Произошла эта замечательная встреча летом 1946 года.
За два дня перед этим Георгий Иванов уехал в Биарриц, где мы продолжали жить, а я осталась в Париже еще на неделю, чтобы закончить дела с выходом моего романа. Но, кроме дел, были и другие причины. Одна из них – «большой поэтический прием», «литературный раут» в честь Эренбурга и Симонова, любезно согласившихся посетить Руманова, в далеком прошлом бывшего представителем редакции «Русского слова» И. Д. Сытина в Петербурге, а в эмиграции сотрудником великого князя Александра Михайловича, вместе с ним ездившего в Америку распространять его «Religion of Love»[104] среди тамошних миллионеров, а ныне Руманов – деятельный участник и сотрудник газеты «Советский патриот».
К Эренбургу, как и ко всем его писаниям, я вполне равнодушна, но Симонова мне непременно хотелось повидать из-за его строчки «Жди меня… Только очень жди» и – главное – из-за его стихотворения, покорившего все русские сердца, и мое в том числе, – «Ты помнишь, Алеша…».
Я еду в набитом до невероятности вагоне метро. В противоположном конце его чья-то рука приветственно машет. Приглядываюсь – это Анненков, вытянув шею, кивает мне. Я тоже машу рукой и киваю ему. Подойти друг к другу из-за давки невозможно. Мы высаживаемся на станции «Порт де Версай» и весело здороваемся.
– На раут? – осведомляется Анненков.
– Конечно на раут.
– И, как полагается, мы опаздываем, – констатирует он.
– Но торопиться все же не будем. Пойдем чинно, плавно и грациозно, как в менуэте.
Анненков, как всегда, весел и оживлен. Даже, пожалуй, еще веселее и оживленнее, чем всегда. Он всю дорогу смешит меня. Мы почти дошли. Он вдруг, будто споткнувшись, приостанавливается:
– А меня сегодня Наталия Беляева бросила, – говорит он, глядя в сторону.
– Бросила? – переспрашиваю я. – На каникулы уехала? И вы теперь такой же соломенный вдовец, как я – соломенная вдова?
Но он отрицательно трясет головой:
– Совсем бросила. Ушла навсегда. И дочку взяла с собой.
Я ошеломлена. Наталия Беляева – молодая кинематографическая актриса, недавно вышедшая за него замуж. Он всеми силами тщетно старался сделать из нее соперницу Марлен Дитрих. И она бросила его? Не может быть! Он шутит.
А он продолжает скороговоркой:
– Теперь вы знаете. Мне необходимо было сказать кому-нибудь. Необходимо. Только, пожалуйста, не утешайте. Не жалейте меня. Обещаете?
– Обещаю.
Да и как и чем я могла бы его утешить? Мне его страшно, до слез жаль. Ведь я знаю, что он боготворил свою молодую жену и безмерно гордился своим запоздалым отцовством – от прежних браков детей у него не было, а ему уже под шестьдесят.
Он коротко вздыхает:
– Вот я вам сказал. И мне сразу легче стало. А теперь – марш вперед, труба зовет…
Мы входим в подъезд, поднимаемся на лифте. Дверь квартиры Руманова полуоткрыта. В прихожую вбегает маленький круглый Руманов. За ним, широко ступая своими длинными ногами, тощий, высокий Антонин Ладинский.
– Ни дать ни взять – Санчо Панса и Дон Кихот, – шепчет мне на ухо Анненков.
– Их все еще нет! – взволнованно говорит Руманов, поздоровавшись с нами, характерным жестом оттягивая воротник рубашки, будто он его душит. – Обещали в семь, а теперь уже больше девяти. Я просто голову теряю. Не случилось ли с ними что?
Анненков хлопает его по плечу:
– Не теряйте головы – она еще может вам в хозяйстве пригодиться. Ничего с ними не случилось. Просто засиделись за обедом. Приедут, раз обещали.
У гостиной Румановых сегодня необычный вид. В левом углу парадно накрытый стол. На нем бутылка красного вина и большой пышный торт со взбитыми сливками – угощение для «высоких гостей». И на конце стола – начищенный самовар и чайные чашки.
Остальные гости, так называемые молодые поэты – хотя они уже давно перестали быть молодыми, – Гингер, Присманова, Пиотровский, Раевский, Ладинский и прочие – рассажены вдоль стены. С соответствующим более скромным угощением в виде чая и сухого печенья – времена еще рестрикционные.
Нас с Анненковым усаживают на заранее предназначенные стулья, довольно далеко друг от друга.
Я оказываюсь рядом с Раевским, о чем мне не пришлось жалеть. Раевский, воспользовавшись тем, что Руманов и его жена Лидия Ефимовна на минуту покинули гостиную, подскочил к столу и отхватил два больших куска торта. Один – для себя, другой – для меня.
Я испуганно протестовала, но он поставил тарелку с тортом мне на колени.
– Ешьте скорее, а то поймают вас с поличным. Торт превосходный.
Все следят за тем, как мы с Раевским расправляемся с тортом. Но последовать такому дерзкому примеру никто не решается. А вернувшиеся в гостиную хозяева, глядя на разгром торта, возмущаются и негодуют. Благовоспитанно молча, про себя.
Время идет. «Высокие гости» все еще не появляются. Руманов и Ладинский снова и снова, заслышав шум поднимающегося лифта, выбегают в прихожую и возвращаются разочарованными.
– Нет, не они. Теперь уже и ждать нечего. Не приедут.
Все же Ладинский решает – уже в самый последний раз снова спуститься вниз, на улицу. Ведь они могли забыть номер дома.
Ожидание длится. Он не возвращается. И вдруг он появляется, размахивая своими длинными руками, как крыльями ветряной мельницы, – сразу и Дон Кихот, и ветряная мельница.
– Прибыли! – провозглашает он.
Руманов, сорвавшись с места, бросается в прихожую. И на пороге уже появляются Эренбург и Симонов в сопровождении сияющего Руманова. Я давно не видела Эренбурга. Как он изменился! Просто до неузнаваемости. Прежде он производил довольно невыгодное впечатление и почему-то казался мне глуховатым и подслеповатым, хотя я и знала, что он видит и слышит нормально. Теперь у него вид «недорезанного буржуя», барственная осанка и орлиный взгляд. Одет он тоже не в пример прежнему, добротно, солидно и не без элегантности. Симонова я никогда – даже на фотографиях – не видела. Он статен и красив.
Ладинский, взяв на себя роль церемониймейстера, уже приступил к церемонии представления. Но он так взволнован, что из этого ничего не вышло. Назвав Пиотровского вместо Корвин-Пиотровский чуть ли не Пиотр-Корвинский, он совершенно растерялся и смущенно указал на еще не представлявшихся – в том числе и на меня – «и остальные». Так нам всем «остальным» и пришлось ограничиться кивком головы Симонова и Эренбурга вместо их рукопожатия.
Все занимают свои места. Симонов и Эренбург обмениваются с хозяином несколькими любезными фразами, объясняющими причину их опоздания. «Остальные» – и я в том числе – молча и почтительно слушают. Нет, ни вина, ни торта они не хотят. Нет, спасибо.
– Тогда, если позволите, приступим к чтению стихов, – предлагает успевший справиться с волнением Ладинский. И сразу, по заранее выработанной программе, «приступают к чтению стихов». По очереди. Все, как на подбор, читают ультра-ура-патриотические стихи, восхваляющие победу над врагом, родину и самого «отца народов». Ладинский в придачу еще воспевает и судьбу счастливых поселян-колхозников.
Эренбургу и Симонову, наверное, кажется, что они присутствуют не на парижском, а на московском «дне поэзии». Они благосклонно слушают, раздают благосклонные улыбки и привычные похвалы – как в Москве.
Очередь доходит до меня. Я не готовилась к чтению такого рода стихов, их и нет у меня. Минутный соблазн: а не прочесть ли мне «Балладу о Гумилеве»? – отпадает сам собой. Ведь этим я погубила бы весь «блестящий прием» и невероятно огорчила бы милого Руманова и его не менее милую жену. И я читаю стихотворение, все же падающее камнем в зеркальную гладь патриотических чувств.
Было счастье подвенечное,
Было платье бесконечное,
Шлейф, как Млечный Путь.
Эренбург удивленно поднимает брови. Ни одобрения, ни осуждения. На сияющее лицо Руманова ложится тень. Он испуганно смотрит на меня. Испуганно и просяще. Но я уже кончила. И следующий поэт – Раевский – легко восстанавливает гармонию, нарушенную мною.
Чтение «молодых поэтов» закончено. Ладинский от лица всех нас, безмолвствующих, просит Симонова оказать нам честь – услышать его стихи в его собственном исполнении.
Симонов любезно соглашается оказать нам эту честь. Он начинает со своих американских впечатлений. Очень негативных, конечно. Америка ему не понравилась. Читает он прекрасно, полнозвучным музыкальным голосом. С настоящим, а не напускным вдохновением. Осудив Америку, он заканчивает своим «Ты помнишь, Алеша…», вызывающим бурю восторга и взрыв не предусмотренных программой аплодисментов.
Руманов сияет, как стоящий тут же на столе ярко начищенный самовар. И есть отчего – прием удался на славу.
Анненков – он уже успел поздороваться с Эренбургом и познакомиться с Симоновым – подходит ко мне:
– Попросите Эренбурга подвезти нас. Вам, как женщине, удобнее. Вам он не откажет. Они остановились в отеле «Пор-Руаяль». А то как мы с вами домой доберемся? Уже половина второго. Метро давно уже нет.
Мы с Анненковым живем в двух шагах друг от друга. Я, немного поколебавшись, подхожу к Эренбургу и, стараясь сохранить независимый вид, напоминаю ему, что мы с ним когда-то еще в Берлине… Да, я действительно еще в Берлине в 1922 году познакомилась с Эренбургом. Но в Париже мы даже не раскланивались из-за разницы политической установки. Он притворяется, что сразу меня узнал. И рад встрече.
– Как же, как же, Ирина Одоевцева. Я о вашей «Балладе об извозчике» еще в Ленинграде писал, что осел Жама мог позавидовать вашей лошади.
Он знакомит меня с Симоновым.
Ну конечно, они с удовольствием довезут нас до своего отеля. Дальше, к сожалению…
Анненков очень доволен.
– Вот видите, как все ловко устроилось. Как только начнутся прощания и взаимные благодарности, так и двинемся в путь.