Он был на редкость замечательным собеседником и рассказчиком. В его присутствии просто нельзя было себе представить, что такое скука.
Он все видел как-то по-своему и находил для всего новые, неожиданные сравнения и определения.
Однажды, проходя с Галиной Кузнецовой (жившей тогда у Буниных) и мною по улице Пасси, он указал нам на сидевшую на тротуаре собаку:
– Посмотрите, какой у нее провинциальный вид! Сразу видно – не парижанка.
– У собаки провинциальный вид, – повторила я.
Он быстро повернул ко мне голову.
– Нравится вам? Так берите себе. Я вам дарю для рассказа собаку с провинциальным видом. Мне не жалко. Я царски богат.
Кстати, о блистательной правильности русской речи. Бунин требовал, чтобы говорили: «у вас хороший или плохой вид», и считал: «вы хорошо или плохо выглядите» – недопустимым.
В домашнем быту Бунин сбрасывал с себя все свое величие и официальность. Он умел быть любезным, гостеприимным хозяином и на редкость очаровательным гостем, всегда – это выходило само собой – оставаясь центром всеобщего внимания. Он бывал естествен, весел и даже уютен. От величественности не оставалось ни малейшей тени.
Но когда ему это казалось нужным, он сразу, как мантию, накидывал на себя всю свою величественность.
Много лет спустя – во время поездки в Стокгольм, которую так неподражаемо описал Андрей Седых в своей книге «Далекие близкие» и где Бунин как будто живет и дышит на каждой странице, Бунин сумел поразить и шведов.
Вера Николаевна Бунина-Муромцева рассказывала мне, что присутствовавшие во дворце при вручении ему Густавом V Нобелевской премии восхищались тем, с каким достоинством Бунин держал себя и как великолепно кланялся.
– Когда наш король протянул Нобелевскому лауреату руку и тот пожал ее, нам всем показалось, что два короля приветствуют друг друга. Да! Такого писателя никто из нас здесь не видел. И вряд ли когда-нибудь увидит.
После этой первой встречи мы стали часто встречаться в Париже.
Своим званием академика Бунин очень, даже чрезмерно гордился. В литературных кругах звание академика не пользовалось особым уважением. Рассказывали, смеясь, что Бунин, представляясь, важно произносил:
– Академик Бунин.
И уже в эмиграции злые языки уверяли, что он в Париже завел себе визитную карточку: «Yvan Bounin Immortel»[108].
Этому я не очень верю, хотя некоторые клялись и божились, что «видели» ее не раз. Но что Бунин придавал чрезвычайно большое значение званию академика, подтверждается рассказом Веры Николаевны на одной из наших прогулок о том, что, приехав в Париж, он счел себя вправе как академик нанести визит президенту Республики.
– Жили мы тогда в маленьком дешевеньком отеле в Пасси. И вдруг к подъезду нашего отельчика подъезжает президентский автомобиль, и шофер, войдя в бюро, протягивает обалдевшему от удивления и почтения хозяину визитную карточку Мильерана для господина академика Бунина.
Эффект потрясающий и полнейший! Когда мы вернулись с прогулки, нас встретили с глубокими поклонами, предложили сменить наши комнаты на самые лучшие в отеле за ту же цену и больше не подавали еженедельных счетов, а ждали, когда Ян соблаговолит заплатить. Впрочем, он мог бы и вовсе не платить как друг президента Республики и денег сколько угодно взять в долг. Ведь его пребывание было честью для отеля, хозяин которого через много лет все еще при встречах чуть ли не в пояс нам кланялся. Если захотите поселиться в этом отеле, ссылайтесь на нас, – закончила со смехом Вера Николаевна, – ссылайтесь на l’ami du President[109].
В гостях он иногда бывал неприятен и даже невыносим. Так, на одном званом обеде вскоре после окончания войны, где он, само собой разумеется, был главным гостем, после закусок и бульона с пирожками подали телячье жаркое.
В те «рестрикционные времена» такое телячье жаркое можно было увидеть только на картинке или во сне – или приобрести его на черном рынке чуть ли не на вес золота. Хозяйка обернулась к сидевшему по ее левую руку Бунину и произнесла, скромно, но торжествующе улыбаясь:
– Это я специально для вас, Иван Алексеевич.
Но Бунин, резко отодвинув подносимое ему горничной блюдо, громко заявил вибрирующим от злости голосом:
– Кто же не знает, что Бунин телятины не ест?
Хозяйка чуть не лишилась чувств, что, впрочем, никак не смутило Бунина, преспокойно принявшегося уничтожать какие-то спешно открытые для него американские консервы.
Возражений он не переносил. Он привык к тому, что все благоговейно слушают его, не решаясь прервать.
Как-то на другом обеде, когда Бунин был на редкость в ударе и без устали рассказывал о дореволюционной жизни Москвы и о Художественном театре, – один из гостей вдруг прервал его:
– Позвольте, Иван Алексеевич, а по моему мнению…
Бунин через плечо окинул его уничтожающим взглядом и с нескрываемым изумлением почти пропел:
– По вашему мнению, – растягивая и подчеркивая «вашему». – Скажите пожалуйста… – будто не допуская возможности своего мнения у человека, осмелившегося прервать его.
Тот настолько смутился, что, багрово покраснев, уже не в силах был высказать «своего мнения», а Бунин, брезгливо усмехнувшись и пожав плечами, продолжал, как ни в чем не бывало, свой рассказ, не отдавая себе отчета, что он смертельно обидел человека.
Да, Бунин мог быть иногда очень неприятен, даже не замечая этого. Он действительно как будто не давал себе труда считаться с окружающими. Все зависело от его настроения. Но настроения свои он менял с поразительной быстротой и часто в продолжение одного вечера бывал то грустным, то веселым, то сердитым, то благодушным.
Он был очень нервен и впечатлителен, чем и объяснялась смена его настроений. Он сам сознавался, что под влиянием минуты способен на самые сумасбродные поступки, о которых потом жалел.
– И зачем только я его огорчил? – с недоумением спрашивал он. – Ах, как нехорошо вышло. Зря человека обидел…
Меня за все годы нашего знакомства Бунин огорчил только один раз.
У нас в тот день собралось много писателей. Была и Лулу Канегиссер.
Лулу Канегиссер давно, еще с Петербурга, дружила с Алдановым, но – хотя это и кажется странным – никогда не встречалась с Буниным.
Когда я приглашала ее, она, узнав, что он будет у нас, очень обрадовалась:
– Я так давно хочу с ним познакомиться.
Она приехала к нам одной из первых, нарядная, надушенная, замысловато причесанная «в честь Бунина», как она смеясь созналась мне.
Бунин, как всегда, сильно запаздывал, и Лулу начала волноваться, боясь, что он вовсе не приедет. Я успокоила ее:
– Раз обещал – придет. Вот и Вера Николаевна – она уже здесь – сказала, что он придет.
И Бунин действительно пришел, но лучше бы он в тот день не приходил вовсе.
Войдя в гостиную и поздоровавшись со мной, Бунин, явно сознавая, что его все здесь ждут с нетерпением – без него за стол не сядут, – направился прямо к расположившейся на диване Тэффи, поклонился ей и громко произнес, целуя обе ее руки:
– Надежда Александровна! Целую ручки и прочие штучки.
На что Тэффи, не задумываясь, радостно и звонко воскликнула:
– Ах, спасибо, Иван Алексеевич, спасибо! Спасибо за штучки. Их давно уже никто не целовал!
И в эту самую минуту, не давая Бунину времени сообразить, как поостроумнее ответить, возле него оказалась Лулу и быстро и взволнованно заговорила:
– Я так счастлива, Иван Алексеевич. Наконец-то я могу вам выразить, как мне понравился, в какой восторг меня привел ваш рассказ «Цыганка». Я его еще во время войны читала. Сколько лет ждала, чтобы сказать вам, как он мне понравился!
Бунин оглядел ее с головы до ног, прищурившись, и холодно и высокомерно произнес, отчеканивая каждое слово:
– То, что вам, сударыня, понравился мой рассказ, свидетельствует о том, что у вас хороший вкус. Но не понимаю, почему вам так хотелось довести это до моего сведения?
И он, отойдя от Тэффи, стал здороваться со всеми присутствовавшими.
Лулу осталась стоять посреди гостиной. Я подошла к ней.
– Я ни минуты здесь не останусь, – прошептала она. Ее губы дрожали и все лицо дергалось. – Нет, нет, не уговаривайте. Не могу остаться. Не могу!
Я проводила ее в прихожую и помогла ей надеть пальто, стараясь ее утешить. Она заплакала:
– Господи! Какой он злой, скверный! А я столько лет мечтала, как скажу ему… И вот… За что?
Я сама чуть не плакала. Закрыв за ней дверь, я вернулась в гостиную. Бунин весело разговаривал с Тэффи и Алдановым.
– Иван Алексеевич, за что вы обидели Лулу? Ведь вы…
– Ну, знаете, – перебил он меня, – женщину, которая носит имя Лулу, и обидеть не грех. Экая пошлость!
Мадам Лулу в своем углу
В шезлонге звонко хохочет, —
как поет эта идиотка Иза Кремер. Напрасно вы таких Лулу-Глуглу к себе пускаете, да еще со мной знакомить хотите! Я с Надеждой Александровной обмениваюсь любезностью, а она, как подворотная шавка: «Тяф! тяф! тяф!» – на меня накинулась. Вот я ее и взгрел. И поделом. Не лезь, шавка.
– Бога побойтесь! – перебила его Тэффи. – Ведь это Лулу Канегиссер. Сестра Канегиссера, убившего Урицкого!
Бунин уставился на нее:
– Сестра того Канегиссера! – И уже Алданову: – Марк Александрович, неужели правда?
Алданов горестно и смущенно кивает:
– Да, Иван Алексеевич, к сожалению, сущая правда. Елизавета Акимовна, Лулу – сестра Лени Канегиссера, на редкость умная и обаятельная, совершенно исключительная женщина.
– Так чего вы меня не предупредили? – набросился Бунин на меня. – Откуда я знать мог, кто она? Вы во всем виноваты. Если бы вы меня предупредили, что это сестра Канегиссера…
Я даже не пыталась защищаться.
Алданов горестно вздыхал. Он действительно очень любил и ценил Лулу. Он советовался с нею о характере своей героини Муси Кременецкой. Она же давала ему сведения об улицах, кондитерских и театрах Петербурга для его романов. Лулу была коренной петербурженкой, Алданов же лишь изредка, на несколько дней приезжал в Петербург из Киева или из-за границы.