«Над Волховом встает луна» – просто строчка из моего четырехстопного письма, на которое письмо Гумилева явилось ответом.
Добавлю, что строка «Слегка стареющий поэт» взята Гумилевым из его стихотворения памяти Анненского: «Слегка седеющий поэт».
В начале моего «ученичества» Гумилев подарил мне маленький in octavo, очень толстый альбом из пергамента, купленный им, по его словам, еще когда-то в Венеции.
– Я буду в него записывать стихи, посвященные вам, – сказал он, подавая его мне. – Он пергаментный, вечный. Он перейдет к вашим внукам и прапраправнукам. Берегите его.
На первой странице сверху стояло: «Н. Гумилев», а посередине: «Стихи, написанные Ирине Одоевцевой», внизу был нарисован чернилами один из всегдашних его пейзажей – пальма, необычайно высокая и разлапистая, крошечные негры, два громадных льва, один стоит, другой лежит, и на длинноногом, двугорбом верблюде «я сам с ружьем в руках». Под этим рисунком, изображающим охоту на львов, подпись:
N. G. fecit 1919.
Страницы альбома были очень малы, но Гумилев умудрялся помещать на одну страницу три строфы своим мелким, некрасивым, «неинтеллигентным», как он сам его называл, почерком.
Альбом этот погиб 5 августа 1921 года, после ареста Гумилева. Он был уничтожен моими родными вместе с письмами ко мне Гумилева, черновиком его автобиографии и всеми его книгами с надписями.
Сделано это было против моей воли, в мое отсутствие, из понятного страха – возможного у меня обыска.
Но страх, как и большинство страхов, оказался неоправданным – обыска у меня никто не производил, и мой альбом погиб совершенно напрасно.
Да, конечно, я очень болезненно пережила гибель моего альбома, я еще и сейчас с грустью вспоминаю о нем.
Но с чисто историко-литературной точки зрения гибель его не представляет собой большой потери. Ведь Гумилев успел еще при жизни составить свою последнюю книгу и включить в нее все стихи, которые он считал достойными быть напечатанными.
Остальные – их было немало – не представляли собой ценности, а являлись, по выражению Гумилева, «дифирамбиальными упражнениями, далеко не всегда удачными».
Впрочем, я все же сообщила несколько из них Г. Струве, и они включены во 2-й том собрания сочинений Гумилева.
Приведу еще два стихотворения из моего альбома. Они интересны тем, что показывают, насколько Гумилев был аккуратен и экономен в своем поэтическом хозяйстве.
Первое:
Конквистадор в панцире железном,
Признаю без битвы власть твою
И в сопротивленьи бесполезном
Не грущу, а радостно пою —
В панцире железном, в тяжких латах, —
Бант, сидящий словно стрекоза,
В косах золотисто-рыжеватых,
И твои зеленоватые глаза,
Как персидская больная бирюза.
Строчки:
На твои зеленоватые глаза,
Как персидская больная бирюза
были им повторены в стихотворении «Лес», написанном через две недели после «Конквистадора».
И второе:
На веснушки на коротеньком носу,
И на рыжеватую косу,
И на черный бант, что словно стрекоза,
И на ваши лунно-звездные глаза
Я, клянусь, всю жизнь смотреть готов.
Николай Степаныч Гумилев.
О сравнении «бант словно стрекоза» Гумилев вспомнил больше чем через год и перенес его во второе стихотворение, написанное уже в декабре 1920 года.
Гумилев иногда из «экономии» даже посвящал свои мадригалы различным лицам.
Всем, например, известно – об этом уже не раз говорилось в печати, – что «Приглашение в путешествие» посвящалось многим, с измененной строфой, смотря по цвету волос воспеваемой:
Порхать над царственною вашей
Тиарой золотых волос.
Или:
Порхать над темно-русой вашей
Прелестной шапочкой волос.
Были и «роскошные», и «волнистые» шапки волос, и «атласно-гладкие» шапочки волос.
Сам Гумилев в минуты откровенности рассказывал мне, сколько раз это «приглашение» ему «служило», как и второе его «ударное» стихотворение: «С тобой мы связаны одною цепью».
В моем альбоме их, конечно, не было, но в нем рукой Гумилева были записаны почти все его лирические стихи, сочиненные им в это время, вплоть до «Моим читателям».
Гумилев совершенно серьезно уверял меня, что они все написаны мне. Но я, несмотря на всю мою тогдашнюю наивность и доверчивость, не верила этому, что иногда сердило его.
Все же мой альбом мог послужить материалом для датирования стихотворений – Гумилев всегда ставил под ними точную дату.
Иногда, правда довольно редко, попадались и «разночтения», как теперь принято говорить.
Так, в «Канцоне первой», открывающей мой альбом, вместо двух последних строф, начинающихся:
В этот час я родился,
В этот час я умру,
были строки:
Лишь несчастно влюбленным
Снятся райские сны.
В этом мире полночном
Мне дороже весны
Ты, со взглядом зеленым
И такой глубины,
Что одним беспорочным
На земле суждены.
Я удивилась необычайному чередованию рифм.
Гумилев обиженно пожал плечами.
– Пожалуйста, без критики. Много вы понимаете. Правила существуют для начинающих. А я, слава богу, могу рифмовать как хочу. Кальдерон недаром говорил, что, изучив правила, надо запереть их на ключ, а ключ бросить в море – и только тогда приступить к творчеству. И писать по вдохновению…
Но через несколько дней он прочел мне измененный конец этой канцоны, такой, как он напечатан в «Огненном столпе».
Я попросила его записать мне в альбом окончательный вариант, но он, не без злорадства, отказался:
– Нет уж, пусть у вас остается прежний конец, хотя вы его и критикуете.
Больше я никогда – даже когда они мне совсем не нравились, как, например, «Перстень» – не позволяла себе «критиковать» его стихи.
Было и еще одно существенное «разночтение» – во втором стихотворении триптиха «Душа и тело» – вместо:
И женщину люблю… Когда глаза
Ее потупленные я целую,
Я пьян, будто близится гроза
Иль будто пью я воду ключевую.
В моем альбоме стояло:
И девушку люблю, что у судьбы
Я отвоюю с яростью во взгляде,
Ее прикосновенья жгут, как бы
В ней соки бродят, будто в винограде.
Гумилев любил читать свои старые стихи, и напечатанные, и те, которые он считал недостойными появиться в его книгах. Все их помнил наизусть.
Так он не раз читал мне стихи, опубликованные уже в Париже после его смерти под названием «К синей звезде», которое им дал Мочульский.
Из них – неизвестно почему – Гумилев включил в «Костер» далеко не лучшие, «Розу» или «Телефон».
Гумилев читал мне наизусть и надписи, сделанные им когда-то на книгах. Привожу из них две.
Первая на «Чужом небе» барышне, в которую он был влюблен во время войны – не называю ее имени, – написавшей строчку с двумя спондеями:
Спондеическая поэтесса,
Связной надписи не требуй
К этому «Чужому небу»,
Где лишь ты одна принцесса.
И вторая на «Шатре», – сделанная приблизительно в то же время его будущей жене Ане Энгельгардт:
Об Анне, пленительной, сладостной Анне
Я долгие ночи мечтаю без сна.
Прелестных прелестней, желанных желанней
Она!..
Мне она очень не понравилась, особенно усеченная последняя строка. Я немного поморщилась, хотя «критиковать» не стала.
Он все же накинулся на меня:
– А вы думаете, что так легко «мадригалить»? Но, слава богу, не все так требовательны, как вы, и приходят в восторг от всякого посвящения. Ведь я – в этом они твердо уверены – дарю им бессмертие, посвящая им стихи.
– Даже если эти стихи вами посвящены целой дюжине? Всем им дарите бессмертие? – спрашиваю я. – Оптом и в розницу?
Гумилев уже смеется.
– Каждая считает, что ей, и только ей одной. И счастлива этим.
Отправляясь на свидание, Гумилев всегда брал с собой заготовленный «мадригал». Но иногда, занятый спешной работой, он не успевал его сочинить.
Однажды, когда мы с Георгием Ивановым сидели в саду Дома литераторов, Гумилев подошел к нам с озабоченным видом и, наскоро поздоровавшись, спросил, не найдется ли у меня или у Георгия Иванова какого-нибудь подходящего к случаю стихотворения. У меня, конечно, ничего подходящего не оказалось, но Георгий Иванов вспомнил какую-то свою строфу о Психее, глядящейся в зеркало.