— Просто смешно думать, что я могу перестать быть дипломатом! — взволнованно убеждал он меня.
Я, конечно, не стала настаивать и согласилась, что не права. Каково же было мое и всех присутствовавших на этом обеде удивление, когда через две недели Муссолини отозвал этого посланника в Рим, заставил его подать в отставку, и он поселился в своем имении. Этот случай принес мне некоторую популярность, и я при желании даже могла бы стать «известной хироманткой».
В Риге в то время было много молодых поэтов: очень талантливая Ирина Сабурова, молодой редактор журнала «Для вас». Ею и сейчас гордятся прибалтийцы, разбросанные по всему миру, — в Канаде они так и называют себя «сабуровцами». В Риге жил и ее муж, композитор и поэт Александр Перфильев, сюда наезжал и Игорь Чиннов, только начинавший свое блестящее восхождение к славе.
Но с ними всеми я тогда, о чем жалею теперь, и знакома не была.
Познакомилась я с ними много позже, тогда же я проводила большую часть дня с отцом, а остаток — в светских развлечениях.
Все же мы с Георгием Ивановым сотрудничали в «Сегодня» и часто встречались с Пильским и Мильрудом и бывали друг у друга.
Слава Тэффи в дореволюционной России была огромна. Ее читали, ею восхищались буквально все — начиная от почтово-телеграфных чиновников и аптекарских учеников, как известно, самой низшей ступени читателей тех лет, — до... императора Николая II.
Когда при составлении юбилейного сборника 300-летия царствования дома Романовых почтительно осведомились у царя, кого из современных русских писателей он желал бы видеть помещенным в нем, царь решительно ответил:
— Тэффи! Только ее. Никого, кроме нее, не надо. Одну Тэффи!
И с явным неудовольствием, после долгих уговоров, согласился, чтобы в юбилейном сборнике появились имена и портреты и других поэтов и писателей, во главе с Гиппиус и Мережковским.
Георгий Иванов слышал это еще в Петербурге, в 1913 году, от А.А. Мосолова и как-то, уже в Париже, спросил Тэффи, было ли ей известно, что царь был ее горячим поклонником.
Тэффи покачала головой.
— Представьте себе, понятия не имела. А то, наверно, задрала бы нос. Впрочем, нет, — я тогда уже объелась славой. Я почувствовала себя всероссийской знаменитостью в тот день, когда посыльный принес мне большую коробку, перевязанную красной шелковой лентой. Без визитной карточки или сопроводительного письма.
Должно быть, от какого-нибудь из анонимных поклонников моего таланта, — такие случаи уже бывали. Я развязала ленту, раскрыла коробку и ахнула. Она была полна конфетами, завернутыми в пестрые бумажки. И на этих бумажках мой портрет в красках и подпись: «Тэффи»! Тут действительно от гордости у меня как будто выросли крылья. Это ли не слава, не звонкая, сладостная, всероссийская слава?!
Я сейчас же бросилась к телефону и стала хвастаться своим друзьям, приглашая их к себе попробовать конфеты «Тэффи». «А вкусные?» — не без зависти спрашивали они. «Удивительно, невообразимо вкусные! Так приходите!»
Я звонила и звонила по телефону, созывая гостей, в порыве гордости уписывая конфеты «Тэффи» и добросовестно уничтожая их. Я опомнилась, только когда опустошила почти всю трехфунтовую коробку. И тут меня замутило. Я объелась своей славой до тошноты и сразу узнала обратную сторону ее медали.
Вместо того чтобы весело отпраздновать свою славу с друзьями, мне пришлось пригласить доктора, посадившего меня на неделю на диету и уложившего меня в постель с грелкой на печени. И больше меня уже никакими доказательствами славы не проймешь. Спасибо, я уже объелась ею раз и навсегда.
И прибавила, разводя руками:
— А конфеты, как ни странно, люблю по-прежнему. Должно быть, оттого, что они мне запрещены.
Женские успехи доставляли Тэффи не меньше, а возможно, и больше удовольствия, чем литературные. Она была чрезвычайно внимательна и снисходительна к своим поклонникам.
— Надежда Александровна, ну как вы можете часами выслушивать глупейшие комплименты Н.Н.? Ведь он идиот! — возмущались ее друзья.
— Во-первых, он не идиот, раз влюблен в меня, — резонно объясняла она. — А во-вторых, мне гораздо приятнее влюбленный в меня идиот, чем самый разумный умник, безразличный ко мне или влюбленный в другую дуру.
Как-то я рассказала ей, что еще в Петербурге один мой знакомый — она тоже его знала — считал ее самой интересной и очаровательной женщиной из всех, кого ему приходилось встречать в жизни, и с восторгом говорил о ней.
Она вся вспыхнула, расцвела улыбкой и, обняв меня, трижды поцеловала.
— Какая вы милая! Спасибо, спасибо, что не скрыли. Приятное ведь редко кто передает, вот неприятное-то уже всегда — незамедлительно и с удовольствием. Но как жаль, что он сам не сказал мне этого еще тогда, в Петербурге.
— Нет, так нельзя, — поучала она как-то при мне молодую писательницу, резко оборвавшую своего собеседника. — Ведь он ваш поклонник. А поклонников надо холить и бережно к ним относиться. Не то, чего доброго, он сбежит к вашей сопернице. Тогда-то вы пожалеете, белугой завоете, да поздно будет. Она-то его не отпустит. Мертвой хваткой в него вцепится, чтобы вам насолить. По своей вине с носом останетесь.
Впрочем, она и сама не всегда «холила» своих поклонников, особенно при первой встрече.
Вот представляют ей нового поклонника. Никакого сомнения в том, что он ее поклонник, быть не может, — несмотря на солидный возраст и осанистую фигуру, он робеет перед ней, как мальчишка.
— Я так счастлив, — сбивчиво начинает он, почтительно прикладываясь к ее руке, — так мечтал... столько слышал о вас, Надежда Александровна, и...
— Не верьте, не верьте ни одному слову, — перебивает она его. — Все это ложь и сплетни!
— Но помилуйте, — почти вскрикивает он, — я только самое лучшее, только самое замечательное о вас слышал...
— Ну, тогда уже и подавно ложь и сплетни, — отрезает она.
Он, сбитый с толку, испуганно смотрит на нее, переступая с ноги на ногу, и не находит, что сказать.
Но тут она приходит ему на помощь:
— И давно вы мечтали познакомиться со мной?
— Давно. Ужасно давно, — растерянно отвечает он. — Еще в Берлине в 1923 году, когда вас впервые увидел. Все искал удобного случая быть вам представленным...
Она разводит руками:
— Подумать только! Но, слава Богу, нашли-таки долгожданный случай. Теперь будем знакомы. Но сколько вы лет проморгали! «А годы проходят, все лучшие годы». И их не вернуть, — поучительно и весело добавляет она. — Теперь нам с вами придется часто встречаться, чтобы хоть отчасти наверстать потерянное время, — уже совсем любезно обещает она новому поклоннику.
Тэффи в своих довоенных фельетонах в «Возрождении» и в «Последних новостях» из недели в неделю описывала эмигрантов и их быт. Остроумно и порой зло.
Доставалось решительно всем, без исключения. Все же ее излюбленными «козами отпущения», как она их сама называла, являлись стареющие, не в меру молодящиеся эмигрантки.
Помню, как в одном из своих фельетонов в «Последних новостях» она издевалась над одной такой «козой», потратившей с трудом скопленные деньги на покупку красного обезьяньего колпачка с победоносно торчащим вверх фазаньим пером. Колпачок этот придавал ее усталому, помятому жизненными невзгодами и непогодами лицу такой залихватский и вместе с тем жалкий вид, что, глядя на нее, хотелось расхохотаться и заплакать над ней одновременно, а главное, посоветовать ей: «А ты бы в зеркало посмотрелась, чучело!»
Такие обезьяньи колпачки были тогда в большой моде и действительно уродовали неосторожно соблазнившихся ими немолодых женщин.
Бедные! Прочитав фельетон Тэффи, ни одна из этих молодящихся модниц не посмеет больше надеть свой обезьяний колпачок. А ведь он дорого стоил.
В тот же день мы с Георгием Ивановым отправились на какой-то очередной литературный вечер — их в те довоенные годы было очень много.
В антракте у буфета я увидела Тэффи и чуть не ахнула. На ее голове гордо восседал красный обезьяний колпачок с длинным фазаньим пером, совсем как в фельетоне.
Боже мой, как она могла надеть его? Она, должно быть — ведь она была необычайна чутка, — поняла, о чем я думаю, и, здороваясь со мной, насмешливо прошептала:
— А ты бы в зеркало посмотрелась, чучело! — И уже громко продолжала: — Только зеркало не помогает. По опыту знаю. Ведь я — по секрету признаюсь вам — чаще всего с самой себя списываю, себя описываю. «Познай самого себя» — если хочешь по-настоящему растрогать или рассмешить читателя. Это уже Гоголь до меня делал. Еще успешнее, чем я.
Тэффи не только замечательно писала, но и замечательно рассказывала и гордилась своим даром сказительницы.
— Мне бы Шехерезадой быть! Вот это занятие как раз по мне — по мерке. Ублажать пашу, услаждать его слух сказками, а не строчить 1001 фельетон для газет, — не раз повторяла она. — Из меня, без сомнения, вышла бы отличная Шехерезада — во всех отношениях. Я не только умею очаровывать, рассказывать были и небылицы, но и заговаривать боль.
Все же ее умению заговаривать боль, хотя, конечно, я и виду не показала, — не поверила тогда. Ведь не знахарка, не колдунья же она, в самом деле?
Но я была не права, не поверив ей.
Уже после смерти Тэффи, слушая как-то воспоминания о ней Юрия Терапиано, я — с удивлением — узнала, что она не хвасталась, а действительно могла заговаривать боль.
Тэффи и Терапиано лечили зубы у одного и того же дантиста и, конечно, — как говорила Тэффи, — «поверяли друг другу свои зубные тайны и беды».
Перед тем как обзавестись вставной челюстью, Терапиано было необходимо удалить воспаленный коренной зуб. Без наркоза — очень болезненная операция.
Тэффи его всячески ободряла:
— Пустяки! Не бойтесь! Я пойду вместе с вами и буду вам зуб заговаривать. Боли не заметите! — обещала она ему.
Так и сделали. В назначенный день и час она, предварительно переговорив с дантистом по телефону, явилась вместе с Терапиано в зубоврачебный кабинет. И сразу же начала увлекательнейший рассказ.