остающая крышей едва ли до половины глухой стены высоченного трехэтажного дома с просторной галереей, глядящей на закат. Проклятый миллионер не только отгородился от них глухой стеной, не прорубив в их сторону хотя бы крошечного оконца, чтобы знать, как живут-поживают его соседи, садоводы Воскобойниковы, но и украл у них все послеобеденное солнце, целиком присвоив его себе.
Чук подарил Геку машину, покупал все, что тот просил, – бумагу, холст, любые краски… Но сближаться с ним нынешним и с его друзьями не стал. Мы ведь жили, как во сне, и Гек, и я, и все зимние дачники, внезапно оказавшиеся хранителями прекрасного наследства времени чаепития. И каждый дом, который мы снимали, был сном о счастье: оно могло быть таким или этаким, с дверью на второй этаж или без, с трюмо, в котором мир отражался до бесконечности, пока не исчезал в тусклой дымке ртутной амальгамы; с деревянными, черными, под камень, колонками под бюсты Аполлона и Афродиты или с огромным кожаным креслом, в которое следовало усаживаться надолго, может быть, на целый день, укрываться пледом и, наугад раскрыв любую из сохранившихся в этом сне книг, незаметно засыпать над первым же абзацем: «…География Каспийского моря в античности есть, в сущности, история нескольких цитат, уцелевших от неизвестного произведения неизвестного автора, которые и много веков спустя использовались для создания “историй” и “географий” из тех же самых литературных обломков…» Некоторые сны становились любимыми, и тогда человек старался обосноваться в них надолго, перетекал из зимы в лето, пока хозяева дачи не замечали, что жилец давно уже лучше их освоился в их сне о прекрасном, и, ревнуя, не прогоняли его.
В то время с Геком и случилась история: он снял запустевший после смерти хозяина дом и решил остаться в нем навсегда. Он был слишком счастлив и поверил в счастье. У него была возлюбленная и ребенок, сын. Он сам был неотразим – настолько переполняли его любовь и творчество. В то лето он рисовал по картине в день. Он был гениален. Возможно, он видел все нереально, возможно, напротив – именно тогда он и был по-настоящему зрячим. Дом был ничем не выдающийся, собственно говоря, только половина простого, деревянного, оштукатуренного и побеленного дома, когда-то выстроенного известной в «Садах» красавицей Музой Федоровной и ее братом Жоржем. Жорж был цветовод артистического склада: с ранней весны до поздней осени одна волна цветов сменяла другую в его персидском саду, окатывая каждого, кто открывал калитку, каким-то райским ароматом: нарциссы, тюльпаны, пионы, лилии в обрамлении кулис из сирени и роз… Муза Федоровна музицировала на кабинетном рояле, вывезенном ее мужем из Вены как трофей для нормальной жизни. Сам муж, дядя Сережа, отставной майор, патетически читал стихи собственного сочинения – в общем, в эпоху чаепития это был знаменитейший дом. Но потом дядя Жорж умер, и, хотя цветы по-прежнему волнами сменяли друг друга в его саду, не давая траве заглушить себя, все разладилось и стало никчемным: дядя Сережа до дыр протер на локтях рукава своего майорского френча и занимался декламацией, только крепко залив за воротник. Рояль типа «миньон» навеки замолк; в нем свили себе из соломы гнезда и довольно плодовито неслись две рыжие курочки. В общем, дом исчерпал ресурс бравурной жизни и задумчиво ветшал, когда в пустующую половину Жоржа однажды въехал Гек со своим семейством.
И тут ему совершенно сорвало крышу, хотя он был довольно крепок на голову. Он вдруг поверил в возможность быть – или даже оставаться – счастливым, купив этот дом. Конечно, этот дом с прекрасным садом, с подвалом, полным добра, с солнечной терраской и темноватыми, но уютными комнатами, был создан не просто для жилья, но для жизни, для того, чтобы выходить утром в сад, вдыхать аромат цветов, умываться под рукомойником, слушая птиц, а вечером, после работы с красками или в саду, садиться на галерее с чашкой чая, спокойно курить, наблюдая, как любимая срезает цветы для свежего букета, и слушать, как гремит кузнечик в остывающей зелени…
Однажды мы с Геком залезли в подвал дома и, шаг за шагом продвигаясь вперед, стали извлекать оттуда вещи времен вечернего чаепития: корзины, горшки, ящики для яблок и для луковиц тюльпанов, мешки с побелкой, изржавленный дамский велосипед с лопнувшей на заднем крыле сеткой, закрывающей спицы колеса от случайного попадания легкого платья; были там вилы, лопаты, грабли и прочий инструмент, который так и хотелось оживить и пустить в дело; были странные орудия, назначение которых было нам непонятно; были лисьи капканы, рамки для пчелиных сот и медогонка, фонарь путевого обходчика и вкопанные в холодную глину бутыли со старым вином. Одну такую бутыль мы выволокли на свет; но, вместо вина, из нее выплеснулся странный, белый, похожий на чайный гриб скользкий пузырь, который тут же порвался, разбрызгав вокруг темную, похожую на кровь жидкость, – и мы с изумлением смотрели, как засыхает на солнце эта живая оболочка умершего вина, а может быть, какое-то неизвестное, в темноте бутыли созревшее живое существо…
– Я понял… – прошептал вдруг Гек. – Ты только не смейся… Они нашли, эти люди… Рецепт счастья: они им владели. Они претерпели и воевали – и поэтому поняли… Самое главное… Сами они уже не могут ничего рассказать, они жалки и стары, но вещи – они много красноречивее, посмотри…
Я готов был согласиться, но вдруг – так что я даже вздрогнул от неожиданности – прямо у нас за спинами раздался хриплый каркающий голос:
– Ну, хлопцы, что будем делать: разваривать заварушку или заваривать разварушку?!
Это был дядя Сережа, черт бы его взял, уже набравшийся, в вонючей серой майке и грязном платке, завязанном четырьмя узелками и надетом на голову. Гек, видно, решил поддерживать хорошие отношения с будущим соседом, потому что, хлопнув старика по спине, весело сказал:
– А давай, дядь Сереж, заварушку заварим, а разварушку разварим!
– Во! – довольный ответом, вскричал дядя Сережа: – Будешь, значит, дом покупать?
– Есть такая мысль, – вежливо сказал Гек.
– А покойника не боишься? – вдруг серьезно спросил дядя Сережа.
– Какого покойника?
– Который здесь вот на стропилине висел, – тихо сказал дядя Сережа. – На галерее. Аккурат, где ты куришь. Я каждый вечер смотрю: и как он тебя ногами-то не задевает…
– Не задевает, – спокойно сказал Гек, хотя, признаться, рассказ о кончине дяди Жоржа после только что открытой нами истины о рецепте счастья странно впечатлил его.
– Ну, тогда, может, купишь… – странно и долго глядя на Гека, будто видя что-то или кого-то другого, произнес дядя Сережа.
Только Чук подошел к делу чисто практически.
– Ты пойми, чего хочешь, – говорил он брату. – Хочешь, возьмем этот дом. А хочешь, я тебе мастерскую на своем участке построю – вопросов нет.
– Я здесь хочу.
– Здесь плохо, братик, только одно. Через дорогу участок видишь? – уже откуплен. Там строиться будет один чеченский бугор, с которым любовь у меня может не сладиться. Вот это плохо. А все рассказы эти – ерунда.
– Я знаю, – сказал Гек. – Но я в ваши дела лезть не собираюсь.
– И это правильно: бери деньги, а в дела не лезь. Не боишься, значит, дядю Жоржика? Он с тоски повесился, не горюй. Никакой мистики. На старости лет жениться захотел, а у него еще от первой жены оставалась приемная дочь; тоже ничего себе пожилая бабушка. И она рассудила, что раз новая жена – то дом этот ей не достанется. И так заморочила беднягу старика, что тот не нашел лучшего выхода, как в петлю. А дочка сама через четыре года померла, хотя пожить могла бы еще. Но что сделала? Завещала дом трем Жоржиковым родственникам в разных городах. Чтоб никому не достался. Стервой, значит, оказалась баба. Ну что, не передумал?
– Нет, – сказал Гек. – Все это здесь ни при чем.
– Ладно, – сказал Чук. – Тогда мы эти кончики свяжем. Будешь жить.
А через несколько дней его убили на даче, которую он снимал на Патриаршей горке. Какой-то парень с автоматом ждал за сортиром, и, когда Чук с утра пошел проветриться, тот просто всадил в него полный рожок, как беспредельщик или абсолютно неопытный псих. И убил. И все, что было вчера, и вообще все, что «было» в жизни Гека, сразу ушло. И счастье – если это было оно – никогда больше не выбирало Гека своим любимчиком. Из прошлой жизни брата к нему пришли люди и объяснили, как он должен вести себя на похоронах. Должен сказать прощальное слово и подтвердить, что мстить не будет.
– Кто убил? – спросил Гек.
– Мы разберемся. Если нужна будет помощь, скажешь. Но если ты сболтнешь где-нибудь, что отомстишь, ты просто исчезнешь, пойми. В нашем мире это серьезно. Пусть лучше считают, как есть – что ты художник и лох и бояться тебя нечего.
– Ладно, – сказал Гек. – Пусть считают, как хотят.
Потом он как-то сказал, что, когда мы хотим обрести что-то, жизнь всегда испытывает нас. Особенно если это дом, на который наложено проклятье. Счастье не отворачивалось от него – просто он сам стал видеть все по-другому.
Внешне ничего страшного не произошло, тем более что немногие в «Садах» знали, что приключилось с братом Гека на Патриаршей горке. Но для Гека это было настоящее крушение. Может быть, только его жена и поняла это. Какие-то мощные тяги лопнули, какие-то долго вызревавшие, важные надежды, которые даже в самый отчаянный час, как тросы, держат человека. И он сорвался. Не знаю, что больнее ударило его – гибель брата или лопнувшая, как мыльный пузырь, здесь, в «Садах», зародившаяся у него вера, что мир все же добр, и люди добры в своей сокровенной глубине, и счастье – неподдельное, доброе счастье – существует. Гек много пил, но спиртное не приносило ему покоя; в глубине его глаз все сильней разгорался какой-то лихорадочный огонь. Он словно все время искал вокруг что-то, но скоро, убедившись, что этого нет и здесь – в этом доме, на этой терраске, в этой компании, – прощался и отправлялся дальше на тщетные поиски. Он обошел всех, кого знал, все мансарды, где художники то робко, то кощунственно экспериментировали с цветом; все снятые на лето садовые домики, где поэты мастерили клетки для птиц, пытаясь приманить слова на звуки птичьих трелей; все заставленные аппаратурой веранды, где барабанщики и бас-гитаристы никому неизвестных групп, едва проснувшись, раскуривались травой, чтобы сразу нырнуть в groove – неслышный профанному уху ритм течения нашего мира во вселенском желобе. Но нигде, решительно нигде он не мог найти того, что потерял – покоя. И тогда он садился в машину и мчался так, будто надеялся скоростью прорвать оболочку своего отчаяния или где-нибудь налететь на случайность типа стоящего за поворотом асфальтоукладчика, которая навеки избавит его от муки существования.