Положа руку на сердце, утверждаю, что Мережковский до своего последнего дня оставался лютым врагом Гитлера, ненавидя и презирая его по-прежнему.
В спорах с Георгием Ивановым, считавшим, как и Черчилль, что «хоть с чертом, но против большевиков», Мережковский называл Гитлера «маляр, воняющий ножным потом».
Кстати, меня удивляет это его невероятное презрение к Гитлеру: он считал его гнусным, невежественным ничтожеством, полупомешанным к тому же.
А ведь он всю жизнь твердил об Антихристе, и когда этот Антихрист, каким можно считать Гитлера, появился перед ним, Мережковский не разглядел, проглядел его.
Осенью 1932 года мы с Георгием Ивановым оказались в Риге, где жил мой отец. Нам совсем не хотелось покидать Парижа – там уже начался зимний сезон, и вечера и литературные собрания следовали один за другим. В те довоенные годы литературная жизнь кипела и бурлила в Париже. Туда съехались почти все большие русские поэты и писатели, и Париж, а не Москву в шутку стали называть «столицей русской литературы». Уезжать из него нам казалось обидно.
Но мой отец смертельно заболел, и мне хотелось провести с ним его последние дни.
Я уезжала из Парижа в самом удрученном состоянии, с самыми мрачными предчувствиями.
Но предчувствия, как почти всегда, обманули меня.
Мой отец встретил меня веселый и жизнерадостный. Он совершенно не походил на умирающего. Никаких болей он не испытывал и не подозревал о своем скором конце. Мой приезд был для него настоящим праздником, и он всячески старался устроить мою жизнь как можно лучше и приятнее: возил меня в рестораны и в театры и снял для меня и Георгия Иванова, чтоб мы чувствовали себя самостоятельными и независимыми, отличную меблированную квартиру – в ней до нас жил «сам Макс Рейнгард». Если бы не сознание неизбежности рокового конца моего отца, я бы чувствовала себя здесь совсем хорошо.
Мы провели в Риге целый год, и этот год, непохожий на длинную вереницу моих остальных эмигрантских лет, лежит в памяти моей, «как белый камень в глубине колодца».
Рига, нарядная столица Латвии, особенно пышно цвела и расцветала, доживая свои последние светлые дни перед гибелью.
Она вся утопала в садах и эспланадах, а Старый город, с его кривыми улочками, средневековыми зданиями и великолепной площадью Черноголовых, придавал ей очень нравившийся мне, слегка сказочный вид.
В Риге обосновалась масса эмигрантов со всей России. Большинство из них, по-видимому, вполне сносно устроились. Насколько я могла судить, лучше, чем у нас в Париже. Латышские власти не притесняли русских и относились к ним более чем сносно.
В Риге была отличная опера и драматический театр, где наряду с латышскими шли русские представления.
Вскоре после моего прибытия в Ригу, когда я еще жила на квартире отца одна – Георгию Иванову долго пришлось хлопотать о латвийской визе, и он приехал в Ригу только через месяц после меня, – ко мне явилась интервьюировать меня для газеты «Сегодня» молодая журналистка. Покончив с интервью, она передала мне привет от редактора Мильруда и приглашение «пожаловать поскорее в редакцию. И Петр Пильский тоже будет счастлив познакомиться с вами».
Принимая приглашение и обещая прийти, я неожиданно рассмеялась. Она удивленно взглянула на меня – что тут смешного? Но я не стала объяснять ей причину своего непонятного смеха, и она, получив от меня мою фотографию, так и ушла, явно недоумевая и, должно быть, считая «эту Одоевцеву очень странной».
А мой смех был вызван трагикомическими воспоминаниями о моем знакомстве с Мильрудом. Я не хотела о нем говорить, надеясь, что он начисто забыл его. Ведь это было так давно – целых десять лет тому назад!
Я снова смеюсь и, как говорил Андрей Белый, «с головой погружаюсь в свое прошлое».
…Вот я, только две недели тому назад покинувшая Петербург, здесь, в Риге, у отца. Я уже успела до отказа насладиться прелестями сытной рижской жизни и почувствовать, что мне здесь все-таки чего-то не хватает. Чего? Ну, понятно, «литературного амбьянса» – как это называлось у нас в Цехе, – казавшегося мне тогда не менее необходимым, чем воздух. В Риге существует ежедневная газета «Сегодня» – я с удовольствием читаю ее каждое утро. Она ведется живо и интересно и вовсе не похожа на наши «Правду» и «Красную газету». Вокруг нее, должно быть, группируются поэты. Надо пойти в «Сегодня», познакомиться с ее редактором Мильрудом и отнести ему мои стихи в подарок – бесплатно. Он, наверное, будет очень рад появлению русского поэта, только что прибывшего из Петербурга, и познакомит меня со здешними поэтами.
Недолго думая, я переписываю три своих стихотворения, засовываю свой бант под замшевую круглую шапочку с помпоном, надеваю свое рыжее клетчатое пальто – то самое из моих стихов о статуе в Летнем саду – и отправляюсь знакомиться с Мильрудом.
Редакция газеты «Сегодня» помещается на захолустной Суворовской улице в старом скромном домике. Я вхожу и заявляю звонко щелкающей на пишущей машинке барышне, что желаю видеть редактора газеты Мильруда.
– У вас рандеву? – спрашивает она.
Я качаю головой:
– Нет.
Она удивленно поднимает подрисованные брови.
– Вы хотите видеть лично его? По какому делу?
– Без всякого дела. Я пришла с ним познакомиться. Я – Ирина Одоевцева, – не без гордости говорю я.
Но мое имя ей, по-видимому, незнакомо. Она еще выше поднимает брови.
– Вряд ли он вас примет. Но я пойду доложу ему.
И она уходит. Я остаюсь одна, немного сбитая с толку. Не такого приема я ожидала. Впрочем, откуда этой маленькой рижской машинистке разбираться в делах поэзии?
Она возвращается и предлагает мне последовать за ней. Ну конечно, иначе и быть не могло. И я поднимаюсь с ней по узкой обшарпанной лестнице на следующий этаж.
Редактор Мильруд сидит за большим некрашеным столом, заваленным бумагами, в пустоватой, бедно обставленной комнате. Он высокий и плотный, еще совсем нестарый и симпатичный на вид. Но меня он окидывает не приветливым, а скорее удивленным взглядом.
Он слегка приподнимается, не предлагая мне сесть.
– Чем могу служить? Предупреждаю, что мы уже нашли машинистку и вакантных мест у нас в «Сегодня» больше нет…
Я сажусь на венский стул, перед тем как ответить.
– Нет, я не ищу места. Я пришла с вами познакомиться. Я – Ирина Одоевцева и принесла вам мои стихи.
Он слегка морщится:
– Стихи? Этого товару у нас и так больше чем надо. Ни к чему нам. Вот маленький рассказик, если подойдет…
Я перебиваю его. Он, должно быть, не расслышал моего имени, и я повторяю отчетливо и громко:
– Я – Ирина Одоевцева и рассказов не пишу. Я – поэт Ирина Одоевцева.
– Как? Ирина Ода-овца? Простите, не слыхал… – и любезно кивнув: – А вы попробуйте. Авось вам удастся. Коротенький, фабульный рассказик. Мы против начинающих ничего не имеем. Даже поощряем. И небольшой гонорар заплатим, если возьмем. А теперь простите. – Он снова приподнимается. – Очень занят, – и уже вполне дружелюбно улыбнувшись: – До скорого! Надеюсь, с рассказиком!
Я встаю, стараясь совладать с собой, и, уничтожающе взглянув на него, отчеканиваю:
– Вам, редактору газеты, следовало бы лучше знать имена русских поэтов, – и, слегка поклонившись, гордо выхожу.
Спускаясь по лестнице, я крепко держусь за перила – только бы не полететь кубарем вниз от душащего меня возмущения. Но у меня все же хватает самообладания, чтобы, проходя мимо машинистки, кивнуть и пожелать ей как ни в чем не бывало:
– Всего хорошего!
Дома я, уже не сдерживаясь, рассказываю отцу, как меня «оскорбил» Мильруд. Он остро переживает мою обиду – как и полагается горячо любящему отцу – и решает тут же больше не читать «Сегодня» и прекратить его выписывать. Решение это он, впрочем, все же не осуществляет.
– Ода-овца, – повторяю я и снова смеюсь.
Это было десять лет тому назад, многое за эти годы переменилось, и «сама, покорна общему закону, переменилась я».
Да, я теперь совсем не та, что там, на берегах Невы. Даже мой бант – казалось бы, составлявший часть меня самой, – давно исчез. Расставаться с ним мне было нелегко. Но я поняла, что здесь он просто невозможен.
Прошло несколько дней после моего интервью, и вот я иду в «Сегодня» вторично знакомиться с Мильрудом, надеясь, что о первом знакомстве с «Ода-овцой» он забыл.
Редакция «Сегодня» помещается теперь в фешенебельной части города в собственном большом, чрезвычайно безобразном особняке. Но внутри его все на удивление пышно и богато. И до чего непохоже на более чем скромную редакцию наших парижских «Последних новостей».
Меня, как только я назвала себя, вводят в огромный, роскошный кабинет Мильруда, и он сам уже идет ко мне навстречу, сияя радостью.
– Наконец-то! Я уже заждался вас!
Он усаживает меня в глубокое удобное кресло. И сразу же:
– А я уже боялся, что вы все еще не простили мне моего – помните – приема десять лет тому назад.
О господи, значит, он не забыл! А он продолжает:
– Я тогда же хотел извиниться перед вами. Ведь вы тогда имели и право, и основание называть себя «русским поэтом». Мне это объяснил ваш горячий поклонник Максим Горький, превозносивший до небес ваши баллады и поэму о Луне. Но мне вы показались в вашей шапочке с помпоном удивительно забавным подростком с просто дьявольским апломбом. Вы с таким высокомерием заявили мне, что мне следовало бы лучше знать имена русских поэтов, что я просто остолбенел и долго потом без смеха не мог вспомнить о вас. Даже Максиму Горькому рассказал, думая посмешить его.
Лучше бы он об этом не вспоминал. Я киваю:
– Да. Я не могла не показаться вам смешной. Я тогда была чересчур самонадеянной и уверенной в себе. У меня еще не было понятия о табели о рангах, господствующей в эмиграции. Я еще думала и вела себя как в Петербурге. Теперь я стала гораздо скромнее. С меня здесь успели сбить спесь. А вот вашему тогдашнему совету – попробовать написать рассказик – я, как видите, последовала.