На берегах Невы. На берегах Сены. На берегах Леты — страница 65 из 161

Гумилев, нахмурившись, выслушал ее и одобрительно кивнул.

– Ничего, сойдет. Скажу ей, что она похожа на Психею. – И тут же записал эту строфу под диктовку Георгия Иванова, поставив под ней свою подпись и дату – июль 1921 года, а над ней – посвящение.

Эта «Психея» вернулась к Георгию Иванову, когда он собирал стихи Гумилева для посмертного сборника, но он, к негодованию приславшей ее, не счел возможным включить свою строфу в сборник Гумилева.

Так как часто одно и то же стихотворение приносилось или присылалось с различными посвящениями, Георгий Иванов решил печатать такие стихи без посвящений, что вызывало ряд обид и возмущений.

Кстати, забавное недоразумение: Георгий Иванов дал и сам стихотворение Гумилева, но зачеркнул посвящение себе.

В типографии же сочли, что он подчеркнул посвящение, а не вычеркнул, и в сборнике оно появилось сделанным необычайно крупным шрифтом, к комическому отчаянию Георгия Иванова.

Говоря о неизвестных стихах Гумилева, я вспомнила, что мне известны два стихотворения Мандельштама, не попавшие в его собрание сочинений.

Они были написаны еще во времена Первой мировой войны.

Первое было напечатано в газете «Копейка», кажется в 1916 году.

Вот оно:

                          Германская каска. Священный трофей

                          Лежит на камине в гостиной твоей.

                          Дотронься, она, как пушинка, легка.

                          Пронизана воздухом сталь шишака.

                          Нам только взглянуть на блестящую медь,

                          А им, им, героям, в бою умереть.

В те дни и в газетах, и в журналах охотно печатали военные стихи, и это приносило поэтам немалый доход. Мандельштам тоже решил, скрепя сердце, писать для денег.

Но дальше этой неудачной попытки, как он сам со смехом рассказывал мне, он не пошел:

– Напечатать напечатали и заплатили шесть рублей. Но редактору стихотворение совсем не понравилось – двусмысленное. Непонятно, кто «герои» – немцы или русские? Надо было определенно, ура-патриотично. А я не умел! Так и пришлось бросить…

Мандельштам в дореволюционные годы во время писания стихов сам варил себе крепчайший кофе и пил его в неограниченном количестве. Теперь же, когда кофе и в помине не было, он часто повторял с трагикомическими вздохами сочиненную им когда-то строфу:

                            Я давно полюбил нищету,

                            Одиночество, бедный художник.

                            Чтобы кофе варить на спирту,

                            Я купил себе легкий треножник, —

и прибавлял:

– Подумайте только, как я был счастлив. А разве я ценил?..

Раз я упомянула о «Лесе», мне следует рассказать, отчего в «Огненном столпе» посвящение мне было снято.

Произошло это по моей просьбе, так как из-за этого посвящения в сборнике Цеха поэтов «Дракон» вышла неприятная история.

Некоторые участники «Всемирной литературы» повели кампанию против Гумилева, обвиняя его в том, что он открыто признается мне в любви и описывает мою наружность.

Голлербах даже нашел возможным высказать это мнение в своей критической статье о «Драконе».

Гумилев счел меня и, главное, себя оскорбленными, и дело чуть не дошло – а может быть, и дошло – до третейского суда.

О суде я толком так ничего и не узнала. Эта история меня страшно волновала, и Гумилев стал делать вид, что все уладилось.

Я просто сходила с ума и тряслась от страха, что это станет известно у меня дома. Я умоляла Гумилева не обращать внимания на сплетни и враждебные выпады и не разыгрывать роль рыцаря, защищающего честь прекрасной дамы.

Я не чувствовала себя оскорбленной. Ничего, кроме пустого зубоскальства, в статье Голлербаха я не находила, а реакция на нее Гумилева действительно могла принести мне немало зла – вплоть до запрещения встречаться с Гумилевым и бывать в литературных кругах.

Но, слава богу, все для меня обошлось без неприятных последствий и вскоре совсем забылось.

Гумилев не сразу согласился снять посвящение с «Леса». Но слезы и упреки Ани – ей тоже все это стало известно – подействовали на него. Он не только снял посвящение мне, но даже посвятил весь «Огненный столп» ей – что я очень одобрила, а ее привело в восторг.

Все же оставить меня совсем без посвящения в своем сборнике стихов он не желал и решил посвятить мне «Заблудившийся трамвай». Но я отказалась и от этого, что его не на шутку обидело.

– Мне кажется, я имею право посвящать свои стихи кому хочу, по своему собственному выбору – хоть китайской императрице.

– В следующем сборнике – сколько угодно, я буду ими страшно гордиться. А сейчас, во избежание разговоров, пожалуйста, не надо, – просила я.

В конце концов он послушался меня, но все же сказал с упреком:

– Вы пожалеете, и очень пожалеете, что отказались от такого подарка.

Да, он оказался прав – я жалею, и очень жалею, что «Заблудившийся трамвай» – мое самое любимое стихотворение Гумилева – не посвящено мне.

Все же я с удовольствием вспоминаю, что я была первой, услышавшей его.

Было это весной 1921 года. Я зашла за Гумилевым в 11 часов утра, чтобы идти вместе с ним в Дом искусств.

Он сам открыл мне дверь кухни и неестественно обрадовался моему приходу. Он находился в каком-то необычайно возбужденном состоянии. Даже его глаза, обыкновенно сонные и тусклые, странно блестели, будто у него жар.

– Нет, мы никуда не пойдем, – сразу заявил он. – Я недавно вернулся домой и страшно устал. Я всю ночь играл в карты и много выиграл. Мы останемся здесь и будем пить чай.

Я поздравила его с выигрышем, но он махнул на меня рукой.

– Чушь! Поздравить вы меня можете, но совсем не с выигрышем. Ведь мне в картах, на войне и в любви всегда везет.

«Разве всегда?..» – спросила я себя.

А он уже продолжал:

– Поздравить вы меня можете с совершенно необычайными стихами, которые я сочинил, возвращаясь домой. И так неожиданно. – Он задумался на мгновение. – Я и сейчас не понимаю, как это произошло. Я шел по мосту через Неву – заря и никого кругом. Пусто. Только вороны каркают. И вдруг мимо меня совсем близко пролетел трамвай. Искры трамвая, как огненная дорожка на розовой заре. Я остановился. Меня что-то вдруг пронзило, осенило. Ветер подул мне в лицо, и я как будто что-то вспомнил, что было давно, и в то же время как будто увидел то, что будет потом. Но все так смутно и томительно. Я оглянулся, не понимая, где я и что со мной. Я постоял на мосту, держась за перила, потом медленно двинулся дальше, домой. И тут-то и случилось. Я сразу нашел первую строфу, как будто получил ее готовой, а не сам сочинил. Слушайте:

                            Шел я по улице незнакомой

                            И вдруг услышал вороний грай,

                            И звоны лир, и дальние громы —

                            Передо мной летел трамвай.

Я продолжал идти. Я продолжал произносить строчку за строчкой, будто читаю чужое стихотворение. Все, все до конца. Садитесь! Садитесь и слушайте!

Я сажусь тут же в кухне за стол, а он, стоя передо мной, взволнованно читает:

                            Как я вскочил на его подножку,

                            Было загадкою для меня.

Это совсем не похоже на прежние его стихи. Это что-то совсем новое, еще небывалое. Я поражена, но он и сам поражен не меньше меня.

Когда он кончил читать, у него дрожали руки, и он, протянув их вперед, с удивлением смотрел на них.

– Оттого, должно быть, что я не спал всю ночь, пил, играл в карты – я ведь очень азартный – и предельно устал, оттого, должно быть, такое сумасшедшее вдохновение. Я все еще не могу прийти в себя. У меня голова кружится. Я полежу на диване в кабинете, а вы постарайтесь вскипятить чай. Сумеете?..

«Это ведь почти чудо», – говорил Гумилев, и я согласна с ним. Все пятнадцать строф сочинены в одно утро, без изменений и поправок.

Все же одну строфу он переделал. В первом варианте он читал:

                            Знаю, томясь смертельной тоскою,

                            Ты повторяла: Вернись, вернись!

                            Я же с напудренною косою

                            Шел представляться Императрикс.

вместо:

                            Как ты стонала в своей светлице…

и так далее…

Машенька в то первое утро называлась Катенькой. Катенька превратилась в Машеньку только через несколько дней, в честь «Капитанской дочки», из любви к Пушкину.

Догадка Маковского, что «Машенька» – воспоминание о рано умершей двоюродной сестре Гумилева, неправильна, как и большинство таких догадок…

Сам Гумилев очень ценил «Трамвай».

– Не только поднялся вверх по лестнице, – говорил он, – но даже сразу через семь ступенек перемахнул.

– Почему семь? – удивилась я.

– Ну, вам-то следует знать почему. Ведь и у вас в «Толченом стекле» семь гробов, семь ворон, семь раз прокаркал вороний поп. Семь – число магическое, и мой «Трамвай» магическое стихотворение.

Он улыбался, и я не знала, шутит ли он или говорит серьезно.

«У цыган» было написано им дней через десять.

– Я все еще нахожусь под влиянием «Заблудившегося трамвая», – говорил он. – «Цыгане» одной семьи с ним. Но они, я сам знаю, гораздо слабее. Надеюсь все же, что мне удастся перемахнуть еще через семь ступенек. Конечно, не сегодня и не завтра, а через полгода или год – ведь «великое рождается не часто».

Через полгода…

Кстати, о неправильных догадках. Тот же С. Маковский называл стихотворение Гумилева «Дева-птица» «запутанной криптограммой в романтически-метерлинкском стиле» и считал его чуть ли не центральным в поэзии Гумилева, тогда как это стихотворение действительно стоит особняком в творчестве Гумилева, но совсем по другой причине.