– Жорж! Все погибло! Он отобрал у меня деньги! Он все проиграл! Он все проиграл!
Но Георгий Иванов как будто не понимает, не слышит. Он обнимает меня.
– Успокойся, не плачь, не плачь!
– Все погибло, – кричу я. – Все погибло. Он проиграл все деньги.
Но это потрясающее известие совсем не потрясает его. Зато он потрясен моими слезами.
– Успокойся, успокойся, – умоляет он. – Ничего не погибло! Не плачь, ради бога. Напротив, это даже к лучшему. Ведь Жорж в первый же день проиграл все деньги, и ты напрасно старалась. Он упросил меня скрыть от тебя. Он был как помешанный, он надеялся, что ты все отыграешь. Я просто боялся за него, я очень виноват. Прости меня.
Я задыхаюсь от обиды. Значит, они оба обманывали меня?
– Не прощу. Никогда не прощу. И все кончено с ним. Раз и навсегда, – сквозь слезы бормочу я, сорвав шляпу и бросаясь на постель, и плачу, уткнувшись в подушку.
Георгий Иванов продолжает просить прощения и успокаивать меня.
– Ничего плохого для нас не произошло. Не плачь! Мы вернемся домой, в нашу квартиру. Я спрятал деньги, чтобы здесь расплатиться, у нас обратные билеты. Все хорошо. Ради бога, не плачь, – все повторяет он.
Но я не слушаю. Я проваливаюсь в сон.
Сквозь сон скрип открывающейся двери и шепот:
– Вы спите, мадам?
В комнате полутемно. Я смутно различаю Адамовича у стены.
– Ради бога, простите, – шепчет он, – я разбудил вас. И за все простите. Но я больше не мог оставаться один.
– Где Жорж? – спрашиваю я.
– Он уехал в Ниццу, к тете Вере. Уже три часа прошло. Я просто схожу с ума. Что там с мамой? – Он умолкает на минуту и снова: – Я даже не смею просить у вас прощения. Вы не можете простить. Это было чудовищно грубо. Но мне ночью приснилось, что я все отыграю, и я поверил сну. Я был в забытьи, в беспамятстве. Я и сейчас ничего не соображаю. Но если бы я не пришел к вам, я мог выброситься в окно. Мама не перенесла бы. Ведь вы знаете, мой старший брат Володя – он был белый офицер – застрелился в Сибири. Мама так горевала, что доктора боялись за ее рассудок. И если бы я покончил с собой… – Пауза, потом: – Могу я остаться у вас?..
Я не сразу отвечаю:
– Оставайтесь, только молчите!
В комнате так тихо, будто я одна. Но он здесь. Его черная тень неподвижно лежит на светлом ковре.
Я закрываю глаза. Мое сердце сжимается от тоски и страха. Я сознаю, что мне волноваться нечего. В сущности, нам «общая квартира» не так уж была нужна. Мы отлично живем у себя. А я все-таки не могу успокоиться. Отчаяние Адамовича, продолжающего стоять там, у стены, захлестывает, душит меня. Шел бы он в свою комнату. Но я не решаюсь прогнать его.
Мне кажется, что я так лежу очень, страшно долго. Почему Жорж не возвращается? Я больше не в состоянии переносить этой тишины, перегруженной отчаянием и ожиданием.
– Георгий Викторович, – говорю я неожиданно для себя самой, – я больше не сержусь на вас.
– Не сердитесь? – почти испуганно спрашивает он. – Нет, не может быть. Я не верю.
– Не сержусь, – повторяю я. – Я понимаю, что можно стать игроком. Я бы и сама могла. Все мы так слабы.
Я с удивлением прислушиваюсь к своим словам. Неужели правда я могла стать игроком, как «Игрок» Достоевского, как сам Достоевский, как Адамович? Неужели? Но, играя на последний, найденный в кармане жетон, я, наверное, перечувствовала все то, что чувствует настоящий игрок. И значит, и я…
Он благодарит меня. Он весь исходит благодарностью. Он был уверен, что я никогда не прощу такого оскорбления. Никогда. До того, что я могла стать игроком, ему и дела нет. Он весь поглощен своим отчаянием. И продолжает:
– Мой брат Володя совсем не был похож на меня. Мы никогда не дружили, не были близки. Он учился в кадетском корпусе, у него были совсем другие вкусы и взгляды. Но мы все-таки были сыновьями одних родителей. В нас та же кровь, и то, что он покончил с собой, я никогда не забываю. И сейчас, сегодня, если бы вы не позволили мне остаться здесь, с вами… Меня уже не раз тянуло… Не застрелиться, нет, выброситься в окно или утопиться…
И вот он начинает перечислять все случаи, когда он «хрустел на зубах жизни» и мог покончить с собой. Он говорит с какой-то исступленной откровенностью, ничего не скрывая, весь – душа нараспашку, «сердце на ладони». Он, всегда такой по-петербургски подтянутый, «застегнутый на все пуговицы», презирающий «водопадное излияние чувств», сейчас сам «водопадно изливает свои чувства». Глухим, торопливым, прерывающимся голосом. Мне даже не верится, что это тот самый Адамович, которого, мне казалось, я так хорошо знаю.
В комнате уже совсем темно. Я больше не вижу его тени. Голос доносится ко мне как будто откуда-то издалека. После всего того, что я пережила и перенесла сегодня, все кажется мне странным, почти фантастическим. Нет, я больше не сержусь на него. Я до боли жалею его. Нет, он ни в чем не виноват. Я впервые понимаю, до чего он несчастен и одинок. И какая в нем огромная нежность и жажда любви. До чего он скрытен, замурован сам в себе! И до чего его, казалось бы, удачная жизнь трагична.
Если бы не его отчаяние, не все, что произошло, он никогда не мог бы так беззастенчиво, почти бесстыдно исповедоваться мне, и я бы не подозревала, какой он на самом деле. Он никогда не был мне так дорог, как сейчас…
…Дверь открывается, вспыхивает свет. Георгий Иванов стоит на пороге с видом триумфатора:
– Жорж, все в порядке! Я все устроил. Елизавета Семеновна ни о чем знать не будет. Бросайся мне на шею! Рассыпайся в благодарностях!
Адамович, застыв на месте, широко открытыми глазами глядит на него.
– Правда? Правда, Жорж? Мама ничего не узнает? Правда? – дребезжащим голосом недоверчиво спрашивает он.
Георгий Иванов поднимает руку:
– Клянусь – ничего не узнает! Мадам Белэй проявила невероятное величие духа. Но до чего же трудно было заставить ее проявить его!
Вот как все было.
Встретила она его, как условились по телефону, одна в неописуемой тревоге за «Жоржика» – ведь от него после телеграммы, подтверждающей получение денег, не было ни слова – что с ним? Умоляю, скажите только, что Жоржик жив! Но когда Георгий Иванов со всевозможной осторожностью сообщил ей причину молчания «Жоржика», разразилась буря, гроза. Она отреклась от своего племянника, Георгий Иванов ждал с покорным видом, пока гроза отбушует, и тут, не прося за Адамовича, заслужившего справедливое наказание, заговорил о его матери. Ведь у нее слабое сердце, она может умереть, узнав. Необходимо скрыть от нее. Но об этом мадам Белэй и слышать не хотела. Лгать? Ни за что на свете! Понадобился целый час, чтобы убедить ее в необходимости солгать. Она молча начала ходить из угла в угол, сосредоточенно думая, и вдруг остановилась и подняла голову.
– Передайте ему мое решение: Лизе я скажу, что его ограбили, он не решался сознаться в этом, оттого и не писал. Пусть он приезжает по-прежнему. Но я буду говорить с ним лишь в присутствии Лизы. Без нее ни слова. Пусть он не смеет даже здороваться со мной. Его для меня больше не существует. – И добавила с видом вдовствующей королевы: – Я приношу эту жертву Лизе. Но его не прощу никогда! Никогда! Он для меня умер. Так и скажите ему. – И королевским жестом, указывая этим, что аудиенция окончена, протянула руку, и он благодарно приложился к ней.
Адамович все так же смотрит на Георгия Иванова широко открытыми глазами, ни разу не прерывая его. Но по мере того как он слушает, его измученное, темное, постаревшее лицо светлеет и молодеет и его чудесные глаза начинают сиять.
– Да, тетя Вера сдержит слово! Мама не узнает! Никогда. Ничего, – с расстановкой произносит он. – Спасибо, Жорж. – И вдруг улыбается своей всегдашней чуть застенчивой, чуть насмешливой длинной улыбкой.
– Трудно поверить, но я сейчас почти счастлив! Повтори, повтори, Жорж, еще раз все с начала, с самого начала.
В тот же вечер за обедом, когда Георгий Иванов был всецело поглощен составлением меню, Адамович наклонился ко мне и тихо сказал:
– Пожалуйста, не верьте, мадам, ни одному слову из всего, что я вам нагородил. Я никогда не мог бы покончить с собой, никогда не решился бы. Я даже никогда в жизни серьезно не думал об этом. Все это вздор!
В тот же вечер мы втроем решили никому – кроме Жоржа Батая – не рассказывать о случившемся.
На следующий день мы уехали в Париж.
Мы с Георгием Ивановым поселились в нашей квартире на сквер Ренуар, а Адамович в таком же дурном монмартрском отеле, как и прежде.
На Пасху он, не без опасения, отправился в Ниццу, где «тетя Вера» оказала ему ледяной прием и в продолжение всей Страстной недели обращала на него, вне присутствия его матери, меньше внимания, чем на муху.
Но – этого он никак не мог ожидать – она, христосуясь с ним во время заутрени, шепнула ему на ухо:
– Все прощено. Все забыто, Жоржик! – и вернулась с ним под руку – как в былые годы – из церкви. И все пошло по-старому.
Вот из этого-то «рулеточного приключения», как Адамович впоследствии окрестил нашу поездку в Монте-Карло, и вырос миф о проигранной вилле, разорившей, по одной версии, его мать, по другой – его тетку, и о его угрызениях совести.
На самом же деле воспоминание о «рулеточном приключении» не только не вызывало в нем «угрызений совести», а, напротив, превращалось во что-то очень забавное. Приходя в хорошее настроение, он не раз с усмешкой спрашивал меня:
– А помните, мадам, как я вас по первому классу в Монте-Карло возил?..
21 февраля 1972 года Георгий Адамович умер. Значит, со дня его смерти прошло больше десяти лет. Целых десять лет!
А мне кажется, что только вчера в мою комнату быстро вошел Терапиано и срывающимся от волнения голосом сказал:
– Звонили из «Русской мысли». Адамович умер! Умер Адамович! Сегодня. После завтрака лег, как всегда, отдохнуть. А когда к нему вошли, он лежал на полу. Мертвый!
– Адамович умер, – повторяю я, и от звука мною произнесенных слов чувствую удар в лоб. В глазах темно. Или это я закрыла лицо руками?