Можно ли проснуться оттого, что очень хочется спать? Оказывается, можно. Наверное, так бывает, когда спишь не по своей воле. Да и разве можно назвать это, сгинувшее, настоящим сном? Сквозь подавляющую разум и чувства мутную одурь парень смутно различал голоса, прикосновения чьих-то рук — то хватких, то вкрадчиво осторожных. Иногда ему казалось, что он все еще на помосте, что упал-таки, не сумел скрыть от толпы непростительную для Витязя слабость. Но под спиною обнаруживалось то расхлябанное тележное днище, то скрипучее сооружение из кож и шестов, на котором незнакомые мужики волокли бессильного парня мимо какого-то нескончаемого плетня, а гул толпы оборачивался грохотом копыт или многоногим людским топотом, или — вот как теперь — толкотней и вздохами переминающейся за стенкой скотины.
Да, он проснулся. Вернее сказать, очнулся. Вынырнул. Отпустила его эта муторная трясина, вязкая и властная помесь обморока с ведовским заклятием. Очнулся потому, что ему невыносимо хотелось уснуть по-настоящему и вновь пережить во сне (хотя бы во сне!) давнее, растревоженное сумерками, горьким дымком странной лучины, вечерним туманом, пробирающимся снаружи вместе с ленивыми сквозняками.
Они возвращались тогда из крохотной глухой деревеньки, где дядюшка Лим накупил зерна и прочей съедобной полевой всячины. Почтенный кабатчик всегда норовил скупать провиант подальше от Столицы. Госпожа Сатимэ любила ворчать, что выгадывает он сущие медяки, а когда-нибудь из-за этих мелочных выгадываний непременно расстанется и с кошельком, и с жизнью. Что ж, госпожа Сатимэ вообще любила ворчать, и дядюшка Лим давным-давно научился с чрезвычайно внимательным и почтительным видом пропускать ее ворчание мимо ушей. Выгода не бывает маленькой, а монеты нельзя считать по-обычному, просто загибая пальцы. Вроде бы всего раз-другой звякнет в кармане лишний медяк — глядь, а уж там на золотой назвякало. Важно только уметь держать карман открытым как можно шире в местах, где водятся медяки, и следить, чтобы они не выпрыгивали обратно, — а уж выпрыгивать, вытекать да разбегаться денежки умеют превосходнейшим образом. Что же до возможности потерять кошелек и голову, то эти страхи госпожи Сатимэ были совершенно напрасны. Возницей кабатчик брал старину Круна, который одним своим видом распугивал любителей шалить на дорогах; а после случая с Сарпайком Нору тоже пришлось помотаться по дальним деревням в хозяйской телеге. Поездки в сопровождении такой охраны оказались настолько безопасными, что однажды дядюшка Лим взял с собою Рюни — помнится, жена приказчика со дня на день собиралась рожать, а владелец «Гостеприимного людоеда» не был извергом, но и не мог обходиться без расторопного помощника, знающего счет и всяческие провиантские премудрости.
...Был поздний вечер. Сумерки пахли прозрачно и горько, над скошенными полями расплывался невесомый белесый дым: крестьяне выжигали стерню. Горизонт уже изломился дальними силуэтами сторожевых башен Арсдилона — всего лишь чуть более темными, чем низкое беззвездное небо. Мулы брели скучной тряской рысцой, старина Крун, кажется, дремал с вожжами в руках. А вот почтеннейший Сатимэ не дремал — он крепко и сладко спал, обнимая мешок с зерном, и по лицу кабатчика даже случайный прохожий сразу бы догадался, что поездка была неутомительной и добычливой, а припрятанная за пазухой фляжечка совершенно пуста.
Рюни тоже спала. Заботливый батюшка, перед тем как заключить в нежные объятия зерновой мешок, укрыл ее своим войлочным дорожным плащом, но вечер выдался на редкость теплым, и плащ девчонке явно мешал. Она постанывала во сне, вертелась, рискуя свалиться под колеса, и в конце концов сбрыкала батюшкин плащ на дорогу. Нор (из всех четверых он один бодрствовал) торопливо спрыгнул с телеги, подобрал хозяйское одеяние и попробовал снова укрыть им Рюни. Не вышло. Девчонка что-то жалобно прохныкала и вдруг, не открывая глаз, поймала запястье парня и сунула его ладонь себе под щеку. Так он и шел до самых городских ворот рядом с телегой, боясь шевельнуть деревенеющей рукой, умиляясь сладкому причмокиванию Рюни и думая обо всяких вещах, которые еще днем казались совершенно несбыточными. А хозяйский плащ волочился за ним по пыли, репьям и прочей дряни, какой богаты обочины хорошо наезженных трактов...
Прошлое нельзя возвратить. Прошлое может возвратиться только само и только в снах — да и то очень редко. Куда больше потерявший, чем получивший от жизни парень научился ценить подобные нечастые сны и даже предугадывать их. Вот сейчас, если бы удалось заснуть по-настоящему... Нет, не удастся. Потому что вместе с тобою, вместе с твоей тоской о минувшем очнулись опасения за будущее и досадное мелочное любопытство.
Где он очутился? Что за странная каморка? По всему видать — выгородка в какой-то огромной хижине. Две стены сложены из аккуратных толстенных бревен, две другие — из переплетенных травою тонких жердей; эти жердяные не достают до кровли, от которой видать лишь кусок высокого да крутого травяного ската. И еще круглороги где-то неподалеку... Парень мог представить себе лишь одну хижину аж этакой громадной величины, в которой к тому же содержат скотину, а сквозняки способны внезапно наливаться могучим духом мясного варева. В этой хижине Леф был лишь однажды и недолго, но все же запомнил. Например, висящую на одной из стен редкостную шкуру хищного. Похоже, именно в эту шкуру — заскорузлую, лысоватую, он сейчас и завернут. Так что же, его принесли в корчму? Затащили в крохотную каморку рядом с хлевцем для круглорогов (тех, что отобраны на угощение вечерним гостям), уложили на кучу мягких сушеных листьев, прикрыли чудодейственной шкурой... Леф заворочался, попытался позвать кого-нибудь, но в горле только булькнуло, словно камешек в колодец свалился.
Впрочем, даже такой его зов был услышан. Изрядный кусок одной из жердяных стен сдвинулся в сторону, приоткрыв на миг что-то похожее на выполосканный зыбким трепетным светом людный зал — не такой, как, скажем, в Гнезде Отважных или в столичном жилище эрц-капитана Фурста, а вроде большой распивочной «Гостеприимного людоеда». Может быть, это сходство лишь примерещилось ударившемуся в воспоминания парню, а может, распивочные во всех мирах одинаковы. Так или иначе, ему мало что удалось рассмотреть. Загородка раздвинулась всего лишь на миг-другой. Сутулая, укутанная в пятнистый ношеный мех фигура задвинула ее за собою, едва лишь успела проскользнуть в каморку, где лежал хворый. Это парень так подумал о себе — «хворый». Подумал и тут же испугался. Может быть, надо было назвать себя вконец увечным? Боли-то вроде бы нет (разве только одуряющее гудение в голове), но из всего, чему следовало-бы уметь шевелиться, парень мог шевелить только правой рукой да шеей. На левом плече будто бы лежало что-то мягкое, прохладное, ласковое, однако же весом способное поспорить с тем валуном, за которым Ларда пряталась во время недавних дел в Ущелье Умерших Солнц. Недавних... Недавних ли? Сколько времени прошло с тех пор? Мерещится, словно тот день еще не успел закончиться, только после долгого бесчувствия и не то может примерещиться — особенно если Гуфа уже пробовала лечить (как оно бывает от старухиного лечения, парень хорошо помнил хотя бы с тех пор, когда зубы Черного Исчадия сделали его одноруким: только что валялся в ущелье, и вдруг сразу горы, землянка ведуньи, а между ущельем и землянкой бешеный знает, сколько дней потерялось).
Ведунья слегка передвинула лучину, присела на корточки и легонько тронула чудодейственной дубинкой онемелое плечо лежащего парня. От этого прикосновения тяжесть сгинула и вроде бы стало легче дышать.
— Отпустило? — тихо спросила Гуфа.
— Отпустило. — Парень закашлялся и тут же схватился за лицо, потому что кашель отдался неожиданно острой болью в висках и глазах.
Старуха опять притронулась к его плечу:
— Ты пока лежи. Не шевелись, не спрашивай ничего — сама расскажу.
— Почему там тихо? — Парень мотнул подбородком в сторону впустившего Гуфу куска стены. — Столько людей... Круглорогов слыхать, а их — нет...
— Боятся, — мягко улыбнулась старуха.
— Кого?!
— Не кого, а чего. Боятся потревожить тебя. Но не уходят. Мы их уж и добром просили, и чуть ли не силком гнали — без толку, каждое утро опять все тут. Спасибо, хоть едят много, — Кутю нынче прямо раздолье... Но как они пристают ко всем — никаких сил не хватает терпеть! Ларду вон, когда выскочила она от тебя, едва до погибели не довели приставаниями. Тоже дурни: видят, что девка чуть не плачет, что не трогать бы ее, так нет, лезут... Разве умно этак-то? Вовсе глупо: у меня лекарской мороки повыше темечка и без их битых рож.
Парень привстал на локте:
— Ларда была здесь? Выскочила, чуть не плачет — почему?
Старуха сразу помрачнела.
— Ты в беспамятстве эту звал... Ну, которая с той стороны...
Парень снова опустился на шуршащее ложе, закрыл глаза. Вот так-то. Звал, значит. А там, по ту сторону, не то что в беспамятстве — в обычных снах будешь звать Ларду. Будешь ведь. Будешь.
Гуфа придвинулась ближе, вслушиваясь в его невнятный шепот, и он поторопился спросить первое, что пришло ему в голову:
— Почему корчма? Почему не домой принесли?
— А думаешь он есть, дом-то? Нету больше у Хона дома, серые сожгли. И огород вытоптали, не поленились. И у Торка та же беда. Мы все пока у Кутя живем, при корчме.
«Так вот, наверное, к какому дружку ходил охотник узнавать новости», — мельком подумалось парню. Ай да корчмарь! Ни Истовых, ни самой Мглы Бездонной не убоялся... Впрочем, тут, верно, не в одной смелости дело. Корчмарь — он по роду своего занятия должен предугадывать будущее ловчей Огнеухих тварей. Но это, конечно, Кутю не в упрек. Он же мог (причем, наверное, с куда большей выгодой для себя) обернуть дело и другим боком: подарил бы Истовым Торка, а через него и прочих...
А Гуфа, присев на утоптанный земляной пол и безотрывно глядя на огонек нелепой лучины, рассказывала о том, чего парень не знал и о чем не успел спросить.