А Гуфа все маялась. И за лечение не спешила браться, и даже не отпускала раненого прилечь, хоть тот уже еле стоял. В конце концов Торк бочком придвинулся к старухе: спросил — тихонько так, с оглядкой на занятую вблизи очага Раху:
— Лечить-то будешь его? Нельзя тебе его не лечить: ежели по-обычному, без твоей хворостины, рука усохнет. Не думай, я в ранах хорошо понимаю — и самого, бывало, и сам тоже...
— Понимает он... — Гуфа не говорила — шипела сквозь зубы. — Без хворостинки... Чего ты от моей хворостинки хочешь, ты, пониматель? Чтоб у него вместо руки скотья нога выперла — ты этого хочешь?! Как я его такой хворостинкой буду лечить? Лефа вон подлечила, Hypда, — хватит с меня такого лечения!
И тут вдруг подал голос Нурд:
— А ты его не новой хворостинкой лечи. Ты его той лечи, которая тебе от покойной родительницы осталась.
Он поднял голову, неторопливо оглядел повернутые к нему изумленные лица, усмехнулся:
— Ты, старая, сама не знаешь, что натворила с моими глазами. Я теперь вроде слепого только при плохом свете. Вообще без света вижу куда лучше, чем видел прежде, и, наверное, днем, при солнышке, видеть буду — пока что не случилось попробовать. Вот обычные цвета я вправду перестал различать, ну и бешеный с ними. Зато другое различаю, странное: вокруг каждого человека вроде сияния какого-то и вокруг прочих тварей (древогрызов, к примеру) тоже, только мутное и серое. А из вещей такое только вокруг новой твоей хворостинки (тоже мутноватое, серое), и вокруг этого вот... — Он подступил к Рахе и осторожно вынул из ее рук нездешнюю дубинку, которую бабы уже прочно приспособили для стряпных надобностей. — У нее сияние яркое, голубое — как у большинства людей. Вот я и подумал: а не снабдила ли твоя родительница эту диковину ведовской силой? Про запас, на случай потери своей хворостинки?
С проворством, немыслимым для ее лет да всегдашней повадки, Гуфа очутилась подле Витязя и выхватила у него дубинку. Несколько мгновений она лихорадочно озиралась, будто искала что-то; потом прыгнула к очагу. Визгливо выкрикнув неразборчивую скороговорку, старуха тронула дубинкой еще не вскипевший горшок, и тот вдруг заклокотал, забурлил, выплюнул облако пара пополам со жгучими брызгами.
На какой-то миг ведунья будто окаменела. А потом она шагнула обратно, к Витязю, уткнулась головой в его грудь и не то засмеялась, не то заплакала... Впрочем, слабость ее была недолгой.
— Ну-ка, Торк, веди сюда своего дружка! — Старухин голос зазвенел медным бубенчиком и внезапно сорвался на смешной писк. — Повезло ему, слышите? Очень повезло нынче ему и всем нам!
Пока охотник, Ларда и Леф торопливо укладывали раненого, старуха ни с того ни с сего спросила ухмыляющегося Витязя:
— Ты сказал: «Как у большинства людей». А что, сияние не у всех одинаково?
Ухмылка медленно сползла с Нурдовых губ.
— Не у всех. У послушников, у Хона с Торком, у их женщин, у Ларды — голубое. А вот у Лефа желтое, и у Старца тоже.
Леф чуть не выпустил из мгновенно взмокших пальцев руку своего названого родителя. Бес знает, что за сияние умеет теперь видеть Нурд, но если это самое сияние у пришедшего с другой стороны Прорвы парня цветом своим отлично от сияния здешних братьев-людей... Получается, что он все-таки не такой, как здешние? Получается, что напрасны были надежды высокоученого эрц-капитана и старой ведуньи. Здесь и там люди неодинаковы, а значит, по обе стороны проклятого Тумана Мир не один и тот же? Но Старец... Или он тоже родился в Арсде?
А Нурд продолжал:
— И еще ты, старая... У тебя сияние вовсе третье — зеленое. Помнишь Кроха-красильщика? Позапрошлой весной он красил мне накидку в зеленый цвет, и для этого смешивал желтую охру с голубой глиной.
Хон наконец заснул. Вроде бы всего только мгновение назад хорохорился, порывался то рассказывать, как все было с послушниками, то расспрашивать Лефа, что там, за Мглой... И вот заснул-таки, не успев слова договорить. Ну и ладно — ему сейчас сон кстати.
Окончив возню с раненым столяром, Гуфа взялась за послушника. Торк, правда, ворчал, что серого объедка не лечить, а пристукнуть бы, но когда старуха велела помочь, не ослушался.
— Ты думаешь, пристукнуть его — сложное дело? — бормотала Гуфа, обтирая кровь с рассеченного послушнического темени. — Пристукнуть — дело вовсе даже простое. Простое, но глупое. Дохлый он нам без надобности, а живьем, глядишь, еще и послужит...
Долгое занятие выдумала себе старуха. Даже при ее вновь обретенной ведовской силе очень непросто оказалось уберечь серого от Вечной Дороги. Хоть и досталось ему не лезвием, а рукоятью крутанувшегося в Хоновой ладони клинка, но досталось крепко — от души и на полный мах. Промедли Гуфа с лечением до рассвета — околел бы, так и не придя в сознание. Но Гуфа успела вовремя.
А вот тратить свое умение на переломанную ногу послушника ведунья не стала. Вправила только и велела бабам выискать какую-нибудь палку да привязать ее к перелому. «Пускай, — сказала, — полежит солнышек с двадцать: и ему на пользу, и нам спокойно».
К концу лечения послушник очнулся. Это заметили все, потому что он принялся барахтаться и орать дурным голосом, — видать, Раха с Мыцей не шибко осторожничали с его переломом. Впрочем, буйствовал серый недолго. Стоило только Гуфе склониться к его лицу, как вопли стихли и дергания прекратились. Леф было решил, будто это старуха угомонила послушника ведовским наговором, но ведовство оказалось здесь ни при чем. Вернее сказать так: ни при чем оказалось старухино ведовство.
Увидав так близко от себя Гуфу, серый, похоже, опамятовал, сообразил, где он да в чьих руках, и больше ни единому звуку не позволил прорваться сквозь закушенные до крови губы. Дергаться он тоже перестал — лежал, почти не шевелясь, только норовил отворачиваться, когда кто-нибудь наклонялся к нему. Попади Леф в лапы Истовых, он бы, наверное, тоже повел себя так, а потому на душе парня шевельнулась тень уважения к раненому послушнику. Впрочем, тень эта шевелилась весьма вяло и очень недолго.
Велев Торку и Ларде придержать серого за голову, Гуфа поднесла едва ли не к самым его глазам пылающую головню. Бешеный знает, что успела разглядеть старая ведунья в сузившихся зрачках послушника, прежде чем тот зажмурился, а только губы ее искривились в мрачноватой улыбке.
— Ну конечно... — Гуфа будто сплюнула эти слова, потом бросила головню обратно в очаг и обернулась к Нурду:— Что ж случилось-то с вами? Рассказал бы.
Нурд снова ссутулился. Глядя на его обвисшие плечи, на то, как он усаживался под стеной — медленно, неловко, с покряхтываниями, — Леф вдруг подумал (да нет, не подумал и не осознал даже — тут правильное слово не вдруг подберешь), что Витязь-то уже в летах и что плохо дело, если он позволяет другим свои лета замечать. Прежде Нурд казался чуть ли не вдвое моложе Хона да Торка, и когда Ларда в ночь после разорения бешеным Сырой Луговины назвала его старым, все долго смеялись. Теперь бы этакое неловкое словцо ни единой улыбки не вызвало; теперь Витязь тому же Торку по меньшей мере ровесник.
А Нурд рассказывал, что случилось с ним да со столяром. Наставив Хона, что надобно говорить да как и куда идти, Витязь прокрался в залец, из которого начинались проходы и наружу, и к Древней Глине, и долгий подъем на самый верх. Как Нурд ни осторожничал, а все же нашумел, взбираясь по ветхим остаткам ступеней (трудно не нашуметь, когда щебень течет из-под ног, будто вода). Шум этот был совсем слаб, он даже не вспугнул ссорящихся где-то поблизости древогрызов: поднимаясь, Витязь пару раз слыхал резкий короткий стрекот — так стрекочут голохвостые твари, готовясь к драке. Однако, выбравшись в залец, Нурд почти сразу понял, что дело плохо. В зальце не было никого — ни тех, которые на четырех ногах, ни двуногих, — но отчетливо пахло горячим металлом и копотью. Совсем недавно там был человек. Человек с огнем. Древогрызы не стали бы выяснять отношения, если поблизости человек с огнем. Значит, был, услыхал поднятый Нурдом шум, подал условленный сигнал, не дождался ответа и понял: идет чужой. И ушел. Куда? Наружу? Может быть, и наружу...
Несколько мгновений Нурд стоял неподвижно, вслушиваясь и вглядываясь. Так ничего и не разглядев, он беззвучно скользнул к ближней стене, взял оставленный возле нее меч (голубое лезвие чуть слышно царапнуло по камню), снова замер на миг-другой. А потом решительно двинулся в проход, ведущий к Древней Глине. Сунься он тогда в потайной лаз наружу, Хон мог бы избежать ранения. Или бы никого из нынешних обитателей Первой Заимки уже не было бы в живых, да и самой Первой Заимки не стало бы — по-разному могло бы случиться.
Идти пришлось долго. Нурд начал опасаться, что не сумеет удержать в памяти количество пройденных поворотов и ответвлений, да и приметы человеческого присутствия давно перестали ощущаться. Витязь совсем уже решил поворачивать обратно, как вдруг его поразила до нелепости простая мысль: а почему он идет именно этой дорогой? Почему пропускал одни боковые ходы и сворачивал в другие, почему миновал попавшийся на дороге огромный гулкий зал (наверное, хранилище Глины)? Словно колдовство какое-то ведет его по темному нутру древнего строения. Но ведовской перстень не греется, значит, либо колдовство тут ни при чем, либо не злое оно, колдовство это? И вдруг он почувствовал слабые отголоски все того же запаха — запаха копоти и горячего металла.
Проход резко изломился, но, еще прежде чем осторожно выглянуть из-за поворота, Нурд почти безошибочно угадал, что ему придется увидеть. Первым бросившимся в глаза предметом был дырчатый медный горшочек, стоящий на полу посреди прохода. На дне горшка бился крохотный язычок пламени — такой крохотный, что свет его не помешал Витязю разглядеть вход в камору, плотно забитую кожаными тюками, черную дорожку, тянущуюся от тюков почти к самому огоньку, и неподвижно сидящего человека в сером. По напряженности этого человека, по его позе чувствовалось: при малейшем шуме он без размышлений толкнет свой непривычного вида светильник туда, на рассыпанную по полу черную пыль. И что тогда? Это тоже было понятно — Витязь хорошо помнил вид проклятого песка, которым снаряжалась плюющаяся дымом и пламенем труба.