На берегах Невы. На берегах Сены. На берегах Леты — страница 97 из 161

– Прочтите, пожалуйста, еще какое-нибудь «кошачье», – прошу я, желая избежать разговора о ее «серьезных стихах». – Или нет, раньше повторите еще про тигрокота, чтобы я его хорошенько запомнила. Он просто восхитителен.

Она охотно соглашается. Она, как, впрочем, и большинство поэтов, готова читать свои стихи «сколько угодно и еще немного – с полчасика».

– У меня целый кошачий эпос, – объясняет она. – Тигрокот и белолапка его главные герои. Они кошачьи Тристан и Изольда или Ромео и Джульетта. Но и других вымышленных кошек и котов у меня много. Они меня постоянно навещают. В особенности когда я больна. Такие добрые, чуткие – сейчас же тут как тут. Развлекают и утешают меня. Это я о них:

                                  Все коты пришли гулять

                                  На зеленую кровать,

                                  И пошли домой потом

                                  Кошка с кошкой, кот с котом.

Вас, наверно, удивляет «на зеленую кровать» – будто на зеленый луг. А это просто оттого, что у меня зеленое покрывало на кровати.

Она так улыбается и так смотрит вдаль, будто действительно видит перед собой процессию котов и кошек, чинно шествующих попарно.

– Они удивительно умные, – продолжает она оживленно. – Я как-то сочинила о них целую поэму. И, представьте себе, они сразу же стали исполнять ее хором, на разные голоса. И что уже совершенно невероятно, прибавлять к ней разные, ими самими сочиненные строфы, особенно когда у меня жар. Да так ловко, так находчиво. Я просто диву даюсь. Куда мне! Гораздо лучше меня. Да, пожалуй, и всех наших поэтов. Беда только в том, что я их запомнить не могу никак, хоть и стараюсь. Но проснусь: нет, ни слова не помню! До слез досадно. Совсем как у Гейне. Про его сон с «ципрессами»[72]. Вы, может быть, помните?

– Да, я помню:

                           Ich wache auf, und der Strauß ist fort,

                           Und das Wort hab ich vergessen[73].

– Вот-вот, – радостно кивает Тэффи. – Это самое. Конечно, немецких поэтов сейчас цитировать неприлично. Всех, даже Гете. Но ведь Гейне – еврей. Его гитлеровцы из своих антологий исключили. Он не немецкий, он просто поэт. Его можно.

– А кошачья поэма, – напоминаю я.

Тэффи поправляет съехавший в сторону берет и проводит пуховкой по раскрасневшемуся от вдохновения и волнения лицу и начинает читать с нескрываемым удовольствием:

                                 – Тридцать три и два кота

                                 И четыре кошки…

Поэма очень длинная. Я запомнила из нее только эти две строчки. А жаль – в ней было много остроумных находок и прелести.


Тэффи все же, как и полагается юмористке, была неврастенична и даже очень неврастенична, хотя и старалась скрыть это. О себе и своих переживаниях она говорила редко и, по ее словам, «терпеть не могла интимничать», ловко парируя шутками все неудачные попытки «залезть к ней в душу в калошах».

– Почему в калошах? – удивленно спрашиваю я.

– Без калош не обойтись, – объясняет она. – Ведь душа-то моя насквозь промокла от невыплаканных слез, они все в ней остаются. Снаружи у меня смех, «великая сушь», как было написано на старых барометрах, а внутри сплошное болото, не душа, а сплошное болото.

Я смеюсь. Но Тэффи даже не улыбается. Она шагает рядом со мной и, подняв голову, сосредоточенно оглядывает дома по обе стороны улицы.

Она, должно быть, устала. Мы возвращаемся с прогулки. Со слишком большой прогулки для нее. Я забыла, я не подумала, что такой «спортивный пробег» в семь километров ей не по силам.

– Надежда Александровна, вы устали? – спрашиваю я.

Она качает головой:

– Нет, не то. Или все-таки устала. Но не от прогулки только, а оттого, что на этой несносной улице столько домов и все высокие. А я должна сосчитать, сколько окон в каждом этаже. Утомительно!

Я удивлена.

– Почему вы должны считать окна?

Она пожимает плечами:

– Разве я знаю, почему и зачем? Должна, и все. Иногда не могу на улицу выйти – сейчас же обязана считать окна – четное или нечетное число их. Нечетное – да. Четное – нет. Четное приносит мне счастье. Я и номера автомобилей считаю. Но теперь, слава богу, автомобилей почти нет. А в Париже просто беда. Идешь и головой крутишь: то на окна, то на автомобильные номера смотришь, легко самой под автомобиль угодить. Не каждый день это со мной. Но последнее время все чаще. Очень тяжело это и неприятно. И мучительно.

Я знаю, что считать номера автомобилей и окна домов один из признаков неврастении. Но я говорю:

– Я и сама суеверна. А Жорж, тот суеверен до смешного.

Она морщится:

– Нет, это не суеверие. Хотя я, конечно, тоже суеверна. Но окна – другое. Из области чтения наоборот. Ведь я читаю во второй раз справа налево каждую строку книги, письма и даже то, что сама пишу. Это изводит меня. И ничего не могу с собой поделать. Будто кто-то приказывает мне. Если не послушаюсь, знаю, плохо будет. И слушаюсь.

Мы выходим на набережную.

– Давайте посидим в «нашем» кафе, – предлагает она. – Вы меня действительно слегка загоняли. Отдохнем. Может быть, настроение улучшится. Хоть вряд ли.

Мы устраиваемся на террасе.

Она достает из сумочки зеркальце, смотрит в него, состроив гримасу.

– До чего противная физиономия! – Она засовывает зеркальце обратно в сумку и звонко щелкает затвором. – Смотреть на себя тошно, да и на других тоже. – И спохватившись: – К вам не относится, ведь о присутствующих…

– Не говорят, – кончаю я. – Не говорят, а думают. Все же, Надежда Александровна, скажите мне что-нибудь очень лестное, какой-нибудь комплимент, вроде как в одном из ваших рассказов, помните:

                                   Твои глаза порой похожи

                                   На снившийся во сне топаз.

                                   Ни на одной знакомой роже

                                   Я не видал подобных глаз.

Я смеюсь. Она поднимает брови в недоумении.

– Разве смешно? По мне, просто глупо. Хотя я это не выдумала, не сочинила. Это один прапорщик написал барышне в альбом; он был в нее влюблен, а она требовала от него мадригалов. Был у него еще и такой:

                                   Вижу, вижу девку рыжу,

                                   Да и ту я ненавижу.

Бедный! Ничего придумать не мог. Она была рыжая. Обиделась. Прогнала его. А через месяц его на войне убили. И это скорее грустно, чем смешно. Как жестока жизнь, как несчастен человек. Каждый мой смешной рассказ, в сущности, маленькая трагедия, юмористически повернутая.

Она проводит несколько раз перед глазами рукой, будто отгоняет муху или комара. Но ни комара, ни мухи нет. Я не решаюсь спросить, что означает ее жест.

– Иногда я чувствую себя странно. И отвратительно. Как сейчас вот. Мне кажется, что я когда-нибудь сойду с ума.

Я смотрю на нее испуганно. Голос ее звучит глухо, и в глазах несвойственное выражение тоски.

– Надежда Александровна, – робко советую я, – вы бы к доктору сходили.

– К доктору? – спрашивает она насмешливо. – Вздор! Пробовала. И не раз. Ни к чему не привело. Нет доктора, способного понять, что со мной делается.

– К специалисту по нервным болезням, – продолжаю я советовать.

Она прищуривается:

– Ну конечно, нервами все объяснить можно. Все от нервов, как уверяла моя нянька, все – и куриная слепота, и понос, и пожар, и сап у лошадей. Только нервы здесь, как при сапе или пожаре, вряд ли виноваты. Вот я ломаюсь, как свинья на веревочке. Грожу сойти с ума. Да только, как правильно говорит Мережковский, умные с ума не сходят. А в том, что я, Тэффи, умна, никто ведь сомневаться не может. Не так ли? – лукаво спрашивает она. – Все от безделья, от скуки. Печататься негде, впрок я писать не умею, вот глупые мысли и расплодились в мозгу, как тараканы. Шуршат, бегают, усиками шевелят. А мне от них коломятно и тошно. До того, что иногда просто хочется головой о стенку.

Она замолкает на минуту, отодвигает нетронутую чашку кофе и решительно встает.

– Ну, довольно с меня! До свидания. А таскать меня в такую даль на Côte Basque[74] вам не следовало. «Не такое нонче время, мой товарищ дорогой», чтобы на голодный желудок километры отмахивать. Пойду к себе – отлеживаться.

– Вы сердитесь, Надежда Александровна? Простите, – растерянно говорю я. – Мне казалось, что это не далеко. И ведь так красиво.

– Ну и что, что красиво? – перебивает она. – «Красота спасет мир»? Успокоит и накормит? А вышло наоборот. Я действительно обозлилась. Нет, не на вас. На себя. За это дурацкое хождение по мукам. У меня ноги болят, распухли. Каждый шаг мука. А я из гордости скрываю. И зачем, спрашивается, я перед вами расквакалась? Стыд и срам!

Она сердито надвигает берет на лоб, протягивает мне руку и вдруг неожиданно заливается своим милым, легким смехом.

– Ну-ну! Не вздумайте огорчаться. Какая вы, право, забавная! Нельзя так за других расстраиваться в наши жестокие дни. Рано еще плакать надо мной. И совсем мне уже не так плохо! Даже совсем не плохо! Бросьте! Бегите себе весело домой. Благо у вас дома тепло и уютно, и обед вкусный, и любящий муж. А обо мне не думайте. Пользуйтесь жизнью, пока судьба к вам так благосклонна. Ведь колесо фортуны вертится. Кто знает, может быть, и вы тоже когда-нибудь окажетесь под ним. Так старайтесь быть как можно счастливее теперь, чтобы потом было бы о чем вспомнить. Впрочем, не слушайте мои глупые советы. И воспоминания ни к чему, когда на душе мерзко. Все это вздор. Кланяйтесь Георгию Владимировичу.