал всю ночь – под глазами большие темные круги и веки опухли.
– Правда, мадам, вы не хотите написать отцу? Неужели вы не хотите мне помочь?
– Не не хочу, а не могу. Из этого, кроме скандала, ничего не получилось бы. Верьте мне, я все готова для вас сделать, но просить у отца деньги на вымышленную операцию не могу.
Мне его так жаль, что я на самом деле готова для него «все» сделать. Но это «все» равно ничего не значит – я ничем, решительно ничем не могу ему помочь.
– А я так надеялся на вас! – Он вздыхает.
Я молчу, и Георгий Иванов тоже молчит. Да что уж тут и скажешь?
– Все? – спрашивает вдруг Адамович изменившимся, срывающимся голосом. – Все согласны для меня сделать? Тогда, может быть, я еще и выкарабкаюсь. Если вы согласны отыграть эти деньги.
Я не понимаю.
– Отыграть?
– Да, да! Отыграть – в рулетку отыграть. – Он умоляюще смотрит на меня. – Это единственный выход. Другого нет. Мы поедем в Монте-Карло, и вы отыграете десять тысяч в казино.
Я просто не верю своим ушам.
– Вы серьезно? Это какая-то фантастика.
– Ничуть не фантастика. Когда вы с отцом ездили в Монте-Карло, вы ведь отыгрывали все, что он терял. Разве не правда?
Я киваю:
– Да, но мы играли для развлечения, на пустяки. Ни разу больше чем на двести франков. А на такую большую сумму…
Но Адамович настаивает:
– Важно не то, много или мало вы выигрывали, а то, что вам везет, постоянно везет. Вы ведь сами рассказывали, что еще до революции у себя дома и у своего дяди, когда взрослые играли в макао, «примазывались» и всегда выигрывали.
Я пожимаю плечами:
– Об этом и вспоминать смешно. Это была детская забава. Отец и дядя давали мне золотой, и я ходила вокруг карточного стола, примазывалась и выигрывала несколько рублей. Мне тогда казалось, что это очень много. Но серьезно, на большие деньги… Нет, я не могу.
Но Адамович так загорелся фантастическим планом поездки в Монте-Карло, что не принимает моих, казалось бы, разумных доводов и все продолжает настаивать. Я не сдаюсь, и это начинает его раздражать.
– Так вы только пустяки выигрывали для забавы? – вдруг неожиданно резко спрашивает он. И, сделав паузу, почти со злобой: – А когда отыграли казенные деньги, проигранные какому-то советскому служащему, это тоже были пустяки?..
Я так поражена, так ошеломлена, что могу только выговорить:
– Откуда вы знаете? Откуда?..
Ведь я в тот день дала честное слово, что «никому никогда», ведь это могло кончиться трагически – расстрелом, если бы кто-нибудь донес. Расстреливали тогда за меньшее, и, только уже покинув Россию, как-то ночью я, молодая влюбленная жена, не удержалась и все рассказала Георгию Иванову, чтобы у меня от него не было никакой тайны – рассказала под величайшим секретом, и вот, оказывается, он меня по легкомыслию и болтливости выдал.
Я оборачиваюсь к нему:
– Так, значит, ты, Жорж?..
Георгий Иванов смущен:
– Конечно я. Но в этом ничего плохого не было. Даже напротив.
– Но ведь я дала честное слово.
Он поднимает брови.
– Ну, знаешь, слова в те дни не очень-то держались.
Да, «не очень-то держались». Но я действительно за все эти годы не только никому, кроме Георгия Иванова, не рассказала этого, но и сама никогда не вспоминала. Настолько, что почти забыла. И теперь все эти воспоминания, вдруг ожив, как волны, захлестывают меня, я тону в них, и вот я уже не в Париже, а в Петербурге и снова переживаю то, что случилось тогда со мной.
…Зима 1920 года. Тревожные кронштадтские дни. Что-то будет? Господи, что-то будет? Я иду по Бассейной, непривычно пустой и тихой. Страшно? Конечно страшно.
Вот и Дом литераторов. Я вбегаю в прихожую. Дом литераторов переполнен и скорее похож на какой-нибудь митинг, чем на чинное собрание поэтов, кавалерственных дам и сановных старичков. Ко всем новопришедшим бросаются со всех сторон с вопросами:
– Ну что? Что нового?.. Что?..
Один Кузмин, как всегда, спокоен. Волноваться, по его глубокому убеждению, глупо – ведь для него в жизни все «милый вздор».
Покрутившись немного по Дому литераторов и наслушавшись всевозможных вернейших прогнозов, я решаю вернуться домой.
Георгий Иванов идет меня провожать. Мы шагаем по оснеженной, тихой, безлюдной улице. Над белыми, покрытыми снегом крышами огромный, зловещий, красный закат.
– Я с радостью отдал бы все свои стихи, – взволнованно говорит Георгий Иванов, – только бы они победили.
Это меня удивляет. Мне кажется, что для поэта его стихи важнее всего на свете – легче умереть, чем лишиться своих стихов.
До моего дома совсем близко, и мы уже прощаемся.
– Позавидуйте мне, – хвастаюсь я, – сейчас я буду есть страшно вкусные вещи – курицу, ветчину, колбасу, даже икру, а я вот уже почти год ни кусочка мяса не ела. – И я рассказываю ему о том, что друг моего двоюродного брата, Дима, приехавший в командировку из Москвы, привез нам все это великолепие, и они оба, наверное, уже приготовили лукуллов пир и ждут меня.
Георгий Иванов, как всегда, старается продлить прощание.
Роскошь ждущего меня обеда не производит на него впечатления – он благодаря переводам для «Всемирной литературы» живет и питается вполне прилично.
Но я тороплюсь. Я протягиваю ему руку.
– До свидания. Спасибо, что проводили меня. «В воздухе веет катастрофой», как говорит Лозинский. Мне одной было бы неуютно возвращаться. До свидания, до скорого! Впрочем, «кто может знать при слове расставанье, какая нам разлука предстоит». Особенно теперь, когда «в воздухе веет катастрофой».
И я, рассмеявшись и кивнув ему на прощание, вбегаю в свой подъезд и поднимаюсь по скользкой, обледенелой лестнице – воду приходится носить со двора, и ее постоянно проливают.